Александр Царикаев

Александр Царикаев

Новый Монтень № 15 (543) от 21 мая 2021 г.

Теология поэзии (часть 1)

Главы из книги

 

Вместо предисловия

 

Богоутрата – это пространство, границы которого определены расстоянием от Бога-Добра до Бога-Любви, иначе говоря, пространство, в котором Бог перестал быть Добром, но ещё не открылся как Любовь.

Поэзия как таковая есть своего рода Церковь Бунта. Необходимо понять, что поэзия, понятая как богоборчество, не прихоть эстетствующего ума, но суровая необходимость, предписывающая человеку взять на себя дело творения собственной жизни – поэзия переходит к непосредственному жизнестроительству. Церковь Бунта решает высокую задачу – удовлетворить потребность в стержневых миросозерцательных устоях. Коль скоро угас божественный светоч – источник всех на свете смыслов, то отныне есть только везде и всегда присутствующее отсутствие бытийной непреложности – пустота – в россыпи случайных вещей. «Бог умер», и место его опустело. Только сама пустота эта наделена достоинствами святыни. У Церкви Бунта есть своя благая весть, гласящая о том, что «бог умер», есть свои молитвы – стихи, есть свои служения – и эти служения различны, ибо «звезда от звезды разнствует во славе» и, по слову апостола Павла, «дары различны... и служения различны» (Кор., 11: 4). Поэт, в силу «различности даров», сознательно или бессознательно выбирает себе поэтическую роль, на которой лежит отблеск религиозного призвания, в редуцированном виде сохраняющий аналогию с миром Христовой Церкви – настоящей религиозной жизни. В Церкви Бунта есть свои юродивые, святые, пророки, святители и страстотерпцы. Реальный деятель поэзии вольно или невольно моделирует своё творчество по наиболее близкому себе религиозному типу. Так, вполне условно, можно обозначить религиозный тип Пастернака – «блаженный», Мандельштама – «юродивый», Вячеслава Иванова – «святитель», Гумилёва – «миссионер».

Я позволил себе несколько беглых очерков о разных поэтах, чтобы показать, как религиозная модель, воплощённая тем или иным поэтом, может отразиться в его жизни и творчестве, разумеется, понимая всю условность предпринятых мною попыток. Эти короткие заметки не содержат по определению никаких литературоведческих открытий, они призваны лишь указывать в сторону того, куда могут быть устремлены в будущем исследовательские усилия тех, кого увлечёт идея Церкви Бунта. Больше того, я почти уверен, что при детальном рассмотрении мои определения религиозных типов рассматриваемых поэтов изменятся в сторону большей точности. Итак.

 

Евангелист (Гомер)

 

Слово «евангелие» означает «благую весть». В Церкви бунта благая весть звучит как «бог умер». И Гомер – первый, кто сообщает нам весть о «смерти бога». Поэтому с Гомера начинается поэзия, с Гомера начинается новая Греция, с Гомера начинается античность, с Гомера начинается Европа, с Гомера начинается Запад как метафизическое единство богоборчества и богоискательства. Гомер есть начало всех начал. Ни одно из великих имён, окружённых венцом славы, не сияет так ярко, как имя Гомера. До него – непроницаемый мрак преданий и сновидений, после него – исторические сумерки, сквозь которые нельзя ещё распознать определённых фигур и лиц. И среди этой темноты светит он, затмевая своим блеском все потомства и все времена. Поэмы Гомера больше, чем поэтические тексты, как для самих древних греков, так и для нас. Гомер «научил греков богам», его поэмы описывают мир после «смерти бога» и как себя в нём вести человеку-богоборцу, то есть показывают некую вневременную модель взаимоотношения человека с опустевшими небесами. Эту модель от греков усвоили римляне, у римлян её взяли христианские монахи, у монахов её переняли художники Возрождения и Барокко и передали романтикам. И следы этой модели мы можем сегодня обнаружить в каждой отдельной голове пусть и не в проявленном виде и чаще всего оформленной в другие словесные одежды. Она растворена в каждом феномене европейской культуры, её невозможно изъять из текущего времени. Поэмы Гомера – это рассказ о том, на чём стоит вся античность, а с ней вместе и вся европейская цивилизация. Потому что поколение за поколением люди на основании именно этих текстов складывали своё понятие о том, каким человеку нужно быть, а каким быть нельзя. Гомер – про то, как мы все здесь оказались. Всякий, кто с любовью и пониманием углубится в символический язык Гомера, вынесет убеждение, что никогда впоследствии не достигалась те глубина и широта познания, величественные руины которого осенены именами досократиков – Фалеса, Анаксимандра, Гераклита, Эмпедокла. Мы живём внутри Гомера. И это «внутри» настолько обширно, что вмещает всё: нас, Европу, греков, богов, настоящее, прошлое, будущее. Уберите тексты Гомера – и не будет Европы. Убрать эти тексты – значит убрать и поведенческий кодекс героя-богоборца, и культурную преемственность, и сохранение смыслов. Поэмы Гомера – это евангелие богоутраты. Всё, что нам нужно знать о богоутрате, мы узнаём от Гомера, а не от Ницше. Ницше констатирует, диагностирует «смерть бога» и все дальнейшие интеллектуальные усилия посвящает размышлениям о путях выхода из этой ситуации, где его сверхчеловек обретает свободу в дионисийстве, что, по мысли Ницше, и является выходом из «смерти бога». Свою философию Ницше видел именно как преодоление нигилизма. Гомеровский герой знает о «смерти бога» не только не хуже Ницше, но даже, как представляется, полнее и опытнее, поскольку живёт в «смерти бога», опытом своей жизни пытаясь не преодолеть эту ситуацию, а утвердиться в ней. Гомеровский герой «испытывает» «смерть бога» сразу в двух значениях этого слова: он испытывает её как чувство освобождения от груза прежних обязательств, и испытывает богоутрату, то есть «пытает», спрашивает, вопрошает её о своей дальнейшей судьбе под пустыми небесами в окружении равнодушных к нему и завистливых богов, зорко следящих за тем, чтобы он не переходил черту, отделяющую смертных от бессмертных. Если для Ницше «смерть бога» есть нечто само собой разумеющееся («Возможно ли это? Этот святой старец в своём лесу ещё ничего не слышал о том, что Бог умер!»), то для гомеровского героя – это некое новое состояние мира, новость, одновременно и ужасная, и радостная. Радостная, поскольку «смертью бога» отменяются все прежние долженствования, и ужасная, потому что теперь в мире нет никого, кого бы заботила судьба смертного. Теперь его судьба в его руках, и это его и радует, и тревожит. Гомеровский герой ещё не совсем привык к своей роли «богоравного». Он сам ужасается той бездне свободы, которая открылась в нем благодаря богоутрате, и поэтому ещё крепче держится за своё внешнее благочестие. Но аристократическая богоравность уже прочно вошла в его сердце, воздвигая героя на спор с богами. «Бог умер» – два этих слова определяют судьбу Запада на всём протяжении его прошлой и будущей истории. Они именно определяют, то есть ставят пределы этой судьбе, где верность гомеровской вести служит залогом жизнеспособности Европы.

Гомер актуален. Идёт ли война – Гомер описывает эту войну. Сменяют ли друг друга правительства – Гомер пишет о ненасытности человеческой натуры. Человек отстаивает принадлежащее ему по праву – Гомер рассказывает о том, как Одиссей пытается вернуть себе отнятое у него царство. Происходит ли где-то экологическая катастрофа – Гомер описывает буйство природы и людское безумие. Любое историческое событие является лишь отзвуком того, о чём уже рассказал Гомер. Читать «Илиаду» или «Одиссею» – всё равно, что читать сегодняшнюю газету. И в этой газете говорится о том, что под солнцем нет ничего нового: человек остаётся верен самому себе, являясь всё тем же величественным и безнадёжным животным, излучающим свет и источающим посредственность. Вот является Одиссей. Кто этот человек? Он странствует, чтобы вернуться домой. Он открывает неведомые земли, скучая по дому. Наслаждается с нимфами, тоскуя по Пенелопе. Одиссей – это ложный путешественник, это домосед по природе и искатель приключений поневоле. Одиссей – это я, это все мы, это наш брат. «Илиада» – это рассказ о Троянской войне. «Одиссея» – о возвращении героя на родную Итаку. И обе поэмы – об уделе человеческом. Окажется ли человек свободен в своём выборе или ему придётся покориться судьбе? Предстанет ли он простой пешкой в игре богов или вершителем своей собственной жизни? Откуда, из каких глубин пришли эти песни? Как объяснить, что какой-то рассказ, которому уже две с половиной тысячи лет, вступает в резонанс с нашим сердцем? Почему благодаря этим вечно молодым поэмам мы знаем своё будущее? Почему все эти герои столь близки нам? Они живут в нас, мы поражаемся их смелости, нам понятны их страсти, мы используем образы и выражения, порождённые их приключениями. Гомер все ещё помогает нам жить. Война и слава, величие и кротость, страх и красота, память и смерть – это то самое горючее, что подпитывает огонь вечного возвращения. Поэмы Гомера нетленны, потому что человек, даже сменив свой внешний облик, остаётся все тем же, ничтожным и великим, посредственным и возвышенным. Гомер помогает нам найти путь в смуте нашего времени. Гомер способен развеять сегодняшний постгуманистический кошмар, предложив свою модель поведения – модель человека-героя, дышащего полной грудью в ослепительно ярком мире.

У греков всегда был культ света. Это поклонение аполлонической ясности уже обозначено в «Одиссее»: оно будет стоить жизни всему экипажу, который набросился на быков Гелиоса. Оружие в «Илиаде» всегда блестит. На щите Ахилла блестит «неистомное солнце». Доспехи отражают свет. Купаясь в этом золотом свете, греки поняли главное: жизнь человека на земле есть короткий промежуток между утром и вечером, промежуток, который называется «день», и сложение этих дней образует человеческую душу, жаждущую ясности. Гомер вообще есть образец аполлонической ясности. Использование таких слов как «где-то», «как-то», «что-то», «зачем-то» для Гомера непредставимо. Гомер всегда точно называет место, время, лицо и причину. Поэтому, если Гомер говорит, то у слушателя даже не возникает сомнений насчёт верности того, о чём поэт рассказывает. Гомер – это абсолютно ясный аполлонический свет, освещающий даже то, что происходит ночью. Гомер просто не оставляет место для сомнений. Всякие туманности и недомолвки ему чужды. «Одиссея» и «Илиада» лучатся фотонами.

Гомеровское море всегда волнуется. Ветер несёт с собой погибель кораблей:

 

Кто избежит потопления верного, если во мраке

Вдруг с неожиданной бурей на чёрное море примчится

Нот иль Зефир истребительно-быстрый? От них наиболее

В бездне морской, вопреки и богам, корабли погибают.

(«Одиссея», XII, 287-290).

 

Гнев моря всегда неожиданен, ему ничего не предшествует, буря возникает без всяких предупреждений. В античном понимании буря – проявление гнева оскорблённого бога. «Одиссея» – это рассказ о вечном кораблекрушении. И цепляющийся за обломки Одиссей не раз будет стонать:

 

Бросился вниз я, раскинувши руки и ноги, и прямо

Тяжестью всею упал на обломки, несомые морем.

Их оседлавши, я начал руками, как вёслами править.

(«Одиссея», XII, 442-444).

 

Не отступать – в этом заключается достоинство героя. Боги будут всячески пытаться подавить порыв Одиссея. Эол заставит разбушеваться ветра, Харибда и Сцилла сожрут его моряков. Гомер называет море «хмельным», «пустынным», «бесплодным». Подлинная жизнь у Гомера уходит корнями в землю, на которой люди строят свои дома, в очаг, на котором они готовят свою пищу, в альков, в котором они любят друг друга. Его описание щита – это признание в любви к реальности. Гомеровским грекам не было дела ни до универсальности, ни до единства мира. Ничто гомеровское не является глобальным. «Человека вообще» у Гомера не существует. Здесь у каждого своё лицо, своя одежда, своё племя и свой басилей.

Люди являются переменной величиной в игре богов. Гомер часто возвращается к этой идее. Человек – это поражённое проклятьем создание. Эту тему несёт в себе «Илиада». «Одиссея» же – это часослов человека, пытающегося примириться с судьбой простого смертного. Ещё «Одиссея» про постоянство души: главное – не забыть свою цель, не отказаться от самого себя. Боги не против людей, но и не за них. И человек сохраняет за собой свободу действий по отношению к уготованной ему богами судьбе. Человек у Гомера – это челнок, свободно перемещающийся по ткацкой основе своей судьбы. Гомер знает: высшие силы стирают зиждительство смертных, как волны стирают знаки, начертанные на песке. Гомеровский герой начинает новую жизнь, без письмён и без искусств, с душою свежей и девственной, с чувствами первоначальными и открытыми, забыв обо всём, что знали предшествующие поколения. Не только всё человеческое, но и всё, чтимое божественным, воспринимается им как относительное и преходящее; безусловна только Судьба, безликий лик неисповедимого Рока. Безусловному закону Судьбы-Смерти противопоставляет он неистребимую силу Жизни. Между Ананке-Судьбой и Афродитой-Любовью делит он мир: мужественное дерзновение и ратоборство проходит перед судом богини, владелицы неумирающей жизни, но сильнее самих богов – Судьба, непредвидимая и неотвратимая година. Судьбы не умилостивить жертвами, не победить противлением, ни умолить, ни отразить её нельзя. Нет в судьбе человекоподобия, как в других богах. И правды в ней нет. Судьба – необходимость. Означает ли это, что судьба есть причинная связь мировых явлений? Об этом герой не думает, он знает лишь то, что Судьба безлика, и что она едина. Мятеж против судьбы ещё отчётливее, чем послушание ей, обнаруживает, что уйти от судьбы некуда. Чтобы иметь дерзновение перед лицом Необходимости, гомеровскому герою должно дерзать и мужествовать не по внушению своего личного недовольства, но по силе общечеловеческой правды.

Ещё «Одиссея» – это поэма об уме. Побеждает умнейший. Границы, установленные богами, слишком тесны герою-богоборцу. «Илиада» и «Одиссея» – это песни преодоления. Над головокружительными сражениями, реками слёз и амброзии, над летящими поверх крепостных стен торжественными речами, над нежными напевами, над человеческой любовью, над дикими чудовищами в глубине пещер и над побережьями, где живут нимфы, возвышается одна неподвижная фигура – фигура героя. Герой – это мощное самостное существо, он «сам себя знает», «сам себе закон», он автономен, самоуверен, своенравен. Он сражается с богами, заставляя их отступать. Боги приближены Гомером к людям на расстояние копейного броска. Герой Гомера может выступить против мощнейших богов – против Танатоса и Ареса, против Геры и Аида, против Посейдона и Аполлона, и даже прямо – против Зевса и всего мироздания. И этот же герой обнаруживает в какой-то решительный момент готовность к самоотдаче и спасительному сотрудничеству с богами. Гомеровские сказания о героях – это исследование человеческой природы, исследование человека на пределе его возможностей. Выражение «последний предел» вообще способно было бы стать подзаголовком всей «Илиады». Близость богов искушает человека, заставляя его раскрывать свою мятежную природу.

Герой всегда на стороне этого мира, а не иного. По словам историка Альфреда Циммерна, «греки сидели за жизненным столом честно и прямо, не ожидая никакого десерта». У гомеровских греков мы не найдём ничего даже отдалённо похожего, скажем, на египетскую «Книгу мёртвых». Из Леты люди пьют воду, которая дарует им забвение. Именно дарует: для мёртвых благо утратить всякую память о той яркой, полноценной телесной жизни, которая была у них на земле. Потому что тело – это всё, что есть у гомеровского человека. Тело древнего грека – это его «лицо». Голова греческих статуй всегда типична, но мало индивидуальна. Греческая статуя, лишённая головы, ничего не теряет в своей красоте. Преобладание тела над лицом давало то равновесие пластической выразительности, которую мы так ценим в греческой скульптуре. Если головы греческих статуй кажутся нам лишёнными остроты индивидуализации, то это только потому, что индивидуальность грека была во всём его теле. Даже изображая совершенно конкретную личность, будь то политик Перикл или поэт Софокл, эллинский скульптор прежде всего воплощал в своём портрете образ нормативного, совершенного человека. Мы говорим: «Лицо – зеркало души». Грек бы этого не понял. Для него лицо конкретного человека – отпечаток некоего высшего идеала; важно не то, что в лицах различается, а то, что в них есть общего. Когда эллин хотел придать лицу выразительность – он делал маску. Античный театр был, как известно, театром масок. Именно маски передавали как черты характера, так и эмоции. Подлинным «зеркалом души» для древнего грека было тело. Слово «тело» очень часто употреблялось в значении «человек». Материальное тело являлось в античности субстанцией всех человеческих жизненных событий, субстанцией всей его судьбы. Подобное отношение к телу определяло и отношение к посмертному уделу. Выпив из Леты, человек забывал о теле. Известно, как греки трепетно относились к необходимости погребения. Полноценная жизнь для грека возможно только как жизнь тела по эту сторону жизни. У Гомера «дух» и «плоть» не оторваны друг от друга, и именно поэтому дух гомеровского грека восстаёт против богов: он исповедует религию с адом, но без рая.

Что выбрать – супружеское ложе или любовную авантюру? Домашние тапочки или семимильные сапоги? Морские карты или игральные? Развилку дорог или родной порог? Жену или войну? Для греков гомеровской эпохи условиями этого уравнения являются с одной стороны добропорядочная жизнь, с другой – слава. Герой всегда выбирает славу. Человек Гомера принимает свою судьбу – это главное его качество. Принять свою жизненную участь не значит смириться с ударами судьбы. Гомеровский герой не хочет плыть по течению. В этом заключается один из парадоксов определения свободы у Гомера: мы можем свободно передвигаться по заранее для нас начертанной небесной карте. Человек борется, суетится, плывёт против течения, сражается, но никогда не сетует на судьбу, не ищет виноватых в своих собственных ошибках, не перекладывает своей ответственности на других. Эта способность принимать то, что должно случиться, делает гомеровского человека чрезвычайно сильным. Герой довольствуется реальностью. Жизнь коротка, всё перед нами, здесь, под солнцем, нужно этим пользоваться, радоваться этому и боготворить, не ожидая завтрашнего дня. Этот абсолют удовлетворённости миром отзовётся позднее в «Брачном пире» Альбера Камю. Быть греком – значит понимать, что свет является местом. Мы в нем живём. Мы стоим в его истине, не нуждаясь в туманных химерах загробного мира. Мы можем любить то, что предлагает нам свет, радоваться своей доле, защищать своё дело и, не боясь, ожидать ночи, потому что после неё снова наступает день. Когда стоишь в «ясном, неподкупном свете дня», вечная жизнь кажется невразумительной идеей. Поэтому гомеровский человек ничего не ждёт от потустороннего мира. Он любит то, что ему дано и не ищет того, чего у него нет. Он принимает то, что ему предлагается. Завтрашний день ничего не даст, потому что его нет. Это не слабость, в отсутствии надежды заложена сила принимать порядок вещей.

Щит, сделанный Гефестом, представляет собой диск. Он показывает жизнь во всём её блеске, но эта жизнь ограничена окружностью щита. Он охватывает всё на свете и в то же время устанавливает всему предел. А что применимо к куску металла, то применимо и к человеку. Древний грек должен уметь ограничивать себя, соблюдать меру. Всё, что превышает меру, наказывается богами. Так, Аполлон резко прерывает разбушевавшегося со своим копьём Диомеда, призывая его к мере:

 

Вспомни себя, отступи и не мысли равняться с богами,

Гордый Тидид! Никогда меж собою не будет подобно

Племя бессмертных богов и по праху влачащихся смертных!

(«Илиада», V, 440-442).

 

Гомер называет эти слова «грозными»! Диомед переходит границу дозволенного и его тут же одёргивают. Императив меры питает всю греческую мысль. «Ничего лишнего» – было высечено на портике в Дельфах. Следует ограничивать себя пределами этого мира. Всякая чрезмерность ведёт к худшему. Всё, что блестит больше, чем нужно, сверкает или опрометчиво торжествует, познает гнев завистливых богов. Победитель оказывается побеждённым. Преследователь оказывается преследуемым. Счастье – это маятник. И сильные вчера оказываются слабыми уже в следующей песне. За нарушение меры герой платит своей жизнью. Вся судьба Ахилла, может быть, заключена в его чрезмерной вспыльчивости. А вся судьба Одиссея – в его «хитроумии». Гомеровские герои, эти торжествующие воины, которых мы видим в блеске войны, окончат жизнь совсем не героически. Патрокл погибнет на вершине своей ярости от удара копья в спину. Гектор падёт, и над его телом будет измываться Ахилл. Агамемнон умрёт в результате семейного заговора сразу по возвращении с войны. Аякс кончит жизнь самоубийством. Приаму перережут горло. Все искупят свою чрезмерность. Но гомеровский герой не был бы героем, если бы этой чрезмерностью не обладал, если бы не был способен переступать границы, очерченные богами.

Борьба олимпийцев с хтоническим по-своему удерживает хтоническое в поле зрения древнего грека. Начало всему – некая слепая безликая громада, некий Хаос, некая безыменная потенция, бесформенный Океан, который и порождает всё сущее. Поэмы Гомера – это моментальный снимок процесса постоянного переосмысления сферы сакрального, не закончившийся и после Гомера. Гомер здесь, в этом процессе, всего лишь эпизод, пусть и весьма важный эпизод. Олимпийцы, такими, какими их описывает Гомер, не могут служить нравственным примером для юношества. Кому они могут служить примером, так это герою-богоборцу, потому что сами олимпийцы – тоже богоборцы, завоевавшие своё право повелевать в упорной борьбе. Гомеровский герой знает, что богов следует почитать, ибо это «люди», только более могущественные. В богах Гомера нет отделяющего их от героя сверхчеловеческого величия, они не являются средоточием Добра, но средоточием силы, превосходящей силу героя. Гораздо позднее Аристотель выразил мысль о превосходстве богов весьма своеобразным способом: он говорил, что варвар есть по природе раб, и что, если бы нашлись люди более могущественные и прекрасные, чем эллины, то те добровольно стали бы их рабами. Такими сильнейшими и были жители Олимпа. Их отделяет от людей, как сказали бы мы сейчас, одна ступень эволюции. Но и среди людей есть немало таких, богоравных, которые уже сейчас могут померяться с богами. Поэмы Гомера вводят нас в своеобразный мир, где герои и боги обитают по соседству, интересуются по-соседски друг другом и, в известном смысле, составляют одну семью, ведь богов и героев связывает кровное родство, о чём не устаёт напоминать нам Гомер. В отношении к богам у героя есть нечто от благочестивой фамильярности, с которой средневековый рыцарь относился к своим святым покровителям. Но за миром олимпийских богов стоит исполинский лик Мойры-Судьбы. Боги, как и люди, зависят от таинственного начала, пребывающего в вечности. Не только Зевс, но и отец его Кронос, подвластен судьбе. В эпоху войн и походов, дальних разбойных экспедиций и передела мира вера в судьбу особенно актуальна. Фатализм связан с опасностями. Когда вокруг свищут стрелы и человек, который минуту назад говорил с тобой, падает в крови, чувство предопределённости всех событий необычайно обострено. «Герой, – по определению Зелинского, – это «просветлённый покойник». Он пользуется полной сознательностью; он, как преображённый, одет в ризу высшей красоты; он блажен в своей силе и в воздаваемых ему почестях». Надо добавить ещё, что герой – это покойник уже при жизни. Так понимающий себя герой стремится «взять от жизни все», «жить на полную катушку». Алчность является одним из главных побуждений героя, и он этого не скрывает. Его отношения с олимпийцами – это сделка, в которой он ждёт услуги за услугу. Его алчность – обратная сторона жажды жизни.

Кем же является гомеровский герой? Игрушкой богов или хозяином своей жизни? Марионеткой или живой силой? Суверенны ли ваши жизни, ахейские мужи? Мир гомеровских богов лишён морали. Добродетель здесь не меряется тем, что дозволено или недозволенно, хорошо или плохо. Главк говорит Диомеду:

 

Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков:

Ветер одни по земле развевает, другие дубрава,

Вновь расцветая, рождает, и с новой весной возрастают;

Так человеки: сии нарождаются, те погибают.

(«Илиада», VI, 146-149).

 

Это звучит как эхо беспощадной сентенции самого Зевса:

 

Ибо из тварей, которые дышат и ползают в прахе,

Истинно в целой вселенной несчастнее нет человека.

(«Илиада», XII, 446-447).

 

Боги не устанавливают правила игры. Судьба – это не боги. Даже Зевс полностью не властен над происходящим. Он должен согласовывать всё с фатумом, с Мойрой, роком. Удел, судьба, орёл или решка – это то, что человеку достаётся в обмен на жизнь, и это необходимо принять. Боги не желают ни нашего спасения, ни нашей гибели. Они преследуют лишь свои собственные интересы. Возвращение Одиссея – это возвращение, разрешённое богами. Все сводится к тому, что даровано богами. Какое же место отведено собственным усилиям человека? Гомер отвечает на это словами Ахилла:

 

«…но не сойду я

С боя, доколе троян не насыщу кровавою бранью».

Рек – и с криком вперёд устремил он коней звуконогих.

(«Илиада», XIX, 422-424).

 

Значит боги не так и всесильны, раз герой может заставить их пойти на уступки. «Умолимы и самые боги», – говорит Ахиллу Феникс, дабы убедить его вернуться в битву:

 

Столько превыше нас и величьем, и славой, и силой.

Но и богов – приношением жертвы, обетом смиренным,

Вин возлияньем и дымом курений смягчает и гневных

Смертный молящий, когда он пред ними виновен и грешен.

(«Илиада», IX, 498-501).

 

Судьба начертана заранее, но между её строками есть небольшие зазоры, куда можно кое-что добавить:

 

Так не один возглашал, на пространное небо взирая:

«Зевс отец, обладающий с Иды, преславный, великий,

Дай ты Аяксу обресть и победу и светлую славу!

Если ж и Гектора любишь, когда и об нём промышляешь, –

Равные им обоим и могущество даруй, и славу!»

(«Илиада», VII, 201-205).

 

Всё возможно, всё, в конечном счёте, решает именно свобода действий. Ахилл является совершенным воплощением этой двойной причинно-следственной связи между судьбой и свободой. Он знает, что погибнет. Ему это сказала его же мать. Он знает, что его участь – не уйти с этого берега. И всё же у него есть выбор. Но нет выхода. «Илиада» – это поэма предопределения. По Гомеру, встреча свободных воль всегда приводит к войне. Это их удел, их рок. И старый поэт прав.

 

Продолжение следует

 

Иллюстрации:

бюст Гомера – римская копия с греческого оригинала

II – I вв. до н.э., ГМИИ им. Пушкина, Москва;

т.н. «шуваловский бюст» – римская копия II века н.э.

с культовой статуи Ареса, созданной учеником

и соперником Фидия Алкаменом около 420 г. до н.э.,

известен как бюст Ахилла, Эрмитаж, Санкт-Петербург.