Александр Щедринский

Александр Щедринский

Четвёртое измерение № 22 (586) от 1 августа 2022 года

Потерянный, простреленный, сквозной

* * *

 

глупее быть не получается.

и сердце жёсткостью не тронуто.

всё так же полночью качается

фонарь, как таборное золото.

и не могу обидеть ближнего,

собаку пнуть, что неприкаянна.

Душа, как маленькая хижина,

впускает изгнанного каина.

не получается быть хуже мне,

чтобы жилось на свете проще мне.

врагам я оставляю ужины,

бродя голодным через площади.

такой вот, в обществе потерянный,

я возвращаюсь к первозданному.

и только червь, покуда зелено,

сгрызает яблоко адамово.

 

* * *

 

На смерть Бродского 28 января 1996 года

 

и был январь. такой же, как теперь.

должно быть, снег пустынно хороводил,

и он не закрывал входную дверь,

поскольку закрываться там не в моде.

горел нью-йорк, но он припомнил дом

другой, где между комнат полторушка

дана ему, а рядом, за прудом,

в свинцовом небе – звёзды, как игрушки

рождественских ушедших вечеров.

сегодня он курил и думал много:

о том, что раньше больше был здоров,

о том, что не сумел поверить в бога,

хотя ему припишут вдалеке

едва ли не поповское сознанье.

пока что он держал в своей руке

стихи без эпилога и названья.

ходил по кабинету и смотрел

в окно, а там – и люди, и машины.

«должно быть, я чертовски постарел», –

подумал, увидав у магазина

влюбленных янки. впрочем, если в чём

различья нет в империях великих,

то в их влюблённых, в коих за плечом

его она стоит, листая книги.

он лишь успел немного пожалеть,

что говорил, что хочет в сан-микеле

пристанище снискать на сотню лет,

а не вблизи от собственной постели.

единственное, что не вспоминал, –

марину, ведь она сошлась с каким-то,

а он давно успешно променял

марину на марию, словно пинту

бездарнейшего пойла на коньяк.

так что грустить в том не было причины,

хоть он влюблён был раньше, как маньяк,

но это – признак сильного мужчины.

теперь же он ходил и думал, что

все январи похожи друг на друга:

«неинтересно жить. пустой листок

опять я буду мучить полдосуга.

и что с того? ну сколько мне ещё

писать стихов – великих и похожих?

должно быть бог (нет, чёрт) подсунет счёт

за то, что с человеком сбыться может».

и только он припомнил о самом,

то пошатнулся, грудь сдавил рукою

и выдавил: «ну что ж, любимый дом,

пожалуй, до свиданья. я – к покою…».

ещё два шага выстрадал к окну,

чтоб отворить, но – тщетно дотянуться.

кому поставишь это всё в вину,

коль при смерти движенья не даются?

и он упал, как, вправду, сын с креста,

как ангел с неба, как звезда с орбиты,

сгорая, но внимая: «высота –

то место, где я был, хоть я подбитый

отныне. но я многое прошёл».

и проплыли перед глазами дали:

отец и мать, друзья, больничный шок,

и пару лет, что в ссылке ему дали.

рассеялось пространство из оград

меж тем, где бог, и тем, что в самом деле.

и плыл он в свой любимый ленинград,

хоть знал, что пункт конечный – сан-микеле.

 

* * *

 

тихий ветер и тьма за гардиной.

не дожили до тридцать второго.

это ты называешь, марина,

моё имя, как первое слово?

прорезает беззвучие кадра

проносящаяся электричка.

завершённая ночью декада

вспыхнет, словно столетия спичка.

ни надежд, ни гарантий не надо.

время вбито в асфальт, словно просьба,

сквозь который у зимнего сада

прорастают секундные гроздья.

я хватаю их белой рукою,

я спешу, ибо плод быстротечен.

эти гроздья – что гроздья покоя,

кто не мёртв, тот, конечно, не вечен.

Золочёной полоскою лета

утро слижет остатки апреля,

где горящий конец сигареты –

это свет в окончанье тоннеля.

тишина. реализма картина.

новостройки – предмет оригами.

это голос звучит твой, марина,

или листья шуршат под ногами?

я стою у окна – тихий ветер,

тьма расстелена. лёгкие в норме.

электричка уходит во свете,

оставляя сквозняк на платформе.

 

* * *

 

когда так стыдно начинать,

и на мотив сопротивленья

рука хватает не тетрадь

с пером, а водку и соленья –

так хочешь вымолвить «прости»,

что не сражён благою вестью

и что с тобою понести

твой крест не посчитали честью.

что трескать вместе куличи

роднее нам в обильном весе,

чем слышать, как уже в ночи

вовсю поют «христос воскресе».

проспим полдня, лениво так

подумав: «посвятить ли паски?»

и, наугад крутнув пятак,

опять уснём, как звери в сказке.

а где-то этот люд идёт

в платках и юбках ниже пятки –

и кажется, что твой народ

пред господом играет в прятки.

ведь эти – рады, на свету,

дерутся яйцами и деток

ведут куда-то за версту,

чтоб брызнул поп водой из веток.

а твой народ, сплошной бульдог,

с опухшей и отвислой мордой,

с утра заест какой хот-дог,

идя за глобалистской модой.

так кажется, что город мой

на две когорты разделился:

на этих, что идут толпой

на Небо, и кому приснился

иной ландшафт – обычный блат,

наскучившие дни недели;

один подбит, другой поддат –

какая пасха в самом деле?..

 

но есть в пальмирских облаках

и знак, усмотренный в разрезе:

одесса-мама на руках

качает сына, что воскресе.

а значит, всё возможно, где

казалось невозможным чудо.

цветёт омела на кресте

и сокрушается иуда.

и живы все. вот стол, вот сад,

и Плотник ладит человека.

воистину разрушен ад,

где нынче будет дискотека.

 

* * *

 

прости за эту безграничность,

бессмысленность и безнадёжность

моей любви, где тонет личность

в каком-то сумраке таёжном.

и не найти уже мне права

на лёгкое существованье,

навечно вбитому в оправу

чужого жизнеобладанья.

безвольность – нет. и слабость – вряд ли.

скорее безразличье мысли.

люби, убей – душа лишь в пятки

уйдёт, вовсю играясь жизнью.

я камень – я на чьей-то шее

то изумруд, то средство казни.

и я любить, дышать не смею

во всём твоём благообразье.

тряси меня тряпичной куклой,

выкалывай зрачки, под пальцы

втыкай иголки, по лбу стукни –

я выпорхну в крылатом танце,

который запретишь мне сразу

за полукруг до пируэта,

не дав расширенному глазу

сфотографировать всё это.

 

* * *

 

ты знаешь, скоро будет тридцать.

не так ужасны их черты,

как то, что в их нутре таится, –

не-свет, не-радость и не-ты.

ничто не сохранилось в здешнем.

и хоть стихами ты тряси –

эпоха новеньких, конечно,

уже несётся на такси.

стоишь фигурой окаянной

на перекрестье всех ветров

и дождь, гуляя полупьяно,

бьёт по щекам – мол, будь здоров.

мол, ничего дружок не вышло

ни на низах, ни наверху.

обычный ты. живёшь обычно.

и всё понятно, ху из ху.

а выбирал всерьез, казалось,

среди искусства и бабла,

не зная, что давно из зала

твоя трагедия ушла.

и нынче там играют этих

и тех, но только не тебя.

как одиноко жить на свете

в сезон театра сентября.

где вновь всё с вешалки начнётся –

аплодисменты, новый год.

и снова зритель засмеётся,

похабно вытирая рот.

но одиночество – не драма,

комедия, чего таить.

и на эпоху эпиграмма –

не некролог, и нужно жить.

невроз бесперебойных рейсов:

механистичность. жуткий вид.

и только брошенность на рельсы

людское нечто отразит.

 

* * *

 

я стал чужим. повсюду стал чужим.

так вышло. стал чужим везде, как дым

в москве с тех пор, когда её никто

не жжёт, не собирает в решето.

и чуждость так равна небытию –

в ней пустота, в ней точка, буква «ю» –

почти конец, но только рождество

виднеется в конце почти всего.

а так, и до конца я не дойдя,

завис в срединных капельках дождя,

что за мгновенье до паденья вниз

лишь задевают краешком карниз.

и вновь летят, не падая, застыв –

стоп-кадр в городах, где я был жив.

где я кого-то прежде обнимал,

а утром на дорогу занимал

домой. теперь я в доме стал чужим.

я выгляжу отныне, как отжим

от всех своих идей, стихов и мечт,

которые ни в чём не смог сберечь.

по улицам бреду – «чужой, чужой!»

мерещится мне в лицах, что за мной,

передо мной, над мной и подо мной.

и вновь водой питаюсь дождевой.

умыться и на мир взглянуть сквозь сон.

ты потерялся. ты не ты, не он.

ты просто зазвучавший в ночь кларнет –

звук есть, а вот романтики в нём нет.

потерянный, простреленный, сквозной.

ты с бытием закадровым связной –

дивятся все, что дышишь до сих пор,

пускаешь кровь и жидкости из пор.

пускаешь ярких зайчиков наверх –

ответа нет. ответ, пожалуй, сверх-

уныл в общенье с господом твоим,

закупоренным в твой ершалаим.

переходи скорей – от буквы «ю» –

тебя сотрут и, видимо, убьют –

в «у»-«ю» звучит «ублюдок», «по рублю» –

всё, кроме «саша, я тебя люблю».

а значит, не грустить, не горевать.

как говорил поэт, одна кровать –

вся наша жизнь. кровать и простыня.

а всё другое - постная муйня.

так и смирюсь, шагнув на переход,

хватая воздух ртом. из-за, из-под

пространства грузно вылезут они –

те, что считают скопом наши дни.

мне пальцем ткнут: «вводи». и я введу.

и скажут мне: «войди». и я войду.

и там останусь. нужно выживать – 

как рембо руку, душу зашивать.

 

* * *

 

понимаешь теперь: тридцать лет – как печать.

как тату на плече, как тавро на бедре.

в тридцать лет ты пытаешься снова начать –

коль не с «до», то, пожалуй, хотя б с ноты «ре».

тридцать лет – океан, что утих за спиной,

сотня пуль, что одной лишь рукой тормозишь.

тридцать лет – это всё, что изведано мной

и что с верхней лишь точки ты определишь.

тридцать лет – это птичий полёт октября,

разрезающий время на секторы «жить».

тридцать лет – это значит, ни года не зря.

это значит, ты знаешь любить и дружить.

это знаешь, кого не пускать на порог.

с кем молчать, а пред кем обнажать свой клинок.

тридцать лет – это значит, пусть даже есть бог –

без него ты, как сын, на кресте одинок.

тридцать лет – это твой нерастаявший лёд.

это скалы разбившая током вода.

тридцать лет – это только движенье вперёд.

и ни шагу назад. никогда. никогда.