Александр Ревич

Александр Ревич

Вольтеровское кресло № 34 (238) от 1 декабря 2012 г.

Подборка: Выпустить на волю мотылька

* * *

 

Ползёт расплавленный поток

по склонам, чащам и полянам,

и гибнет крохотный росток,

и гибнет город Геркуланум.

 

Грибом-поганкою возник

высокий смерч огня и дыма,

и гибнет тоненький тростник,

и гибнет город Хиросима.

 

Я сам свидетель этих сцен,

Я видел дым над Сталинградом,

явленье падающих стен,

степных стеблей, горящих рядом.

 

Нерасторжима дней чреда,

как родники, ручьи и реки.

Горят ростки и города

и остаются в нас навеки.

 

1983

 

Памяти Владислава Ходасевича

 

Везувий зев открыл – дым хлынул…

А. С. Пушкин

 

Так вот он ты каков, прославленный залив,

дугою берегов охваченный корявой,

таким ты был, когда Везувий, зев открыв,

окрестность затопил быстротекущей лавой.

 

Теперь стоит себе и курит, присмирев,

злокозненный хитрец, злопамятный тихоня,

а порт Неаполя гудит во весь свой зев,

и окна дребезжат, и двери на балконе.

 

Ночные фонари отражены волной,

и мачты зыбятся безлистой чашей леса,

все пахнет рыбою и гарью нефтяной,

мазутом и смолой, ну что твоя Одесса.

 

Когда-то здесь бывал приезжий из Москвы,

вдоль огненной дуги над морем проезжал он,

трещал мотоциклет и, встав из синевы,

адмиралтейский шпиль вонзался в сердце жалом.

 

О невозвратный мир, куда дороги нет,

где над Москвой-рекой нахохлились домишки…

Опять под окнами трещит мотоциклет,

и слышно, как вопят портовые мальчишки.

 

За окнами вода, синеют острова,

Везувий высь коптит, подмяв поля подножьем,

Но, слава богу, есть деревья и трава

в московском дворике, куда вернуться можем.

 

Поединок

 

Тебя пригнали.

Меня не гнали.

Я дома был. Ты в чужом дому.

Мы с тобою встретились среди развалин,

и врагами были мы потому.

 

В наступленье ты был. Я был в обороне.

Я себя не щадил. Тебя ли жалеть?

Разве мог я за Волгу уплыть на пароме?

Разве мог на твоем пути не залечь?

На горящем вокзале,

на разрытом перроне

кровь запеклась –

и об этом

речь.

 

Речь об этом велась.

Речь об этом ведётся,

как тогда, –

до победного, значит, конца.

Встретились мы – не два полководца,

не два дипломата.

Двадцатилетних два огольца.

 

Но о нашей встрече писалось в сводках,

затаили дыхание материки.

Ты вскинул оружье.

Так, значит, вот как!..

И, видно, щёлкнули разом курки.

 

Я остался в живых. Говорят: повезло мне.

Ты уткнулся, похолодев добела,

в опаленные камни каменоломни,

которая городом прежде была.

 

* * *

 

Совсем я не был зол или жесток,

но был обучен действовать прикладом,

стрелять, швырять гранату, бить под вздох,

и сам я весь прострелен и заплатан.

 

Я вышел из обстрелов и атак,

и потому, как это и ни грустно,

порой во сне сжимается кулак

и челюсти сжимаются до хруста,

 

но ранним утром тянется рука,

уже забыв о грубом и жестоком,

чтоб выпустить на волю мотылька,

который бьётся меж оконных стёкол.

 

* * *

 

Видно, я умру в своей постели,

сердце остановится во сне,

потому что мимо пролетели

пули, предназначенные мне.

 

Мог бы я лежать с виском пробитым,

на винтовку уронив ладонь,

равнодушный к славе и обидам,

незапятнанный и молодой,

собственною кровью орошённый,

ненавистью первой обожжённый,

подсечённый первою бедой.

 

Проводы

 

Арсению Тарковскому

 

На чёрном полустанке

в задымленном году

лежачие подранки,

мы слышали беду,

там, на платформе чёрной,

где в паровозный вой

влился гобой с валторной

и барабан с трубой.

В вагоне санитарном

сквозь дрёму и угар

над запахом камфарным

взлетела медь фанфар,

и, словно по тревоге,

привстала вся братва:

безрукий и безногий,

а кто – живой едва.

За окнами вагона

над пёстрою толпой

мешался вздох тромбона

с взывающей трубой,

и женских плеч молчанье

в объятиях мужчин,

и детских глаз мерцанье,

и слезы вдоль морщин.

Кого-то провожали,

и кто-то голосил,

куда-то уезжали,

и барабан басил,

и вышла из-под спуда

всеобщая беда,

ведь были мы оттуда,

а эти шли туда.

 

* * *

 

Вкус железной воды из колодца,

солнце марта и тающий снег –

всё, что было, при нас остаётся,

было – сплыло, пребудет вовек.

 

Всё, что радостно, всё, что печально,

не исчезнет во все времена:

та ладонь, что махнула прощально,

та щека, что от слёз солона.

 

* * *

 

Когда вперёд рванули танки,

кроша пространство, как стекло,

а в орудийной перебранке

под снегом землю затрясло,

когда в бреду или, вернее,

перегорев душой дотла,

на белом, чёрных строк чернее,

пехота встала и пошла,

нещадно матерясь и воя,

под взрыв, под пулю, под картечь,

кто думал, что над полем боя

незримый Ангел вскинул меч?

Но всякий раз – не наяву ли? –

сквозь сон который год подряд

снега белеют, свищут пули,

а в небе ангелы летят.

 

* * *

 

В ночах резни, в ночах больших пожаров,

когда крестами двери отмечали,

и падал на людей горящий кров,

иные спали крепко, без печали.

 

А в дни совсем недавних катастроф

мы затыкали уши и молчали,

и занимались сочиненьем строф,

и славили притом не палача ли?

 

Большие дети маленьких отцов,

мы запирали двери на засов,

забыв, что есть подмога и пощада,

 

и, если говорить начистоту,

благословляли нашу глухоту,

глухих отцов глухонемые чада.

 

Молитва

 

Помилуй, Боже, тех, кого люблю,

спаси их недоверчивые души,

дай уцелеть большому кораблю

и малому плоту дойти до суши.

Меня прости за то, что забывал

о жалости, о совести и чести,

дай пережить любой девятый вал,

дай быть, где скажешь, но со всеми вместе.

 

* * *

 

Как заслужено, так и случится,

в должный час, никуда не спеша,

отлетит незаметно душа,

бесконечного мира частица,

и, однако, лучи сентября

мне стучатся в окно, говоря

воркотнёй голубей неосенней

и осиновой летней листвой:

«Он с тобою, он все ещё твой

мир людей, голубей и растений».

 

Из переводов

 

Иоганн Вольфганг Гёте

(1749 – 1832)

 

* * *

 

Когда в бескрайности природы,

Где, повторяясь, всё течёт,

Растут бесчисленные своды

И каждый свод врастает в свод,

Тогда звезда и червь убогий

Равны пред мощью бытия,

И мнится нам покоем в Боге

Вся мировая толчея.

 

 

Людвиг Тик

(1773 – 1853)

 

* * *

 

        Брёл в мечтах я на прогулке,

Иногда глядел вокруг,

В тихом вешнем переулке

Повстречал красотку вдруг.

– Ты, мой ангел, ждешь кого?

– Жду я друга своего.

 

        – Пожелай – я другом буду,

Стану верным, дам обет.

– Белый свет пройди повсюду,

Но таких, как друг мой, нет.

– Ты возьми меня на срок.

Верность часто нам не в прок.

 

        – Не целуй меня, уйди же!

Не хочу! Какой нахал!

Не уйдёшь – возненавижу!

Так никто не поступал!

Поцелуй мне твой постыл,

Ведь силком не будешь мил.

 

        – Но твои как вишни губы,

И лобзанья словно мёд,

Как твои мне ласки любы,

Поцелуешь – нет невзгод!

Трону сердце – слышу стук.

Сколько счастья, сколько мук!

 

        – Перестань! Как сердце стало

Биться под твоей рукой!

Нет, мне вовсе не пристало

Голову терять с тобой.

Всё искал ты к сердцу путь,

А теперь лобзаешь грудь.

 

        – Если сбросить без изъятья

Юбки, ленты, весь наряд,

Ты, свободная от платья,

Станешь краше во сто крат.

Помни: всё, что ни надень,

На тебя бросает тень.

 

        О, когда бы знали люди,

Что скрывает твой покров!

Полноту прелестной груди

Обласкать мой взор готов,

Видеть блеск колен и плеч,

С бёдер пояс твой совлечь.

 

Теодор Агриппа дОбинье

(1552 – 1630)

 

* * *

 

Осточертело мне транжирить мой досуг,

Свободу продавать мне больше неохота,

На что-то уповать и ублажать кого-то,

Во имя долга быть одним из верных слуг.

 

Мне больше по душе пустынный горный луг,

Ночлег под скалами и мрак под сводом грота,

Густая сень лесов, где нега и дремота,

Где столько отзвуков рождает каждый звук.

 

Принцесс увеселять и принцев надоело,

И даже мой король, который то и дело

Мне дарит милости, увы, постыл и он.

 

От почестей и ласк держаться бы подале,

Не надо их совсем, уж лучше быть в опале,

Чтоб не кричал никто, что я хамелеон.