Александр Мызников

Александр Мызников

Четвёртое измерение № 2 (494) от 11 января 2020 года

И птица тебя заметит, и птица тебе споёт

* * *

 

Если нет у тебя ничего за душой,

это значит, что есть у тебя душа:

капитал, конечно же, небольшой.

но ведь тем она-то и хороша,

что тебя защищает со всех сторон,

с ней тебе и в аду будет сниться рай.

Так когда-то Париж покидал Вийон,

утомлённый злобою волчьих стай,

в зимний день затянувшейся там войны –

ей, казалось, во времени нет конца

и в пространстве. В снежной могиле мглы

нам с тех пор не видно его лица.

Так по нити ошибок в своей судьбе,

по дороге, с которой возврата нет,

ты уходишь, и в памяти, как в воде,

навсегда теряется лёгкий след…

 

Если лает собака

 

Если лает собака, значит, что-то кипит на огне,

значит, ветер синеет в квадратном осеннем окне,

и поёт половица, молчит одинокая дверь.

Если лает собака, значит, нет и не будет потерь

 

на текущей войне или просто в домашнем быту,

значит, кто-то кастрюлю опят водрузит на плиту

и разделит краюху. Скользнув по тарелке ножом.

Никто и не нужен. Да и, впрочем, никто не пришёл.

 

Если лает собака, значит, ночь очень скоро пройдёт.

как пройдёт стороной тонконогий ночной пешеход.

как проедет по лужам фортуны твоей колесо.

так пройдёт этот дождь. Так, наверно, пройдёт это всё.

 

Если лает собака, то осень опят на дворе.

так иди, поклонись ежегодной унылой поре.

На крыльце две минуты у притолки мокрой постой.

Всходит в кадке луна. И твой пёс переходит на вой.

 

Совет

 

Стань на колени, ну-ка

дотронься до белых звёзд,

и, если к тебе на руку

спланирует певчий дрозд,

приладит к ладони прутик,

сворачивая в кольцо,

замри, как усталый путник,

улыбкой накрой лицо

и жди – он опять вернётся

и сядет к тебе в ладонь…

Взойдёт озорное солнце,

но ты то гнездо не тронь.

Держи его, словно ноту,

ведь мир его очень мал,

как если бы сердце чьё-то

ты в этой руке держал.

Держи его и старайся

укрыть от дождя собой,

как если бы ты боялся

любимой доставить боль.

И если тебе удастся –

не бросишь и не уйдёшь –

обнимет тебя пространство,

и ты его смысл поймёшь.

Твой взгляд будет чист и светел,

усталость твоя, как мёд,

и птица тебя заметит,

и птица тебе споёт.

А время ускорит бег свой,

как быстрый ручей весны,

ты это запомнишь место,

запомнишь надолго. Ты

увидишь: птенцы разбили

скорлупку пустого дня,

и, может быть, вырасту крылья

у них. Или у тебя.

 

* * *

 

В ноябре все дали заоконные

как-то по-осеннему близки,

снятся мне пакгаузы перронные,

телефонные мне чудятся звонки.

Раздаю я мелкие монеты,

Ветром наполняю свой карман,

По ночам мне снятся километры,

лентой вьётся мой меридиан.

Резкое отчётливое эхо,

Канувший в забвение вокзал.

Я бы на него тогда приехал,

Но никто в дорогу не позвал.

 

* * *

 

И если всё вернётся невзначай,

как будто никуда не исчезало –

весенний вечер, рваный птичий грай,

летящий над разлуками вокзала,

и если завтра в это же мгновенье

каким-то чудом жив и снова ты

идёшь сквозь расступившееся время,

сквозь полог полуночной темноты,

куда, неясно, и зачем, неясно,

всё хорошо. По-прежнему судьбе

плевать на наше суетное мненье,

но если ждут, пусть даже и не те,

кто нужен, то, пожалуй, стоит жить

пусть даже из пустого любопытства.

И даже если некуда спешить,

и даже если некому молиться,

то всё равно на свете стоит жить.

Сердечко в целлулоидном пакете

и ангел, задремавший на плече.

Пусть даже вопреки, навстречу смерти,

но всё же жить. Но всё же. Вообще.

 

* * *

 

Дальше Калуги

может быть только космос.

В прорези космоса

смотрится новый хаос,

но лучше краешек озера –

в нём, как колос,

шатается на ветру

одинокий парус.

 

И сразу не верится

в длинные промежутки

времени, ни даже в реальность ада,

которого не заслуживаю,

и жутко,

что в рай не верится,

которого мне не надо.

 

* * *

 

Поэты, коротко пишите,

всё на страничке умещайте,

в четверостишии живите,

написанное сокращайте.

 

Ленив и тороплив читатель,

он хочет истину простую,

и здесь, запал свой не истратив,

я зря, наверное, рискую.

 

Он хочет точных утешений

и неожиданной тревоги,

таких коротких выражений,

какими утешают боги.

 

* * *

 

… а мы пойдём туда, где море,
и к штормовому рубежу
я, переполненный любовью,
с тобою вместе ухожу

из старой череды предательств,
из новой череды потерь,
я, этой грамоты податель,
за нелетающих людей.

 

* * *

 

Мне нравятся девушки в военкоматах,
их ногти, скользящие по страницам
из личного дела в потёках и пятнах.
Одна и сегодня нет-нет а приснится.

Стуча каблучками, она проходила,
на голых мужчин равнодушно взирая.
Глазами осенними нас леденила,
бесстрастно, как новая мировая.

Стучала машинка за три пулемёта,
стояла в углу новогодняя ёлка.
Какая нелёгкая эта работа! –
глаза закрывает бесцветная чёлка.

И если нам смерть вообще представима,
она не старухой с косой будет сниться.
Она равнодушно идущая мимо.
И не отвернуться. И не заслониться.

 

* * *

 

Каравеллу клеит из картона
мальчик так похожий на меня.
На корме испанская корона
в отблесках рассветного огня.

Берег тает в розовом тумане,
маяки теряются вдали.
Только бы исчезнуть в океане,
только бы подальше от земли.

Скоро смерть и мне поставит парус,
в трубку дунет старый капитан.
Я покину этот скучный градус.
Перейду в другой меридиан.

Все мы только странники. Но вера
нас хранит в той дымке голубой.
Это всё отчасти из Бодлера,
а отчасти выдумано мной.

 

* * *

 

Дождь проходит где-то вдалеке,
словно влага побежала с губ.
Утонула девочка в Оке,
доктора осматривают труп.
Фельдшер ставит галочку в тетрадь.
Мать не может без конца рыдать.
И в халате синем человек
выбирает тину из-под век.
Журналистом плёнка отснята –
завтра в школе будет суета.
Над рекою колокол звонит,
над рекою радуга стоит.
Пахнет город первою грозой.
На руке колечко с бирюзой.

 

* * *

 

Скрипит автобус, снег на шубах мокрых тает,
знакомый человек окажется не тем,
и по соседству с ним всё женщина рыдает.
«Могу я Вам помочь?» – «Не можете. Ничем».

Мигает огонёк водительской кабины,
и этот старый год уже уходит прочь.
А в сумке у неё желтеют апельсины.
Но всё равно ничем, ничем нельзя помочь.

Закутанный малыш прильнул ко льду губами,
с чего-то там, вдали, он не спускает глаз.
Он где-то далеко, он с нами и не с нами,
окошко продышал и видит больше нас.

 

* * *

 

Я плохо засыпал под песню,
и голос мамин мне читал:
«Мороз и солнце, день чудесный!»-
и я спокойно засыпал.

...Я маму привожу в больницу,
ей молча делают укол.
И отворачивают лица.
И честно смотрят в чёрный пол.

Когда на город тихо ляжет
последний сумрак голубой,
она из тьмы мне тихо скажет:
«Немного посиди со мной...»

И от растерянности звонче
ей наизусть читаю я:
«Мороз и солнце...» А из ночи
она всё смотрит на меня.

 

* * *

 

Я давно на стороне погибших,
проклятых и сброшенных на лёд.
Тёмными глазами смотрит Ницше
и взыскует ангелов полёт.

Я всегда на стороне пропащих,
заживо зарытых в шар земной.
Я не за красивых. Я за страшных,
занесённых вьюгой голубой.

На кого в упор взирает бездна
и кого пронзило остриё.
Леди Макбет Мценского уезда
смотрит в небо, где не ждут её.

Он пришёл распяться не за средних
фарисеев благостных на вид.
Он пришёл распяться за последних.
Так Лука в Завете говорит.

 

* * *

 

У нарциссов тяжёлый задумчивый запах,
Если в вазе стоят и глядят в зеркала,
Полумёртвые, в жёлто-оранжевых шляпах.
Я глаза прикрываю – ты тоже была

В этом доме, но что сохраняют, что прячут
В глубину своих стен неживые дома
От людских посещений и взглядов незрячих?
Ничего. Ничего. Можно спятить с ума.

…Если в парке английском – острейшая жалость,
Где на ветках качается рыжий зверёк
И от Пушкина даже тепла не осталось,
Что здесь делает наш небольшой огонёк?

Сколько раз подметали и сколько меняли,
Разбивали посуду и двигали шкаф,
А старинную вешалку вовсе сломали,
На которую шёлковый вешали шарф.

Время тихо плывёт, и ломается мебель.
Вещь без нас ничего не живит, не хранит,
А нарциссы всё те же – у крайнего стебель
Точно так же надломлен, и слёзка блестит.