Александр Ланин

Александр Ланин

Все стихи Александра Ланина

* * *

 

А ты ожидал, что Питер встретит дождём

И лютым холодом, так, чтоб до самых жабр.

Вагон не спешит, он просто тебя не ждёт.

Ему плевать, что ты не готов бежать.

 

Закат сегодня красавчик, закат – пижон.

У солнца ещё дела на той стороне.

А небо накинуло розовый капюшон

И выглядит чуть моложе и чуть стройней.

 

И мир – пограничник, вчерашним тобой рождён,

Пришлёпнет своей печатью твою печать.

 

А ты ожидал, что Питер встретит дождём,

А он решил вообще тебя не встречать.

 

Антоха

 

Не всё в её жизни спокойно, но всё неплохо.

И муж на подхвате, и дети, и мать жива.

Вот только за нею всё время идёт Антоха

И красит в никчёмность оборки и кружева.

 

Рабочая скука, домашняя суматоха,

Огромная ёлка – а что, однова живём.

Она и не помнит, что где-то идёт Антоха,

Пакуя подарки, насвистывая «Je Veux».

 

Снежинки на улице мягко щекочут веки,

Морозное утро на вкус – шоколад со льдом.

Две линии жизни текут по руке, как реки,

И нитями греют протянутую ладонь.

 

Вибрируют кольца, но это, как раз, от тока.

Мотор легковушки по южному голосист.

Она улыбнётся, а сзади сидит Антоха,

Так явно, что в зеркале видит его таксист.

 

Несчастье минует и хворь за висок не тронет,

И боль не прилипнет к полозьям её саней.

 

И если однажды Антоха её догонит,

Он посторонится и снова пойдёт за ней.

 

 

Виртуальность

 

Я родился в нигде. Но не это всего странней.

Что нам карту порвать, что нам город с неё стереть.

Я вертел головой, обживаясь в чужой стране,

Как учёный дельфин, что в плену сохраняет речь.

 

А чужая страна притворялась своей страной,

Отдавалась легко, не пыталась рубить корней.

И сжимала меня, оттого становясь родной,

А когда отпускала, казалась ещё родней.

 

Я не вырос нигде, кроме разве моей семьи,

Кроме редких друзей, у которых давно дома.

Не считайте меня двуязыким, чужим, своим.

Я считаю до двух – на ладонях июль да май.

 

На Васильевском – пыль. Это я понукаю печь,

Уводя её прочь от избёнок, избей, избух.

Я решу, где мне жить. Я не знаю, куда мне лечь.

Если всё надоест, я приду умирать в фейсбук.

 

Волхвы и Василий

 

Когда поёживается земля

Под холодным пледом листвы,

В деревню Малые тополя,

А может, Белые соболя,

А может, Просто-деревню-6ля

Хмуро входят волхвы.

 

Колодезный ворот набычил шею,

Гремит золотая цепь.

Волхвам не верится, неужели

Вот она – цель?

Косые взгляды косых соседей,

Неожиданно добротный засов,

А вместо указанных в брошюрке медведей

Стаи бродячих псов.

Люди гоняют чифирь и мячик,

Играет условный Лепс.

Волхвы подзывают мальчика: «Мальчик,

Здесь живёт Базилевс?»

И Васька выходит, в тоске и в силе.

Окурок летит в кусты.

«Долго ж вы шли, – говорит Василий. –

Мои руки пусты, – говорит Василий. –

Мои мысли просты, – говорит Василий. –

На венах моих – кресты».

 

Волхвы сдирают с даров упаковку,

Шуршит бумага, скрипит спина.

«У нас, – говорят, – двадцать веков, как

Некого распинать.

Что же вы, – говорят, – встречаете лаем.

Знамение, – говорят, – звезда».

 

А Василий рифмует ту, что вела их:

«Вам, – говорит, – туда».

 

Василий захлёбывается кашлем,

Сплёвывает трухой,

«Не надо, – шепчет, – лезть в мою кашу

Немытой вашей рукой.

Вы, – говорит, – меня бы спросили,

Хочу ли я с вами – к вам.

Я не верю словам, – говорит Василий. –

Я не верю правам, – говорит Василий. –

Я не верю волхвам», – говорит Василий

И показывает волхвам:

 

На широком плече широкого неба

Набиты яркие купола.

Вера, словно краюха хлеба,

Рубится пополам.

Земля с человеком делится обликом,

Тропа в святые – кровава, крива.

А небо на Нерль опускает облаком

Храм Покрова.

Монеткой в грязи серебрится Ладога,

Выбитым зубом летит душа,

А на небе радуга, радуга, радуга,

Смотрите, как хороша!

 

Волхвы недоумённо пожимают плечами,

Уворачиваются от даров.

Волхвы укоризненно замечают,

Что Василий, видимо, нездоров.

Уходят, вертя в руках Коран,

Кальвина, Берейшит.

 

Василий наливает стакан,

Но пить не спешит.

 

Избы сворачиваются в яранги,

Змеем встаёт Москва,

 

И к Василию спускается ангел,

Крылатый, как Х-102:

«Мои приходили? Что приносили?

Брот, так сказать, да вайн?»

«Да иди ты к волхвам, – говорит Василий. –

А хочешь в глаз? – говорит Василий. –

Давай лучше выпьем», – говорит Василий.

И ангел говорит: «Давай».

 


Поэтическая викторина

Все ушли на Берлин

 

Разливается свет по немытым тарелкам долин,

Где на первое дым, и хватило б огня на второе.

Пересуды легенд, вековые обманы былин.

Все ушли на Берлин, кроме тех, кто остался под Троей.

 

Их могилы тихи, в голосах у них плещет зима,

И уже не поймёшь, кто картавил, кто шокал, кто окал.

А из пыли могил прорастают живые дома,

Под фундаментом – тьма, но пока без заклеенных окон.

 

Над Японией ночь. Или утро? Да кто разберёт.

Не заклинило б люк, а не то возвращаться с позором.

Неопознанный бог, непьянеющий старый пилот

До сих пор не поймёт ни претензии, ни приговора.

 

Это наш переплёт, это вечный таёжный удел –

Измерять бепредел единицами веса тротила.

Европейская ложь. Азиатское месиво тел.

Мама, я не хотел. Да и ты бы меня не пустила.

 

Мир в поту и в пыли. Короли облачаются в сплин,

Королевы молчат, а царевичи рвутся в герои.

Все ушли на Берлин, непременно ушли на Берлин.

Все ушли на Берлин, кроме тех, кто вернулся из Трои.

 

Гоголь

 

Жизнь писателя на Руси – надраться или подраться.

Дьявол пишет трагедию, бог по ней снимает ситком.

 

Гоголь живёт на Малой Морской в доме номер семнадцать,

Аккурат между стоматологией и крафтовым пивняком.

Гоголь почти не пьёт (в больничке лежал два раза).

Гоголь не бедствует – у него приличные тиражи,

А если что, выручает цикл про братка Тараса

И постельный режим.

 

Править роман, как приносить хозяину палку –

В зубах вместо сочной жертвы высохшие слова.

 

Гоголь открывает макбук и удаляет папку

«Мёртвые души – два».

– Терзайтесь, потомки, ловите, критики, жрите, олухи! –

Средний палец, как в небо задранное тире.

 

Гоголь забыл, что в наше время всё остаётся в облаке,

Можно спрятать – нельзя стереть.

 

Строки раскатываются по сети, словно шарики ртути.

Вылечить отравление стоит дороже, чем новый комп.

Профессора готовятся толкать курсы в литинституте,

Изучая кэш его браузера вместо черновиков.

Известный хакер выставляет ссылку в контакте и на фейсбуке,

Известный репер берёт для панчлайна гоголевскую строку.

 

Через неделю реперу хулиганы ломают руки,

Хакера находят с пером в боку.

 

Страшней измены, страшней ухода детей из дома –

Когда бог нашёптывает: «жги», дьявол кричит: «туши».

Обнажённая душа Гоголя лишилась второго тома,

И теперь у Гоголя нет души.

 

Админы передают привет небесному модератору.

Ужас крадётся по Петербургу, пиши – не пиши в абьюз.

Гоголь рвёт глотки за священное право каждого литератора

На «я тебя породил, я тебя и убью».

 

Актёрам и сумасшедшим нельзя выходить из образа.

Писатель и текст – как лицо и маска. Не пробуй их разделить!

Улик не находят и после второго обыска –

Теперь-то Гоголь знает: огонь надёжнее, чем «Delete».

 

Дьявол прописывает флешбек и вручает сценарий богу.

Тот делает вид, что сейчас порвёт, потом говорит: «шучу».

 

Москва. Пятьдесят второй. Непонятным сном напуганный Гоголь

Судорожно хватается за свечу.

 

Забирая последнее, имя моё не тронь...

 

Забирая последнее, имя моё не тронь.

Отдавая последнее, имя себе оставь...

 

Это солнце сбоит, оседая на зыбкий трон,

Это я улыбаюсь тебе с высоты моста.

 

Только ты не река, у тебя на душе строка,

На ладони чека и упрямо товарный вид.

Отводи же глаза, отражайся в чужих руках,

Но не плавь мои кольца и письма мои не рви.

 

Мы давно повзрослели, поэтому нас не жаль.

Нас возьмут на работу фигурками в старый тир.

Я споткнулся о камень, а это была скрижаль,

И ведь только что думал, что знаю, куда идти.

 

Наши мудрые годы – как плети в руках домин,

И павлиньи хвосты – как пучки одноглазых лих.

Это звёзды моргают, на утренний глядя мир,

Это я улыбаюсь тебе с высоты петли.

 

Только ты не палач, у тебя на душе смола,

И янтарная желчь, и такой же янтарный мёд...

 

Не завидуй Икару – ему добираться вплавь

До моих ли имён, до твоих ли моих имён.

 

Змейка

 

У зелёной змейки весёлый и ясный взгляд. Она любит лягушек. Она не боится кошек. И небесные звёзды отражаются так, что глаза болят, от её изумрудной кожи.

 

У зелёной змейки нет никаких врагов. Она прячется в тень без повода, по привычке. Говорят, потому что тень не помнит чужих долгов. И не клянчит чужие спички.

 

У зелёной змейки раздвоенный язычок. И она им молчит, только воду лакает жадно. У неё голова копьём и вытянутый зрачок. И, естественно, никакого жала.

 

У зелёной змейки весь белый свет – друзья. Что логично весьма – убежать от неё сумей-ка. У зелёной змейки на самом деле чёрная чешуя. Но об этом знаю лишь я. И догадывается змейка.

 

Золотое руно

 

Слова укрывают смысл не хуже боксёрской капы,

Часы за спиной докладчика – так солнце встаёт за полем.

У любой презентации есть голова и лапы,

Лап – три, иначе слушатель не запомнит.

 

В воздухе пахнет то ли потом, то ли пауэр пойнтом,

За каждом слайдом кровь офисного планктона.

 

Так девочка, плывущая просторами Геллеспонта,

Станет первой царицей Атлантиды Платона.

 

Окна запрещены, слишком уж мир безумен.

Докладчик обрисовывает искажённые перспективы.

На совещании не спят только те, кто умер.

Остальные храпят, но покамест живы.

 

Фрикс приносит барана в жертву стаду баранов,

Не ведая, что сестра доплыла до суши,

Ковыряется в настройках шкуросъёмного аппарата,

Мездру соскребает, дубит и сушит.

 

Слово, упавшее в воду, борется со стихией.

Долетевшее до Колхиды – пугает своей немотою.

Пока потомки Геллы делают мир красивей,

Потомки Фрикса пилят руно – а вдруг оно золотое.

 

Атлантида уйдёт на дно, торжественно и бесславно.

Крылатая тень за спиной докладчика. Видно, проектор сломан.

И на экране поверх последнего слайда –

Три непонятных слова.

 

 

Красная Шапочка

 

Густой и дремучий лес.

Деревья – гангстеры в чёрных пальто,

Каждое при стволе.

Здесь не удастся нарвать цветов.

Здесь, если ты упал,

Не дадут закурить, не нальют вина.

По лесу бежит тропа,

Тропой угрюмо бредёт она.

 

Мелко нарублен свет

В неба перевёрнутый вок.

Где-то в густой траве

Ждёт её первый волк.

 

Песенка тает мороженым на губах.

Волк вступает. У волка могучий бас:

 

          – Красная Шапочка, вытри нос,

          В мире не больше десятка нот.

          Бабушка выпьет твоё вино,

          Съест твои пирожки.

          Эта тропа не приводит в Рим,

          Сядь на пенёчек – поговорим.

          Шарлю Перро или братьям Гримм

          Не подадим строки...

 

Но Красная Шапочка не отдаётся волку,

Нервно смеётся, ласково треплет холку.

У неё в корзинке "Mexx" и "o.b.",

Красная Шапочка в чём-то би,

Только волку в этом немного толку.

 

А лес подаёт не всем,

Вертит в пальцах сосен луны пятак.

Стоит пробиться в сеть ­–

Скачки напряжения жгут контакт.

Все дровосеки пьют,

И это – лучшее, что в них есть.

Журавли бегут от неё на юг,

Синицы прячутся где-то здесь.

 

Колется сердца ёж,

Дятел стучится в кору виска.

Тоска отступает, когда поёшь

Или просто держишь себя в руках.

 

Волк понимает, что он – лишь одна из скук.

Волк вступает. Прямо в её тоску:

 

          – Красная Шапочка, вытри нос.

          В мире темно, потому что ночь.

          Бабушка выбросит твой венок,

          Лопнет воздушный шар.

          Эта тропа не ведёт назад

          Сядь на пенёчек, смотри в глаза.

          Ты ведь не против, я тоже за.

          Значит у нас есть шанс...

 

Но Красная Шапочка не улыбнётся волку,

Сама расстегнёт и бросит себя на полку.

У неё в корзинке "Durex" и тушь.

Красная Шапочка ищет ту

Девочку, хочет собрать её из осколков.

 

Край леса – не край земли.

Опушка, речка, бабушкин дом.

В небесные корабли

Если и верится, то с трудом.

Телу десятый год,

Остальное движется к тридцати.

Лес за спиною горд,

Что она сумела его пройти.

 

Горелая тень моста.

Пустота вышибалой стоит в дверях.

А слёзы остались там,

В кино. «Титаник», девятый ряд.

 

Это бывает, это пройдёт к утру.

Волк вступает в хижину и в игру:

 

          – Красная Шапочка, вытри нос,

          Мир не привяжешь к себе струной.

          Бабушка выкатит твой Рено,

          Врежется в твой Кайен.

          Эта тропа не ведёт ко дну.

          Я не оставлю тебя одну.

          Мы говорим уже пять минут,

          Стань, наконец, моей...

 

И Красная Шапочка честно обнимет волка,

По взрослому вскрикнет, по-детски поправит чёлку.

В клочья часов разорваны дни –

Красная Шапочка видит нить,

Но раз за разом не может найти иголку.

 

А лес как стоял, так и стоит – стеной,

Под шпаклёвкой листьев выбоины от пуль.

Однажды Красная Шапочка вытрет нос

И в обратный путь. Дорогой, ровной, как пульс.

 

Лики

 

Я – царь. На штыках молвы – не худший на свете царь.

На шее две головы. На них четыре лица.

 

Одно лицо – для толпы. Толпе не хватает лиц,

Толпа поднимает пыль, за ней не видит кулис,

Толпе заливают в рот подкрашенное враньё.

 

Второе лицо не врёт. Второе лицо – моё.

Его не швырнёшь в толпу, его самому нести.

Второе лицо – для пуль, для петель, для гильотин.

Когда отберут печать, когда занесут топор,

Второму лицу – молчать, не смешиваясь с толпой.

 

Пока же бухой матрос не вынул расстрельный лист,

Я третьим лицом пророс. Куда нам без третьих лиц?

Подписывать ноту А, жать руку подонку Я,

Вбивать в договор пуант, вливать через ухо яд.

 

Но будет великий враг, и вцепится в горло друг,

И руки обнимут мрак, и станет не видно рук,

И царство погонят псы по тонкому льду босым...

 

И если тогда мой сын, мой тысячеликий сын

Не выполнит мой наказ, склонившись перед отцом –

Я буду смотреть на казнь четвёртым – пустым – лицом.

 

Линия связи

 

В час, когда бог осознал что разведка врёт,

В час, когда пушечный залп освятил мечеть,

Небо над Питером сделало шаг вперёд,

Хмурым косым дождём отдавая честь.

 

Фрицы из фильмов кричали «тавай, тавай».

Небо вжималось в позёмку, как смертник в дот.

Если на горло удавкой легла Нева,

Хватит ли сил, чтобы сделать последний вдох?

 

Рухнет на плечи разорванный пулей нимб.

Ляжет на сердце пробитый штыком валет.

Как я мальчишкой пытался бежать за ним

С грузом своих десяти пулемётных лет!

 

Вечность скрипит окровавленным льдом в горсти.

Что нам эпохи, когда на часах зеро?

Буркни хотя бы спасибо, что я гостил,

Раз уж ты снова идёшь без меня на фронт.

 

Женщина в красном, о, как вам идёт плакат!

Память пятнает бетонную плоть стены.

В мире моём не бывает иных блокад,

Как не бывает «Второй мировой войны».

 

Небо над Питером режет по нам – живым,

Мёртвые стиснули зубы и держат связь.

 

Гришка Распутин уходит на дно Невы,

Так и не смыв ни святость свою, ни грязь.

 

* * *

 

Любить тебя.

Цветные лоскутки

Изрезанного времени-пространства

Раскладывать по датам и по странам.

Не отпускать из тающей руки

Твоих волос смычки и завитки.

 

Молчать тобой,

Любуясь тишиной,

Как детской неподписанной картинкой.

Ловить трёхстенкой и дышать тростинкой,

Губами собирая по одной

Соринки на дорожке слюдяной.

 

Гадать тобой,

Какую ноту брать,

Чтоб не солгать, влезая в уши богу?

 

Светить тебе, как сорок тысяч бра

Светить не могут.

 

Минное время

 

Мне снился чудесный сон. Я шёл по ржаному полю.

И кто-то, как вечер, гас. И кто-то рыдал навзрыд.

А я выступал, босой, светилам стихи глаголя,

Лишь вздрагивал всякий раз, когда раздавался взрыв.

 

Мне снился ужасный сон на стыке огня и плоти,

В котором текла беда по чёрным щекам земли.

А мне говорят, что Он на обухе рожь молотит,

И мне недоступен дар, которым меня спасли.

 

Мне снился печальный сон, в котором я был невидим

И шёл через боль оград и грубую скуку стен.

Но стрелка Его весов показывает: «не выдам».

И прыгает всякий раз, как только я пью не с тем.

 

Модель

 

Господь не понимает, куда мы делись,

Ищет по всем углам, тычет под шкаф платяной щёткой...

 

Если долго смотреть в глаза модели –

Мир становится чётким.

Собственно, он всегда был простым и ясным,

Но с каждым шагом кажется напряжённей.

 

Прекрасное следует называть прекрасным,

Даже если оно чужое.

 

А у модели по зеркалу трещина, как слеза,

Одно лицо в прикроватной тумбочке, остальные – в комоде.

Ей надо отводить глаза, подводить глаза,

Носить тело, которое в данный момент в моде.

 

Господь вспоминает, где он ещё не искал,

Снимает трубку, нервно в неё молчит...

 

Вокруг модели миром правит тоска –

Кривые ноги женщин, кривые руки мужчин.

У модели сильные кисти, чтобы хлопать дверьми,

Жёсткие губы, чтобы ломать слова.

 

Красота ежеминутно спасает мир,

Даже если оказывается неправа.

 

Охранник не спит. Телефонный звонок прерывает его не-сон.

«Никто не стучался, господи», – ответствует Уриэль.

 

Под ногами модели струится подиум, шаг её невесом.

Если господь найдёт нас, то только благодаря ей.

 

Моя страна готовится к войне

 

Моя страна готовится к войне...

Бездумно, лихорадочно, безвольно.

Моей стране и холодно, и больно,

Как всякой разобиженной стране.

 

Бьют по живому, режут по смешному,

Медали сушат, рукописи жгут.

Угрюмый врач георгиевский жгут

Накладывает мнимому больному.

 

Моя страна накапливает жар –

А там плевать, сгорим или потухнем.

И крик «по коням» шарится по кухням,

И пульта культ, и спирт подорожал.

 

Ещё секунды тянутся плетями,

И годы не считаются вдвойне,

И неужели видно только мне:

Пока страна готовится к войне,

 

Война уже готовится к стране

И салютует сжатыми культями.

 

 

Напёрсточник

 

Я говорю: «подвинься, здесь и так горячо».

Я ломаю свой взгляд о чужое бронзовое плечо.

Я говорю «выбирай, где истина – она где-то там, внутри»

И пододвигаю бокалы. Бокалов – три.

 

Такая игра в напёрстки. Ты тянешь средний бокал.

Ты сама разлила его, я тебя под руку не толкал.

Ты сама сломала традицию, не пригубив вина.

Истина ниже дна.

 

Ещё можно гадать по кофейной гуще, я так тоже могу.

Можно гадать по звёздам и по вишнёвому пирогу,

Можно ломать комедию на маленькие смешные слова,

Ожидая, как минимум, выстрела. Хотя выстрелов будет два.

 

Такая игра в театр – кукольный домик, волшебный зонт.

Я говорю, что занавес опускается прямо за горизонт.

Я говорю, что где-то на небе кто-то включает свет.

Мне говорят, что нет.

 

Мне говорят, что на небе пусто – безлюдно и все в пивной.

В раю перекур, забытые боги толпятся на проходной.

У любви помятое ночью тело и лицо с рекламы духов.

Все великие поэты не умерли – они просто не пишут стихов.

 

Значит, пора поверить во всё то, что делал во сне.

Мне говорят, что это к весне, хреновой такой весне.

Мне говорят, что у каждого между душой и кожей броня.

Значит, и у меня.

 

* * *

 

Небо просыпалось птичьим сухим помётом.

Вкус этой манны невесел и незнаком.

Просто, чтоб реки текли молоком и мёдом,

Нужно наполнить их мёдом и молоком.

 

Просто никто до сих пор не придумал способ

Слабость людскую от силы людской отсечь.

Бился о камень простой деревянный посох,

Щепки летели, вода не спешила течь.

 

Это творец выжигает чужой мицелий.

Копоть на кисти и кровь на его резце.

Цель разрастается и, приближаясь к цели,

Мало кто может остаться размером с цель.

 

Трещины в камне однажды сойдут за карты,

Трещины в судьбах однажды сойдут на нет,

А всё равно не тебе отменять закаты,

Взламывать море, приказывать пасть стене.

 

Это – другим. Это внукам на фоне полдня –

Строить и сеять, и верить, и коз пасти,

Имя твоё на твоём языке не помня,

А на своём не умея произнести.

 

Ной

 

Морщинистая скатерть в пятнах рыб,

Пора за стол, пожалуйста, коллега.

Безудержно плодятся комары

В щелях ковчега.

 

Довольный гул пронёсся по рядам –

Профессор пьян и опыт неподсуден.

Придонный ил течёт по бородам

Других посудин.

 

Уходит голубь дроном в полутьму,

В ночник луны на двести сорок люмен,

И Ярославной плачет по нему

Голубка в трюме.

 

Пророкам не пристало бунтовать,

Когда бы не количество полосок,

Когда бы не проросшая трава

Из влажных досок.

 

И капитан невыносимо рад,

Танцующий по палубе в халате –

Ему уже не нужен Арарат,

Ковчега хватит.

 

Что царствие – земное ли, иное?

Проблемы бога не волнуют Ноя.

 

Орфей и Эвридика

 

Орфей

 

Под ногами земля груба,

Простоквашею воздух скис.

У Орфея дрожит губа,

Ноют плечи, болят виски.

Непривычно нагая мгла,

Словно выщипанная бровь.

Рой пчелиный бесцветных глаз.

Он шагает в рой.

 

И не гибель ему страшна,

И не тени ему страшны,

Но ужасная тишина –

Квинтэссенция тишины.

Он срывает браслеты с вен,

Но и звон не звенит в ушах.

Он согласен не видеть свет,

Но не может не слышать шаг.

 

Крики «браво» – его трофей,

Поле битвы – набитый зал.

Зажимает уши Орфей,

Как зажмуривают глаза.

Если связки связать узлом,

Очень просто сойти с ума.

Он поёт – и не слышит слов,

Бьёт струну, а она – нема.

 

Из-под подвига хлещет дурь,

Каменеет волос клубок.

«Эвридика, к тебе иду,

А ведь мог бы пойти к любой!»

Вот она, перед ним стоит,

Он дошёл, наконец, дошёл.

И шуршит, боги, как шуршит

Покрывала шёлк.

 

Эвридика

 

Тишина не ушла. Тишина не успела

Ни уйти, ни укрыться от гнева богов.

За спиной грохотало, трещало, скрипело –

Это рушились первые десять шагов.

 

Клекотали безумные, липкие тени.

И царапали плоть, и шептали, скользя

По последней, нетоптанной, верхней ступени:

«Оглянуться нельзя... Оглянуться нельзя».

 

Оглянуться нельзя, даже если ты выйдешь,

Даже если найдёшь и прошепчешь слова.

Оглянуться нельзя, потому что увидишь:

Эвридика мертва. Безнадёжно мертва.

 

Кто тебя научил, кто тебя надоумил,

Что уходит один – возвращаются два?

Ты не умер, Орфей. Только если б и умер,

Эвридика мертва, безусловно мертва.

 

Под землёю всё так же сплетаются корни,

Пробивается к небу всё та же ботва.

Никому никогда не воздастся по скорби!

Эвридика мертва. Непременно мертва.

 

Люди скажут: «поэт», люди скажут: «свихнулся»,

Но плевать на молву, если это – молва.

Люди будут судачить, что он обернулся,

И не знать одного: Эвридика мертва.

 

Их легенда слепа, их уверенность мнима,

Их изысканный миф шелудивее пса.

Отражая рассвет, бронзовеет роса.

Смотрит мимо Орфей.

 

Я надеюсь, что мимо.

 

Осень-в-городе

 

Осень в городе не видна.

Осень городу не нужна.

И цвета её не нужны,

И слова её не слышны.

 

Не усердствует бутафор.

Ярче осени – светофор.

Нет ни падуги, ни кулис,

И не падает жёлтый лист.

 

Сколько в городе человек –

Все без осени в голове.

Красота её – срамота.

 

Хоть в огни её замотай!

 

Первая свеча

 

А на столе холод – попробуй, тронь,

Две простые свечи высотой с ладонь.

Один человек. С одним бокалом вина.

Но свеча не хочет гореть одна.

 

Есть глубокая мудрость в зажигании двух свечей,

Нутряная вера в то, что ты – не ничей,

Что каждая крошка времени учтена,

Потому что свеча не горит одна.

 

Протяни мне руку через торосы слов.

Куда мне читать молитву, кому назло?

Я знаю не заповеди, я помню не имена,

А только то, что свеча не горит одна.

 

Тут дел на минуты, но у нас и минут не воз.

Останется пепел, останется стылый воск.

И обувь станет пуста, и жизнь станет тесна,

Но свеча не будет гореть одна.

 

Пианино

 

Торчащим в небо дымом бородат

Раздетый труп горящего Берлина.

 

На фоне роты танковой – солдат

Играет на трофейном пианино.

 

Ни одухотворённого лица

Вокруг, ни мыслей кроме «сука, живы».

Да что он им – растрёпанный пацан

Последнего военного призыва,

Случайный гость в котле передовой.

 

Но даже тем, кто не успел к началу,

Так хочется кричать, что ты живой.

Кричать, как и в атаке не кричалось.

 

Кричать, как в ТПУ-4-бис

За миг до взрыва топливного бака.

 

И даже тёртый хмурый особист

Не хочет знать, что он играет Баха.

 

 

По пустыне

 

По пустыне бредёт двадцать первый век,

Как последний праведный человек...

 

Потому что под бомбами все при деле –

Кто-то плачет, а кто-то пашет.

Между нами и богом – чужие дети.

Между нами и ними – наши.

 

Потому что ракет не бывает вдосталь.

Кто-то шепчет, а кто-то верит –

Два осколка застрянут в прогнивших досках

Заколоченной райской двери.

 

Дай мне, Господи, слово – услышишь десять,

Не считая молитв и жалоб.

 

В самолёте летели чужие дети,

Их чужая земля рожала.

 

А у нас на земле апельсины вровень

Со стеной у развалин храмов,

И песок обязательно цвета крови,

И от мёртвых ни слов, ни всхрапов.

 

Довоенное время равно в пределе

Пустоте перед знаком свыше,

Потому-то и мёртвые все при деле,

Даже если живут и дышат.

 

Потому что за нами идёт война.

Обернёшься – вот и она.

 

Потоп

 

Когда последняя волна

Взошла стеною,

Два человека (он/она)

Явились к Ною.

Они сказали: «Кончен век,

И воздух солон».

Они сказали: «Твой ковчег

Не так уж полон.

Вода накроет шар земной,

Он станет плоским.

Возьми людей с собою, Ной,

Мы очень просим!

 

Ты погрузил бультерьеров, слонов и крыс,

Дикого зверя и мирный домашний скот.

Люди стоят и под ними не видно крыш.

Дети в руках, дети рады – им высоко.

 

Это проверка, не кара, всего лишь тест,

Кто мы друг другу, и правда ли, что пусты.

Ну же, не бойся, ты знаешь, никто не съест.

Но при условии, Ной, что не выдашь ты.

 

Волны пока что не выше чем небеса,

Он всё надеется, Он ещё не спешит.

Если мы сами не будем себя спасать,

Стоим ли мы Его слова, руки, души?»

 

Стояли горы под луной.

Ни сна, ни знака.

Молился Ной. Напился Ной.

Блуждал и плакал.

Потом отчалил, а потом

Солёным клином

Пришёл потоп, прошёл потоп,

Убил и схлынул.

И все, что знали, имена

Гребками вышив,

Два человека (он/она)

Пытались выжить,

Пока их влёк слепой поток

К иным кочевьям,

Пока их плоть была плотом,

А дух – ковчегом.

Мир выколачивал ковёр –

Ему ль до пыли?

Они шептали: «доплывём».

И не доплыли.

 

Мир изменился, осунулся, поседел.

Ной перекатывал землю в сухой горсти.

Он уходил от предавших Его людей,

Он их творил не затем, чтобы так уйти.

 

Новое слово напутствует старый страх:

Можно ли жить, если велено умирать.

Правнуки Ноя расселись вокруг костра –

Кроме огня больше не с кем было играть.

 

Сучат ногами времена

В петле событий.

Два человека (он/она)

Давно забыты.

Они в краях, где спит вода

И воздух сладок,

Где божье слово – это дар,

А не порядок.

И ни скрижалей, и ни книг

За их спиною.

 

Я бы хотел пойти от них,

А не от Ноя.

 

Пустяки

 

Нам далеко до бесов и седин.

Трамвай идёт, как смена поколений.

 

Трамвай идёт. И девушка сидит –

Глаза в айфоне, дыры на коленях.

 

А за стеклом небесные огни,

Охранники, увы, не оплошают –

Нас там не ждут великие они.

Точнее, ждут. Но нас не приглашают.

У них то перекур, то перерыв,

То пьянка, то гуляние по рельсам.

 

Я не найду, и гуглы перерыв,

И джинсы под коленями порезав,

Ни слов таких, ни выдохов таких.

Мне до великих, как душе до плоти.

 

Трамвай идёт, и это – пустяки.

И жизнь идёт.

И девушка напротив.

 

Слово отзывается на стук

 

Слово отзывается на стук,
Шаркает и держится за стену,
Словно ощущает пустоту
В клетках разлинованного тела,

Словно отзывается на плач
Кулака по выкрашенной двери.
Лучше бы сказало, что дела,
Лучше бы смолчало, что не верит.

Снова лезет в скважину ключом,
И, ругаясь (лучше бы молчало),
Двигает созвездия плечом.
И опять становится в начало.

 

Третья линия

 

Вагон заполнен демонессами и мадоннами –

В руках весь арсенал, от айфона до Мураками.

В Питере эмблема метро от эмблемы Макдональдса

Отличается только скрюченными ногами.

 

Мне придерживает дверь мальчишка из Улан-Батора

(Впрочем, он там и в прошлой-то жизни не был).

Говорят, если прислонить багаж к неподвижным частям эскалатора,

То его унесёт прямиком на небо.

 

Подземка есть и в Нью-Йорке и в каком-нибудь Ландоне,

Разве что стены там не увешаны орденами.

Кроме умения засыпать в ослином дерьме, просыпаться в ладане

Нас ничего не объединяет.

 

Заведи нас своим ключом, даже если мы не попросим,

Даже если весь наш завод – водочный да ликёрный,

Потому что мы знаем что Растрелли, Ринальди, Кваренги и Росси –

Это не игроки итальянской сборной.

 

Убийцы

 

В «Антологии величайших убийц» издательства «Аст»

Под знойной обложкой с черепом и костями

На восьмой странице Пушкин по кличке «Ас».

Портрет обрамлён бакенбардами как свежими новостями:

«У жертвы прострелена верхняя конечность...»

«Покушение на убийство свояка...»

 

Не каждый знает, как отправиться в вечность

По статье сто пятой УК.

 

Корабль подходит к заледеневшей пристани.

Кончики парусов нервно подёргивает бриз.

 

С кем он пил? С декабристами,

Которые верили в декабризм.

 

Впрочем, с кем бы он ни приятельствовал,

Не ушёл бы от электрического стула или укола,

Несмотря на то, что отягчающим обстоятельствам

Предпочитал глаголы.

 

Потому что по соседнему развороту,

Щурясь от света и от похмелья дрожа,

Пробирается Андрей Семёнович Кротов,

Зарезавший собутыльника с применением кухонного ножа.

 

Вместо признания, вместо призвания,

Вместо права самому выстроить себе эшафот

Ему достались три класса образования

И пуля в затылок, а не в живот.

 

Корабль швартуется чуть дальше, чем надо,

Проламывает снежный наст.

 

Пушкин и Кротов причалены рядом –

В антологии издательства «Аст».

 

Время необратимо, как нобелевка для Дилана,

Линейно, как мат при помощи двух ладей.

История всех рассудит.

 

И она рассудила бы,

Если бы не присяжные, набранные из людей.

 

Хранители

 

Кубиками под ноги город лёг,

Весь в моих развалинах и в руках.

По небу, блестящему, словно лёд,

Ангелы катаются на коньках.

 

Ты уж их, хранителей, извини.

Смерть гуляет изредка, но на все.

Ангелам положены дни за дни.

Сколько там до отпуска? Восемь, семь...

 

Чисто, чтобы выяснить, кто не крут,

Кто, в натуре, тряпка, а кто стена,

Молодые ангелы встали в круг

И кидают жребии прямо в нас.

 

Опытные ангелы делом жгут –

Падают хулители, плача, ниц.

 

Самые матёрые просто ждут,

Улыбаясь ликами с плащаниц.

 

 

* * *

 

Хрустели под колёсами миры –

То снег, то гравий.

Изломанная линия горы,

Небесный график.

 

Попробуй не спешить и не частить,

И станет сразу

Совсем неважно, кто его чертил,

И кто размазал.

 

Слова – и по домам, и по томам,

А тут – в начале –

Не воздух превращается в туман,

А свет в звучанье.

 

Контрапунктист какой же высоты

Почти влюблённо

Впечатал эти нотные щиты

В тетради склона?

 

Попробуй стать немножечко мудрей,

А там – как выйдет.

И хочется безумолчно смотреть

И молча видеть,

 

Прищуренными пальцами ловить

Источник света...

 

Спускаются детёныши лавин

Со скал, как с веток.

 

Цепь

 

Неразумные птицы летят на юг, а разумные ищут тень,

Но когда все запреты летят на йух, погибают и те и те.

Караваны сбиваются с горных троп, и обрыв их, как жребий, крут.

И последние люди бегут в метро и сбиваются в тесный круг.

 

Неразумные твари ползут в ковчег, а разумные ждут огня.

Попытайся понять их, простить, прочесть, и найди среди них – меня.

Дискотека открыта для всех гостей, у кого нет когтей и жал,

Но однажды туда проскользнёт метель на холодных кривых ножах.

 

И земля задымится, и встанет зверь, и асфальт обратится в лёд,

И у каждой из наших бумажных вер будет шанс завершить полёт.

И тогда наша жизнь – как игла в ларце, и на каждом её конце

Неразумные снайперы ищут цель, и разумные ищут цель.

 

Цикл «Греческие тетраэдры»

 

Персей

 

Не бывает материальных ценностей

И нематериальных ценностей.

Просто деньги обычно вечером, а счастье чаще с утра.

 

Персей ощущает, что миру опять не хватает целости.

Искусственность всякой дихотомии – залог победы добра.

 

Не бывает людей меркантильнее,

Чем герои-бессребренники.

Персей планирует подвиг, чтобы не измельчать.

 

А мы бы вложились в акции света, если бы не посредники.

А мы бы купались в золоте, когда бы могли молчать.

 

Персей обегает знакомых,

Советуется с бывалыми.

Ему Иисус вручает сандалии, молот вручает Тор.

 

Дай Медузе гуглоочки, она бы не убивала бы –

Она создаёт свой каменный век...

 

Дубль второй. Мотор:

 

Персей прилетает к Грайям,

Размахивает молотом,

А ему навстречу идут Иоганн, Людвиг и Амадей.

 

На распродажу мудрости редко пускают молодость –

Она слишком щедро платит за бросовую модель.

 

Призывно лает собака,

Рядом уснула девочка.

Персей залетает в домик и уносится в ураган.

 

Сколько того – настоящего. Не выдуманного. Не сделанного.

 

Смех ребёнка.

Улыбка женщины.

 

Труп врага.

 

Деянира

 

Тётке из загса снятся пары пока ещё разных лиц,

Держатся вместе, вместе требуют: пожалей.

Из полусотни знакомых двое не развелись.

Подозреваю, лень.

 

Спрашивать о согласии после бы, а не до...

Тётка из загса массирует пальцем родинку у виска.

 

Геракл внезапно возвращается с подвига – тоже мне анекдот.

Знаем мы эти подвиги – сауна да вискарь.

Деянира стирает ему хитоны, сглаживает углы,

Делает из шута героя, как короля свита.

 

Вместе держат проблемы, беды, трагедии, кандалы.

Ну и любовь, конечно. Куда без любви-то?

 

А ещё можно выгнать мужа и завести кота –

Он гадит примерно так же, но чаще бывает дома.

 

Деянира выходит к речке. У речки стоит кентавр,

Он ещё тот красавец и ещё тот подонок.

 

Деянира лежит и думает: что он забыл во мне?

И надо успеть получить ответ, пока он из неё не вышел.

А кентавр – дитя природы – движется в такт волне...

 

А после корчится в такт, всего на октаву выше –

 

Муж всегда возвращается, что бы ни врал Платон.

Дважды, трижды, четырежды – в ту же самую реку.

Любовь пропитывает тело, как нессова кровь – хитон,

Как душа пропитывает человека.

 

Всё сказанное – правда, палец до крови стёрт.

Всё невысказанное – ложь и обернётся ложью.

 

Деянира легко раздевается, делает шаг в костёр

И делит его, как ложе.

 

Первое мая. Пасха

 

Если как следует постараться,

Можно вернуться в детство без ностальгии.

 

Старик Гомер выходит на демонстрацию.

Мы с ним – те же. Слова – другие.

Мне ещё не перед кем виниться,

На папиных плечах проезжающему мимо.

А у Гомера ночами ноют глазницы.

Врачи говорили – мина.

 

Христос и Ленин столкнулись лбами

Прямо на Дворцовой у кремлёвской стены.

 

Гомер доедает миску с варёными бобами –

Предчувствие троянской войны.

 

Вчера красен флаг, позавчера – угол,

На морщинистом лбу шрамы от граблей.

Гомер привычно залезает в гугл,

Проверяет, как назывался восьмой корабль.

 

Не зря нас папы на закорках тягали –

Мы выучили, что бога нет и баста.

Хриплый голос славил коммунизм в матюгальник –

Будущий архиерейский бас.

Там нет сил выше, чем силы трения.

Там вера – посылка на предъявителя.

 

А то, что к Гомеру вернулось зрение,

Так это заслуга партии и правительства.

 

Забытый зритель в самом дальнем из кресел

Переигрывает, изображая храп.

– Христос воскресе – воистину воскресе.

И мы такие: Ура-а-а.

 

Цикл «Родной crime»

 

Смерть в Марьиной Пойме

 

До Марьиной Поймы лет десять, как ходит поезд.

Давно не посёлок, ни разу не мегаполис,

Она принимает состав – отдаёт состав.

Обеденный выхлоп, обыденная работа.

Советская власть – в стенгазетах и анекдотах,

И мало кто знает, что ей не дожить до ста.

 

Не то, чтобы тихо – и пьют, и ломают скулы,

Но пьянки постылы, а драки предельно скупы –

Бетонные лица бредут в деревянный рай.

Вот так и с домами – бетон в деревянной раме.

Жильцы до сих пор продолжают дружить дворами

И утренний кашель машин принимать, как лай.

 

У Марьиной Поймы душа в полторы сажени.

И в центре её обретается баба Женя,

В которой по капле стекаются все пути.

И дело не только в её самогонном даре

Да в хитрой воде из промышленной речки Марьи,

А в том, что умеет любого в себе найти.

 

Старухина память – крапивного супа горечь.

Так нёбо терзало, что прежде ласкало голень,

Железная жатва по сёлам брела с мешком.

Деревня впадала в посёлок, посёлок в город.

Она ещё помнит, как жизни впадали в голод,

И люди ломались с коротким сухим смешком.

 

А нынче и слёзы – закваскою в мутной таре,

Когда и убийство – не вымыли, так взболтали.

Убитый – мужчина, поэт, тридцати пяти,

Пропитого роста, прокуренного сложения.

Никто б и не рыпнулся, если б не баба Женя,

Которая может любого в себе найти.

 

Невеста рвала своё платье, как зуб молочный,

Не слишком красива, но года на два моложе.

И что бы не жить до хотя б тридцати семи.

Поэт-распоэт, а не вякнешь, когда задушен.

Друзья говорили, что парень давно недужил

И, видно, не сдюжил грозящей ему семьи.

 

Убийцу искали, как праведника в Содоме.

На каждой странице маячил герой-садовник.

Летели наводки из каждого утюга.

На вялых поминках случился дешёвый вестерн:

Иваныч с двустволкой пошёл отпевать невесту –

Хрена ль новостройки, когда между глаз тайга.

 

Девичник был скромен: она, баба Женя, черти.

Сидели, ныряли в на четверть пустую четверть.

Слова поднимались на сахаре и дрожжах:

«Пойми, баба Женя, охота – всегда загонна.

Потом догоняешь, хватаешь его за горло

И вдруг понимаешь: иначе – не удержать.»

 

Она отсидела. И вышла. И вышла замуж.

Его напечатали, крупным, не самым-самым.

К нему на погост ежемесячно, как в собес,

Духовнее нищего, плачущего блаженней,

Ходила его не читавшая баба Женя,

Которая может любого найти в себе.

 

Негромкие строки рождались, росли, старели.

Темнел змеевик, и по медной спирали время

Текло, проверяя на крепость сварные швы.

Я был здесь проездом. Где Волга впадает в Темзу.

Из Марьиной Поймы никто не уехал тем же –

Всё лучше, чем если б никто не ушёл живым.

 

Слово Икара

 

Каждый ушедший в море – потенциальный труп.

Солнечный луч, как поясной ремень.

Слово Дедала – трут.

Слово Икара – кремень.

Ему наплевать на запах пера жжёного.

Его первый сборник называется: «Потому».

Он обещал коснуться этого, жёлтого,

Иначе девушки не поймут.

 

Голос льняной, волос ржаной,

Крылья, как люди, шепчутся за спиной.

 

Дедал орёт на сиплом, кроет гребцов на утлом

Кораблике, где даже крысы спились.

Икар вылетает на встречу с богами утром,

Кинув на мейлинг-лист:

«Шеф, всё пропало, я очень и очень болен.

Словно дедлайны, трубы мои горят.»

Мимо него как раз пролетает боинг –

Сорок моноклей в ряд.

 

Каждый монокль, словно манок,

Взгляд человеческий – бритва, сам человек – станок.

 

Левые крылья мигают зрачками алыми,

На правых огни – зеленее кошачьей зелени.

У капитана лучшее в мире алиби –

Он в это время падал над Средиземным.

Вираж Икара – вымерен по лекалам,

Завершён элегантным уходом в гибель,

А самолёт, сбитый рукой Икаровой,

Всего лишь не долетел в Египет.

 

Лампы под потолком, родственники битком –

Ждут чёрного ящика с радиомаяком,

С матерным, неизысканным языком.

 

* * *

 

Из розочек бутылочных – венцы,

И образа, как печи, изразцовы.

У нас не заживляются рубцы.

У нас не заживаются Рубцовы.

 

Всё то, что опер к делу не подшил,

Наверняка не относилось к делу.

И до сих пор у камня ни души –

Ни ангела сидящего, ни тела.

 

Человек-Миро

 

Вавилонской речью гудел курорт,

На меня смотрел человек-Миро –

Чебурашьи уши и толстый зад,

И слезами в душу его глаза.

 

Я ходил кругом, и не селфи для.

Неуклюжий ком, невозможный взгляд.

У него штыри вместо ног и рук,

И темно внутри, и светло вокруг.

 

Бесполезно впрок обнимать металл.

Я уехал прочь, он остался там.

Он с изнанки мокр, а снаружи слеп,

Он никак не мог посмотреть мне вслед.

 

Под руку с дождём захожу в метро,

Где меня не ждёт человек-Миро,

Где глаза – стекло, где слеза – окно,

Где внутри светло, а вокруг темно.

 

Шекспир и Шолохов

 

Шекспир приходит к Шолохову (или наоборот):

«А что, Михаил Александрович, и вам не верит народ?

Я, вон, по гроб обласкан, вместо гвоздей – винты,

А они говорят: три класса и какая, на хрен, латынь?

Мир – театр абсурда, вошь в моей бороде.

Выпьем-ка лучше доброго эля. Эль добрее людей.»

 

Шолохов отвечает, рукописью шурша:

«А может такая лажа у всех у нас, кто на ша?

Подлая эта буква. Ей, ударом под дых,

Оправдывать мощи старцев немощью молодых.

Что я там мог наляпать – мелкий усатый жлоб.

Был бы я Кузнецовым, глядишь, оно и сошло б.»

 

«Да брось, – Шекспир отвечает, – теория никуда.

Вот ты меня уважаешь, бро? По жестам вижу, что да.

Буквы – они ж как люди, им бы в ребро перо,

А если ещё и песком присыпать... В общем, не парься, бро.

Что им до нас – плагиаторов, неучей и ханыг.

Шелли – вообще, вон, баба, а критикам хоть бы хны.»

 

Шолохов наливает, а как тут не наливать –

Початая самогонка, как начатая глава.

И стратосферы наледь, и два казака на литр,

И Шолохов наливает, ну как ему не налить.

На закусь краюха хлеба, орлиная требуха.

У них там в небе с этим не строго: хочешь бухать – бухай.

 

В полупустом стакане плещется дно полей.

Что ты, краёв не видишь, Вилли? До горизонта лей!

Шолохов бьёт Шекспира пьяной своей игрой,

Вслух жалуясь после первой, молча после второй,

Словно больничным стенам, крашеным небесам:

«Вот этими вот руками, Вилли, сам, понимаешь, сам!»

 

Обнявшись идут по улицам Шолохов и Шекспир,

А рядом, за каждым облаком, театр, который мир.

Не ему отличать носителя краткой славы земной

От гения, написавшего «Гамлета» с «Целиной».

Они обменялись майками. И уже не понять на ком

Голубая с Френсисом Бэконом и рваная с Пильняком.

Им не перед кем выделываться, не перед кем отвечать.

 

Люди – они ж как буквы. В корзину или в печать.