Александр Ланин

Александр Ланин

Четвёртое измерение № 29 (413) от 11 октября 2017 года

Спасение утопающих

Виртуальность

 

Я родился в нигде. Но не это всего странней.

Что нам карту порвать, что нам город с неё стереть.

Я вертел головой, обживаясь в чужой стране,

Как учёный дельфин, что в плену сохраняет речь.

 

А чужая страна притворялась своей страной,

Отдавалась легко, не пыталась рубить корней.

И сжимала меня, оттого становясь родной,

А когда отпускала, казалась ещё родней.

 

Я не вырос нигде, кроме разве моей семьи,

Кроме редких друзей, у которых давно дома.

Не считайте меня двуязыким, чужим, своим.

Я считаю до двух – на ладонях июль да май.

 

На Васильевском – пыль. Это я понукаю печь,

Уводя её прочь от избёнок, избей, избух.

Я решу, где мне жить. Я не знаю, куда мне лечь.

Если всё надоест, я приду умирать в фейсбук.

 

Шекспир и Шолохов

 

Шекспир приходит к Шолохову (или наоборот):

«А что, Михаил Александрович, и вам не верит народ?

Я, вон, по гроб обласкан, вместо гвоздей – винты,

А они говорят: три класса и какая, на хрен, латынь?

Мир – театр абсурда, вошь в моей бороде.

Выпьем-ка лучше доброго эля. Эль добрее людей.»

 

Шолохов отвечает, рукописью шурша:

«А может такая лажа у всех у нас, кто на ша?

Подлая эта буква. Ей, ударом под дых,

Оправдывать мощи старцев немощью молодых.

Что я там мог наляпать – мелкий усатый жлоб.

Был бы я Кузнецовым, глядишь, оно и сошло б.»

 

«Да брось, – Шекспир отвечает, – теория никуда.

Вот ты меня уважаешь, бро? По жестам вижу, что да.

Буквы – они ж как люди, им бы в ребро перо,

А если ещё и песком присыпать... В общем, не парься, бро.

Что им до нас – плагиаторов, неучей и ханыг.

Шелли – вообще, вон, баба, а критикам хоть бы хны.»

 

Шолохов наливает, а как тут не наливать –

Початая самогонка, как начатая глава.

И стратосферы наледь, и два казака на литр,

И Шолохов наливает, ну как ему не налить.

На закусь краюха хлеба, орлиная требуха.

У них там в небе с этим не строго: хочешь бухать – бухай.

 

В полупустом стакане плещется дно полей.

Что ты, краёв не видишь, Вилли? До горизонта лей!

Шолохов бьёт Шекспира пьяной своей игрой,

Вслух жалуясь после первой, молча после второй,

Словно больничным стенам, крашеным небесам:

«Вот этими вот руками, Вилли, сам, понимаешь, сам!»

 

Обнявшись идут по улицам Шолохов и Шекспир,

А рядом, за каждым облаком, театр, который мир.

Не ему отличать носителя краткой славы земной

От гения, написавшего «Гамлета» с «Целиной».

Они обменялись майками. И уже не понять на ком

Голубая с Френсисом Бэконом и рваная с Пильняком.

Им не перед кем выделываться, не перед кем отвечать.

 

Люди – они ж как буквы. В корзину или в печать.

 

Модель

 

Господь не понимает, куда мы делись,

Ищет по всем углам, тычет под шкаф платяной щёткой...

 

Если долго смотреть в глаза модели –

Мир становится чётким.

Собственно, он всегда был простым и ясным,

Но с каждым шагом кажется напряжённей.

 

Прекрасное следует называть прекрасным,

Даже если оно чужое.

 

А у модели по зеркалу трещина, как слеза,

Одно лицо в прикроватной тумбочке, остальные – в комоде.

Ей надо отводить глаза, подводить глаза,

Носить тело, которое в данный момент в моде.

 

Господь вспоминает, где он ещё не искал,

Снимает трубку, нервно в неё молчит...

 

Вокруг модели миром правит тоска –

Кривые ноги женщин, кривые руки мужчин.

У модели сильные кисти, чтобы хлопать дверьми,

Жёсткие губы, чтобы ломать слова.

 

Красота ежеминутно спасает мир,

Даже если оказывается неправа.

 

Охранник не спит. Телефонный звонок прерывает его не-сон.

«Никто не стучался, господи», – ответствует Уриэль.

 

Под ногами модели струится подиум, шаг её невесом.

Если господь найдёт нас, то только благодаря ей.

 

Ной

 

Морщинистая скатерть в пятнах рыб,

Пора за стол, пожалуйста, коллега.

Безудержно плодятся комары

В щелях ковчега.

 

Довольный гул пронёсся по рядам –

Профессор пьян и опыт неподсуден.

Придонный ил течёт по бородам

Других посудин.

 

Уходит голубь дроном в полутьму,

В ночник луны на двести сорок люмен,

И Ярославной плачет по нему

Голубка в трюме.

 

Пророкам не пристало бунтовать,

Когда бы не количество полосок,

Когда бы не проросшая трава

Из влажных досок.

 

И капитан невыносимо рад,

Танцующий по палубе в халате –

Ему уже не нужен Арарат,

Ковчега хватит.

 

Что царствие – земное ли, иное?

Проблемы бога не волнуют Ноя.

 

Убийцы

 

В «Антологии величайших убийц» издательства «Аст»

Под знойной обложкой с черепом и костями

На восьмой странице Пушкин по кличке «Ас».

Портрет обрамлён бакенбардами как свежими новостями:

«У жертвы прострелена верхняя конечность...»

«Покушение на убийство свояка...»

 

Не каждый знает, как отправиться в вечность

По статье сто пятой УК.

 

Корабль подходит к заледеневшей пристани.

Кончики парусов нервно подёргивает бриз.

 

С кем он пил? С декабристами,

Которые верили в декабризм.

 

Впрочем, с кем бы он ни приятельствовал,

Не ушёл бы от электрического стула или укола,

Несмотря на то, что отягчающим обстоятельствам

Предпочитал глаголы.

 

Потому что по соседнему развороту,

Щурясь от света и от похмелья дрожа,

Пробирается Андрей Семёнович Кротов,

Зарезавший собутыльника с применением кухонного ножа.

 

Вместо признания, вместо призвания,

Вместо права самому выстроить себе эшафот

Ему достались три класса образования

И пуля в затылок, а не в живот.

 

Корабль швартуется чуть дальше, чем надо,

Проламывает снежный наст.

 

Пушкин и Кротов причалены рядом –

В антологии издательства «Аст».

 

Время необратимо, как нобелевка для Дилана,

Линейно, как мат при помощи двух ладей.

История всех рассудит.

 

И она рассудила бы,

Если бы не присяжные, набранные из людей.

 

* * *

 

Любить тебя.

Цветные лоскутки

Изрезанного времени-пространства

Раскладывать по датам и по странам.

Не отпускать из тающей руки

Твоих волос смычки и завитки.

 

Молчать тобой,

Любуясь тишиной,

Как детской неподписанной картинкой.

Ловить трёхстенкой и дышать тростинкой,

Губами собирая по одной

Соринки на дорожке слюдяной.

 

Гадать тобой,

Какую ноту брать,

Чтоб не солгать, влезая в уши богу?

 

Светить тебе, как сорок тысяч бра

Светить не могут.

 

Цикл «Греческие тетраэдры»

 

Персей

 

Не бывает материальных ценностей

И нематериальных ценностей.

Просто деньги обычно вечером, а счастье чаще с утра.

 

Персей ощущает, что миру опять не хватает целости.

Искусственность всякой дихотомии – залог победы добра.

 

Не бывает людей меркантильнее,

Чем герои-бессребренники.

Персей планирует подвиг, чтобы не измельчать.

 

А мы бы вложились в акции света, если бы не посредники.

А мы бы купались в золоте, когда бы могли молчать.

 

Персей обегает знакомых,

Советуется с бывалыми.

Ему Иисус вручает сандалии, молот вручает Тор.

 

Дай Медузе гуглоочки, она бы не убивала бы –

Она создаёт свой каменный век...

 

Дубль второй. Мотор:

 

Персей прилетает к Грайям,

Размахивает молотом,

А ему навстречу идут Иоганн, Людвиг и Амадей.

 

На распродажу мудрости редко пускают молодость –

Она слишком щедро платит за бросовую модель.

 

Призывно лает собака,

Рядом уснула девочка.

Персей залетает в домик и уносится в ураган.

 

Сколько того – настоящего. Не выдуманного. Не сделанного.

 

Смех ребёнка.

Улыбка женщины.

 

Труп врага.

 

Деянира

 

Тётке из загса снятся пары пока ещё разных лиц,

Держатся вместе, вместе требуют: пожалей.

Из полусотни знакомых двое не развелись.

Подозреваю, лень.

 

Спрашивать о согласии после бы, а не до...

Тётка из загса массирует пальцем родинку у виска.

 

Геракл внезапно возвращается с подвига – тоже мне анекдот.

Знаем мы эти подвиги – сауна да вискарь.

Деянира стирает ему хитоны, сглаживает углы,

Делает из шута героя, как короля свита.

 

Вместе держат проблемы, беды, трагедии, кандалы.

Ну и любовь, конечно. Куда без любви-то?

 

А ещё можно выгнать мужа и завести кота –

Он гадит примерно так же, но чаще бывает дома.

 

Деянира выходит к речке. У речки стоит кентавр,

Он ещё тот красавец и ещё тот подонок.

 

Деянира лежит и думает: что он забыл во мне?

И надо успеть получить ответ, пока он из неё не вышел.

А кентавр – дитя природы – движется в такт волне...

 

А после корчится в такт, всего на октаву выше –

 

Муж всегда возвращается, что бы ни врал Платон.

Дважды, трижды, четырежды – в ту же самую реку.

Любовь пропитывает тело, как нессова кровь – хитон,

Как душа пропитывает человека.

 

Всё сказанное – правда, палец до крови стёрт.

Всё невысказанное – ложь и обернётся ложью.

 

Деянира легко раздевается, делает шаг в костёр

И делит его, как ложе.

 

Первое мая. Пасха

 

Если как следует постараться,

Можно вернуться в детство без ностальгии.

 

Старик Гомер выходит на демонстрацию.

Мы с ним – те же. Слова – другие.

Мне ещё не перед кем виниться,

На папиных плечах проезжающему мимо.

А у Гомера ночами ноют глазницы.

Врачи говорили – мина.

 

Христос и Ленин столкнулись лбами

Прямо на Дворцовой у кремлёвской стены.

 

Гомер доедает миску с варёными бобами –

Предчувствие троянской войны.

 

Вчера красен флаг, позавчера – угол,

На морщинистом лбу шрамы от граблей.

Гомер привычно залезает в гугл,

Проверяет, как назывался восьмой корабль.

 

Не зря нас папы на закорках тягали –

Мы выучили, что бога нет и баста.

Хриплый голос славил коммунизм в матюгальник –

Будущий архиерейский бас.

Там нет сил выше, чем силы трения.

Там вера – посылка на предъявителя.

 

А то, что к Гомеру вернулось зрение,

Так это заслуга партии и правительства.

 

Забытый зритель в самом дальнем из кресел

Переигрывает, изображая храп.

– Христос воскресе – воистину воскресе.

И мы такие: Ура-а-а.

 

Осень-в-городе

 

Осень в городе не видна.

Осень городу не нужна.

И цвета её не нужны,

И слова её не слышны.

 

Не усердствует бутафор.

Ярче осени – светофор.

Нет ни падуги, ни кулис,

И не падает жёлтый лист.

 

Сколько в городе человек –

Все без осени в голове.

Красота её – срамота.

 

Хоть в огни её замотай!

 

Моя страна готовится к войне

 

Моя страна готовится к войне...

Бездумно, лихорадочно, безвольно.

Моей стране и холодно, и больно,

Как всякой разобиженной стране.

 

Бьют по живому, режут по смешному,

Медали сушат, рукописи жгут.

Угрюмый врач георгиевский жгут

Накладывает мнимому больному.

 

Моя страна накапливает жар –

А там плевать, сгорим или потухнем.

И крик «по коням» шарится по кухням,

И пульта культ, и спирт подорожал.

 

Ещё секунды тянутся плетями,

И годы не считаются вдвойне,

И неужели видно только мне:

Пока страна готовится к войне,

 

Война уже готовится к стране

И салютует сжатыми культями.

 

Цикл «Родной crime»

 

Смерть в Марьиной Пойме

 

До Марьиной Поймы лет десять, как ходит поезд.

Давно не посёлок, ни разу не мегаполис,

Она принимает состав – отдаёт состав.

Обеденный выхлоп, обыденная работа.

Советская власть – в стенгазетах и анекдотах,

И мало кто знает, что ей не дожить до ста.

 

Не то, чтобы тихо – и пьют, и ломают скулы,

Но пьянки постылы, а драки предельно скупы –

Бетонные лица бредут в деревянный рай.

Вот так и с домами – бетон в деревянной раме.

Жильцы до сих пор продолжают дружить дворами

И утренний кашель машин принимать, как лай.

 

У Марьиной Поймы душа в полторы сажени.

И в центре её обретается баба Женя,

В которой по капле стекаются все пути.

И дело не только в её самогонном даре

Да в хитрой воде из промышленной речки Марьи,

А в том, что умеет любого в себе найти.

 

Старухина память – крапивного супа горечь.

Так нёбо терзало, что прежде ласкало голень,

Железная жатва по сёлам брела с мешком.

Деревня впадала в посёлок, посёлок в город.

Она ещё помнит, как жизни впадали в голод,

И люди ломались с коротким сухим смешком.

 

А нынче и слёзы – закваскою в мутной таре,

Когда и убийство – не вымыли, так взболтали.

Убитый – мужчина, поэт, тридцати пяти,

Пропитого роста, прокуренного сложения.

Никто б и не рыпнулся, если б не баба Женя,

Которая может любого в себе найти.

 

Невеста рвала своё платье, как зуб молочный,

Не слишком красива, но года на два моложе.

И что бы не жить до хотя б тридцати семи.

Поэт-распоэт, а не вякнешь, когда задушен.

Друзья говорили, что парень давно недужил

И, видно, не сдюжил грозящей ему семьи.

 

Убийцу искали, как праведника в Содоме.

На каждой странице маячил герой-садовник.

Летели наводки из каждого утюга.

На вялых поминках случился дешёвый вестерн:

Иваныч с двустволкой пошёл отпевать невесту –

Хрена ль новостройки, когда между глаз тайга.

 

Девичник был скромен: она, баба Женя, черти.

Сидели, ныряли в на четверть пустую четверть.

Слова поднимались на сахаре и дрожжах:

«Пойми, баба Женя, охота – всегда загонна.

Потом догоняешь, хватаешь его за горло

И вдруг понимаешь: иначе – не удержать.»

 

Она отсидела. И вышла. И вышла замуж.

Его напечатали, крупным, не самым-самым.

К нему на погост ежемесячно, как в собес,

Духовнее нищего, плачущего блаженней,

Ходила его не читавшая баба Женя,

Которая может любого найти в себе.

 

Негромкие строки рождались, росли, старели.

Темнел змеевик, и по медной спирали время

Текло, проверяя на крепость сварные швы.

Я был здесь проездом. Где Волга впадает в Темзу.

Из Марьиной Поймы никто не уехал тем же –

Всё лучше, чем если б никто не ушёл живым.

 

Слово Икара

 

Каждый ушедший в море – потенциальный труп.

Солнечный луч, как поясной ремень.

Слово Дедала – трут.

Слово Икара – кремень.

Ему наплевать на запах пера жжёного.

Его первый сборник называется: «Потому».

Он обещал коснуться этого, жёлтого,

Иначе девушки не поймут.

 

Голос льняной, волос ржаной,

Крылья, как люди, шепчутся за спиной.

 

Дедал орёт на сиплом, кроет гребцов на утлом

Кораблике, где даже крысы спились.

Икар вылетает на встречу с богами утром,

Кинув на мейлинг-лист:

«Шеф, всё пропало, я очень и очень болен.

Словно дедлайны, трубы мои горят.»

Мимо него как раз пролетает боинг –

Сорок моноклей в ряд.

 

Каждый монокль, словно манок,

Взгляд человеческий – бритва, сам человек – станок.

 

Левые крылья мигают зрачками алыми,

На правых огни – зеленее кошачьей зелени.

У капитана лучшее в мире алиби –

Он в это время падал над Средиземным.

Вираж Икара – вымерен по лекалам,

Завершён элегантным уходом в гибель,

А самолёт, сбитый рукой Икаровой,

Всего лишь не долетел в Египет.

 

Лампы под потолком, родственники битком –

Ждут чёрного ящика с радиомаяком,

С матерным, неизысканным языком.

 

* * *

 

Из розочек бутылочных – венцы,

И образа, как печи, изразцовы.

У нас не заживляются рубцы.

У нас не заживаются Рубцовы.

 

Всё то, что опер к делу не подшил,

Наверняка не относилось к делу.

И до сих пор у камня ни души –

Ни ангела сидящего, ни тела.