Александр Хинт

Александр Хинт

Четвёртое измерение № 5 (173) от 11 февраля 2011 года

После Босха на ночь глядя

 

 
* * *
 
Время пришло,
и проросло
в камне,
видишь, зерно,
словно стекло
в раме.
Это простить нелегко:
восемь по десять веков
хруста –
ни полюбить, ни забыть,
ни до конца затравить
псами,
как говорил Заратустра.
 
Не завершён
аукцион
иллюзий,
новый идёт
праведный Лот,
грустен –
что поливал и любил
пепел и въедливый дым
станет.
Проще сказать «гори!»,
крысы бросают Рим,
гуси
даже себя не спасают.
 
Чем заменить
рваную нить,
ядом
не утолить,
не надкусить
яблок.
Что нам теперь саранча,
сделай-ка лучше чай
крепкий,
и приготовься – всё заново.
Эта звезда уже падала
рядом,
испепеляя реки.
 
Значит, опять
вместе стоять,
вместе
перевирать
ноты, слова
песен.
Плотно, как двери в раю,
сомкнуты в пешем строю
люди,
присно, и ныне, и впредь –
тёплая мягкая медь
забудет
медленно позеленеть…
 
Значит – в аду,
в третьем ряду
слева.
Слышишь, звонят,
это меня,
Ева.
 
Тест Ахматовой
 
Одно виденье снова посещает:
почти не отрываясь от листа,
в зелёном кресле девушка читает,
а рядом – кофе, кошка, Мандельштам.
И есть в её осанке что-то вдовье,
из грифельных, средневековых снов;
а где-то пианино харкнет кровью:
кампари, леопарды, Гумилёв,
прошелестит рождественской шутихой…
 
Лилово-нежных сумерек бельмо
проявится в оцепененьи тихом:
какао, антилопа и Бальмонт –
потом опять в небытие ныряет,
но вечер проливает на стекло
шампанское, в котором Северянин
вымачивает ласточки крыло.
 
В сиреневом мерцании потока
углами глаз удерживаешь нить:
наперебой пролистывают Блока
два мотылька. И ничего не пить,
щипцами из серебряного века
разламывая колкий рафинад.
Животное, напиток, человек;
повадки, ароматы, имена…
 
Но шевельни – и наважденье рухнет,
и в сотый раз начнётся навсегда
ночь, улица, фонарный свет на кухне,
зелёный чай, собака, Пастернак…
 
* * *
 
… до рассвета рождение ветви омелы
синеглазому Бальдру явилось во сне.
Хочешь мира – готовься к войне, мой несмелый.
К той, что красным на белом. И твой парабеллум
многократно опять вырастает в цене.
Все хотят только мира… Готовься к войне.
 
Это стон, зачинающий первые расы,
инсталляция мира, его дежавю.
Хочешь света – готовься к огню, мой прекрасный.
Он оплавит мечты и последние шансы,
пролагая дорогу грядущему дню.
Исповедуйся, плачь – но готовься к огню.
 
Видишь, стебель зелёный до времени выжжен,
и у вечности в горле саднит от примет.
Хочешь лета – готовься к зиме. И всевышнему
не отнять руку снега, что ляжет на крыши.
На безводье горячей золы перемен,
в ежедневности пепла – готовься к зиме.
 
Кто бездумно летит, не отвязан от цепи,
получает лишь груду камней на крыле.
Хочешь неба – готовься к земле, милый бэби.
Чтобы не затеряться в изменчивом небе,
полсекунды, два дня, миллион жадных лет –
как последнее семя готовься к земле.
 
Повтори заклинание тысячу раз, но
без удара клинок не узнает, кто он.
Хочешь счастья – готовься…
 
– Всё это напрасно.
Счастье морок, мираж. Небо – небезопасно.
Для зимы и для смерти один телефон,
у войны и огня не узнаешь имён.
 
– Так чего же ты хочешь?
 
– Поверишь, не знаю.
Может только, чтоб небо скользило по краю
медоносного мира в осаде берёз,
а упругое утро ложилось на грядки,
проступая на мякоти медленно-сладкой,
и струилось под мост, и скулилось до слёз,
до истерик… Что, в общем, скорей подобает
на закате – а он на три четверти залит
восьмилетним вином неподвижных времён,
по краям загустевших, что капля из ранки –
и случайное лето с лицом итальянки
щебетало, картавя обрывки канцон.
А зимой изумлённо стелилась позёмка,
и в гудящем камине похрустывал тонко
можжевеловый сумрак…
 
– Отвечу: нельзя.
 
– Почему же нельзя, чтоб журчали свирели?
Чтобы там, за окном, кочевали метели?
 
– Повторяю: омелы побег родился…
 
* * *
 
Подсохший порох, серые свирели,
раскосое рельефное «але!»
В прицелах обесцвеченные цели
прижаты перекрестьями к земле.
 
Но скоро воспарят, ниспосылая
зарубки нетерпенью субмарин,
разбрызгивая тёплый стеарин,
по узенькому лезвию стекая
в извечный шорох – хриплые поленья
крещендо, лабиринтовая фаза
последнего конкретного виденья
расплёскивает слизистую глаза –
в беспамятства дозированный йод.
 
И, боле ни на йоту не старея,
перенесутся, на ходу жалея
тех, у кого был снова недолёт,
в необратимо-прежнее устройство
деталей, где развалины легенд
снискали утомительное свойство –
опять дожить до греческих календ.
 
* * *
 
В полумраке невидимы свежие шрамы от ниток.
Костенеют мозоли на пальцах, темнеет в глазах,
каменеет слеза, и шуршит нескончаемый свиток.
И колеблется чаша, и падает мерно резак.
 
Это дело обычное – тёплые нити чужие
одномерными судьбами сжаты щепотью в горсти.
Это дело простое… «Клотильда, остались живые?»
«Тише, Лахези, взвешивай, Атро, не больно части».
 
Именины, крестины, рождение первого сына,
нерастраченный пыл, неподъёмное бремя забот –
всё комочком осталось на дне тростниковой корзины.
До кровавых истёртых ладоней, и это пройдёт.
 
Парусами Гомера растаяли древние греки,
время римлян ушло, просочилось как в щёлочку мышь.
Это неизменимо – никто в тебя больше не верит.
Но вращается прялка, и не улетишь, не сбежишь,
 
не падёшь на колени, чтоб выпросить лишние десять,
не ухватишь за хвост жеребца, уносящего вскачь.
Ах, Клоти, может всё перепрясть и по новой всё взвесить.
Что ты, Лахезис, милая… Атропос, тише, не плачь.
 
* * *
 
… я, Лизхен, сейчас в неком месте, похожем на старый
и вязко-седой порошок. Знаешь, им тетя Клара
лечилась ещё до войны? Но она умерла ведь,
ты, помню, писала. Повсюду копчёная наледь,
и здесь, без сомненья, глухая провинция ада.
Формально я числюсь, наверное, тенью солдата.
 
Пока облака отдыхают от дыма и сажи
подвозят вагонами грешников, Лизхен – размыты
их лица и будто протёрты сквозь мелкое сито,
а чем все они провинились неведомо даже
и господу Б-гу. Зато это знает рейхсфюрер.
Мои поздравления тёте Рози – её куры
ещё пару лет будут боле живучи, чем люди.
Пустеют слова. Как глаза Иоанна на блюде.
 
Вдали канонада венчает моё поколение,
всё песни, бравада. Настойчивое проявление
арийской мигрени – умение мыслить литаврами.
Придумано, кстати, не нами. Простим Атлантиду:
со всеми её парусами, дворцами, кентаврами
её многократно сжевала простая ставрида
и плюнула, не поднимая вообще плавника.
Ставриде, конечно, доступно искусство плевка.
Оно и понятно: лекало хвоста, чешуя
наследуют форму весла – значит, Лизхен, с горбами
все рыбы в той жизни галерными были рабами.
Я помню то фото, где Ганс обнимает меня.
 
Рояль мой пылится, ты пишешь? Увы, несомненно
сейчас мне уж не одолеть Дебюсси и Шопена
и, значит – Шопен победил. Впрочем, он побеждает
всегда. Коченеет нога, но простые детали
вещественного бытия оставляем за кадром
проектора, Лизахен. Время менять караулы.
Как в меццо-сопрановой школе заданье на завтра –
на всех проводах уцелевшие птицы уснули.
 
Прожектор целует прожектор арктическим светом
и медленно бьёт по кюветам. Элизахен, веришь:
на западных склонах живёт фантастический вереск,
стада антилопные трутся о ласковый ветер,
сирены поют для драконов, идущих на берег…
 
Нас нет, но мы можем ещё рассказать друг другу об этом.
 
После Босха на ночь глядя
 
Апокалипсис – это гламурно,
живописней садов Тюильри.
Видишь, как просыпаются урны,
те, что с пеплом? Иди и смотри
как на каждом замшелом погосте
под волынку да под патефон
состыкуются старые кости.
Будет имя для них «легион».
 
Апокалипсис – это кутюрно,
будет весело, без дураков!
Не надейся, что «где-то напутал
фантазёр Иоанн Богослов».
Погляди, вон легко и свободно
по дорогам гуляют стада
и копытами топчут двуногих –
посылай эсэмэски туда.
 
Апокалипсис – это кошерно,
а вокруг до хренища солдат:
пропускать тех, кто с перьями, в белом –
пусть работают, пусть вострубят.
Будет празднично, неизгладимо…
Видишь, как без особых затей
птицы с рыбами Иеронима
фаршируют безногих людей?
 
Апокалипсис – это что надо,
и неважно, с утра или днём
недоумков лихая бригада
за тобою придёт с кистенём.
И не выйдет отпраздновать труса,
не откосится… Ты посмотри
на глазницы второго Исуса:
ни тепла, ни добра, ни любви.
 
Апокалипсис – это заметно.
Станет горькой звезда и трава,
и великая мекка симметрий
уравняет все птичьи права.
Апокалипсис выйдет отменный –
вот те крест, вот те в этом рука.
Будут разом раскрыты все темы.
А пока… ты не спишь? а пока.
 
* * *
 
– У тебя одно желанье.
Всё получишь до зари,
что решишь без колебаний.
Говори.
 
– На последнем издыханьи,
исчезая без следа,
ожидаю я прощальный
светлый дар,
 
тот, который не награда,
не чудное из причуд,
и изысканного яда
не хочу,
 
ни ключей от новоселья,
ни шестьсотых именин…
Я хочу простое зелье.
Чтобы с ним
 
на границе беспросветных,
окончательных времён
тот, чьё Имя не воспето –
был спасён.
 
Чтоб Его любовь и жажда
не пересыхали, чтоб
прорастали жизнью, в каждой
из утроб
 
принося Ему по сыну,
и, из глубины веков
даровали детям силу
трёх волков.
 
Чтоб оно преображало
тень от линии руки,
возвращая всё в начало…
 
- Нелегки нынче ткани первородства
и крепёжная тесьма.
Это будет всё непросто, и весьма!
Да еще и до рассвета…
 
– Посмотри в мои глаза.
«Всё получишь»… Разве это я сказал?
 
Продолжаю – пусть узнает
без сомнения оно,
где еду Его отравят
и вино.
 
Слушай дальше: надо, чтобы
ограждая от примет,
рушило замки и скобы,
и в тюрьме
 
эта маленькая ёмкость
избавляла от оков,
возвращая телу лёгкость
облаков.
 
Чтобы капелька снадобья,
строя атомы судьбы,
поднимала все надгробья.
И гробы
 
открывались мановеньем,
восстанавливая прах
сожалений и сомнений
на костях.
 
Чтобы недруговы слёзы
проливались вновь и вновь,
а обыкновенный воздух
для врагов
 
превращался в ожерелье
и растягивался в нить…
И ещё – пусть это зелье
обратит
 
в изваянье, серый камень
увидавшего в ночи,
как летит последний ангел
и молчит,
 
в ожидании потока
зависая на крыле
снегом неба, словом Б-га
на земле. 
 
Последняя Глина (из книги земли)
цикл стихотворений
  
*
 
На луга мы гнали стада.
Реки между пальцев текли.
Да-да-да, Адам, да-да-да
Ти-ли-ли, Лилит, ти-ли-ли
 
Снизу у горы лают псы,
полосни закат, выше нож.
Где твой, Авраам, нежный сын?
Линия руки – Мажино.
 
Что-то греешь там, на груди,
и не замечаешь, увы:
Саломея ли, Иудифь –
не поднять уже головы.
 
*
 
Посчитать полвека до ста,
принести полнеба в кусках –
как часам песочным отстать
на смешную горку песка,
что когда-то весело рыл
у реки (под носом сопля),
задирая кончики крыл…
 
Где вчера барахтался пляж,
там сегодня сорок пустынь.
Что ни голова, то Саид.
На лугах чужие кусты.
Время между пальцев – стоит.
 
*
 
Кто-то у смоковницы спит
в летний пополуденный зной.
Под рукою – томик открыт
на странице тридцать второй.
Муравей тащится по ней.
День шестой в глазах муравья,
книга под ногой – Бытие,
на спине хитина броня.
Рядом обмелевшая падь,
черепаха сохнет на дне –
ей, до Галилея, держать
муравья. И всё бытие.