* * *
Мой глухой, мой слепой, мой немой – возвращались домой:
и откуда они возвращались – живым не понять,
и куда направлялись они – мертвецам наплевать,
день – отсвечивал передом, ночь – развернулась кормой.
А вокруг – не ля-ля тополя – заливные поля,
где пшеница, впадая в гречиху, наводит тоску,
где плывёт мандельштам, золотым плавником шевеля,
саранча джугашвили – читает стихи колоску.
От того и смотрящий в себя – от рождения слеп,
по наитию – глух, говорим, говорим, говорим:
белый свет, как блокадное масло, намазан на склеп,
я считаю до трёх, накрывая поляну двоим.
Остаётся один – мой немой и не твой, и ничей:
для кого он мычит, рукавом утирая слюну,
выключай диктофоны, спускай с поводков толмачей –
я придумал утюг, чтоб загладить чужую вину.
Возвращались домой: полнолуния круглый фестал,
поджелудочный симонов – русским дождем морося,
это низменный смысл – на запах и слух – прирастал
или образный строй на глазах увеличивался?
* * *
Борода Ебукентия не токмо огнеупорна
но и видом – зело окладиста и черна,
Ебукентий не спит, он – святой покровитель порно,
он – неоновый свет, поднимающийся со дна
человеческих душ, где сестра обратилась в брата,
где бутоны заклёпок и девственный сад плетей:
там, взобравшись на ветку, жужжит по утру вибратор,
там – эпоха и похоть съедают своих детей.
А когда в небесах зацветают паслён и греча –
Ебукентий ночным дозором обходит сад,
он – в плаще от Ривза, в рубашке от Камбербэтча,
как у всех святых – у него идеальный зад.
Как и все поэты – учился в херсонской школе,
жил во сне, пока не умер наверняка –
и принес распятие в дом к проститутке Оле:
«Целуй крест, дочь моя, да только – без языка…»
А теперь, Ебукентий – начало внутри итога:
он мясной набор для плова и холодца,
он – и меч карающий в правой руке у Бога,
и яичко левое – в гнёздышке у Творца.
* * *
В лепрозории – солнце, проказник уснул,
санитаром – под белые руки – внесён,
и блестит, словно масло, подсолнечный гул –
осторожно, по капле, добавленный в сон.
Деревянный цветёт на припеке сортир,
оловянный сгущается взгляд из орбит,
козлоногий, на ощупь – стеклянный, сатир –
где каштановый парк, отступая, разбит.
Вот и счастье пришло и сомненья прижгло,
там, где рвётся – там сухо и мелко:
потому что любовь – у меня одного,
а у целого мира – подделка.
* * *
Между крестиков и ноликов,
там, где церковь и погост:
дети режут белых кроликов
и не верят в холокост.
Сверху – вид обворожительный,
пахнет липовой ольхой,
это – резус положительный,
а когда-то был – плохой.
Жизнь катается на роликах
вдоль кладбищенских оград,
загустел от чёрных кроликов
бывший город Ленинград.
Спят поребрики, порожики,
вышел месяц без костей:
покупай, товарищ, ножики –
тренируй своих детей.
* * *
Если бы я любил своё тело,
чёрное тело, украшенное резьбой,
и мне бы шептали Андерсон и Памела:
«Саша, Саша, что ты сделал с собой?»
На плечах – подорожник,
под сердцем – взошла омела,
не смолкаем вереск в подмышечных сорняках,
ох, если бы я любил своё тело,
кто бы носил его на руках-руках?
Кто погрузил бы его в ковчег Арарата,
тело извилистое, с накипью снов,
как змеевик самогонного аппарата
или основа основа основ основ.
Бывший диктатор
В шапочке из фольги и в трениках из фольги –
я выхожу на веранду, включив прослушку:
чую – зашевелились мои враги,
треба подзарядить лучевую пушку.
Утро прекрасно, опять не видать ни зги –
можно курить, но где-то посеял спички,
…альфа-лучи воздействуют – на мозги,
бета и гамма – на сердце и на яички.
Чуть серебрясь, фольга отгоняет страх,
жаль, что мой гардероб одного покроя,
вспомнилась библия – тот боевик в стихах,
где безымянный автор убил героя
и воскресил, а затем – обнулил мечты;
Что там на завтрак: младенцы, скворцы, улитки
и на айпаде избранные хиты –
сборник допросов, переходящих в пытки?
Если на завтрак нынче: сдобные палачи,
нежные вертухаи, смаженные на славу –
значит, меня настигли вражеские лучи,
сделаю из фольги новую балаклаву.
Значит, пора исчезнуть во сне, в Крыму:
ангел-эвакуатор, бледный, как будто смалец –
вдруг показал мне фак и я отстрелил ему
первую рифму – палец.
* * *
Протрубили розовые слоны –
над печальной нефтью моей страны:
всплыли черти и водолазы…
А когда я вылупился, подрос –
самый главный сказал: «Посмотри, пиндос,
в небесах созрели алмазы,
голубеет кедр, жиреет лось,
берега в икре от лосося,
сколько можешь взять, чтоб у нас срослось,
ибо мы – совсем на подсосе.
Собирай, лови, извлекай, руби
и мечи на стол для народа,
но, вначале – родину полюби
от катода и до анода,
чистый спирт, впадающий в колбасу –
как придумано всё толково:
между прошлым и будущим – новый “Су”
и последний фильм Михалкова.
Человек изнашивается внутри,
под общественной под нагрузкой,
если надо тебе умереть – умри,
смерть была от рожденья – русской…»
…Ближе к полночи я покидал аул,
по обычаю – выбрив бошку,
задремал в пути, а затем – свернул,
закурил косяк на дорожку:
подо мной скрипела земная ось,
распустил голубые лапы
кедр, на решку упал лосось –
римским профилем мамы-папы.
Вот и лось, не спутавший берегов,
в заповедном нимбе своих рогов,
мне на идиш пел и суоми –
колыбельные о погроме.
Что с начала времён пребывало врозь,
вдруг, очнулось, склеилось и срослось:
расписные осколки вазы –
потянулись, влажные от слюды,
распахнулись в небе – мои сады,
воссияли мои алмазы.
Крымское
Чтоб не свернулся в трубочку прибой –
его прижали по краям холмами,
и доски для виндсерфинга несут
перед собой, как древние скрижали.
Отряхивая водорослей прах,
не объясняй лингвистке из Можайска:
о чем щебечет Боженька в кустах –
плодись и размножайся.
Отведай виноградный эликсир,
который в здешних сумерках бухают,
и выбирай: «Рамштайн» или Шекспир –
сегодня отдыхают.
Ещё бредет по набережной тролль
в турецких шортах, с чёрным ноутбуком,
уже введен санэпидемконтроль –
над солнцем и над звуком.
Не потому, что этот мир жесток
под небом из бесплатного вайфая:
Господь поёт, как птица свой шесток,
людей не покидая.
* * *
Человек состоит из воды, состоит в литкружке,
от хореев и ямбов редеет ботва на башке,
он – брюзжащий вселенский потоп, для него и артрит –
не болезнь, а искусство: он ведает то, что творит.
Состоит в литкружке, и вода превращается в лёд,
загрустит человек и отчалит ногами вперёд,
сам себе: и вселенский потоп, и библейский ковчег,
троглодит, иудей, ассириец, варяг, печенег…
Мы взойдём на балкон и приспустим сатиновый флаг,
благодарно в ответ покачнётся внизу саркофаг:
человек на спине, обрамлённый гирляндой цветов,
наконец состоялся, теперь он в порядке, готов.
На груди у него – ожерелье из мелких монет:
вот и весь капитал, даже смерти у бедного нет,
что ещё в саркофаге? Священный московский журнал
и садовые грабли (он часто о них вспоминал).
Даже смерти у бедного нет, скарабей-полиглот:
на мясные детали и кости его разберёт
и омоет останки густой чернозёмной волной:
да, теперь он в порядке, но этот порядок – иной.
Дырбулнадцатый век, опрометчиво взятый редут,
опосля похорон, непременно – раскопки грядут,
археолог, потомственный киборг, заклятый дружок:
не тревожь человека – он тоже ходил в литкружок.
* * *
Чадит звезда в стеклянном саксофоне,
изъезжен снег, как будто нотный стан,
косматая Казань, у января на склоне,
зубами клацает: та-та-та-татарстан.
Для нас любовь – количество отверстий,
совокупленье маргинальных лож,
твой силуэт в пальто из грубой шерсти –
на скважину замочную похож,
и полночь – заколоченные двери,
но кто-то там, на светлой стороне,
ещё звенит ключами от потери,
та-та-та-та-тоскует обо мне.
Шампанский хлопок, пена из вискозы,
вельветовое лето торопя,
не спрашивай: откуда эти слёзы,
смотрел бы и смотрел бы сквозь тебя.
* * *
Вроде бы и огромно сие пространство,
а принюхаешься – экий сортир, просранство,
приглядишься едва, а солнце ужо утопло,
и опять – озорно, стозевно, обло.
Не устрашусь я вас, братья и сестры по вере,
это стены вокруг меня или сплошные двери?
На одной из них Господь милосердной рукою –
выпилил сквозное сердце вот такое.
Чтобы я сидел на очке, с обрывком газеты,
и смотрел через сердце – на звёзды и на планеты,
позабыл бы о смерти, венозную тьму алкая,
плакал бы, умилялся бы: красота-то какая!
Подземный дневник
1.
Кремлёвская стена, прекрасен твой кирпич,
не римским, а египетским фасоном
облагорожен пролетарский кич,
двуглавый Гор парит над фараоном,
в когтях сжимая тухлую звезду,
пленённую в семнадцатом году.
Ещё тепла под мумией кровать,
прозрачен саркофаг –
что мертвецу скрывать:
восставший хрен, дырявые колготки?
Так нынче, в офисах, чтоб не шалил народ,
по блогам шастая и портя кислород –
прозрачные вокруг перегородки.
Так зыбок мироздания каркас:
чьи мумии ворочаются в нас?
…стеклянный шар из сувенирной лавки –
домой принёс, перед глазами тряс –
и грянул снег, сквозь корни и приставки,
на площадь Красную. Вращается винил
трофейных луж, оплакивая Нил,
и сколько эту сказку не уродуй,
царевна явится и в дивный склеп войдёт,
где поцелуй животворящий ждёт –
Тутанхаленин, царь огнебородый.
2.
Е .Жумагулову
Усни, Ербол, покуда твой аул
помазан электрическим елеем,
но знай: на глубине, под мавзолеем
московских диггеров почётный караул
возвёл туннель, и зреет свет в туннеле –
озимый колос, путеводный злак…
…и мы когда-то вышли из шинели
Осириса и сели в автозак.
Прощай шпана в резиновых бахилах,
танцующая джигу на могилах,
дороги наши разошлись опричь,
и сердце так похоже на осколок,
гуд бай, Анубис, падший археолог,
шолом, Ильич!
Россия, где ты? Не видать России –
в разливах нефти и педерастии,
мы б для тебя, чудовище, смогли –
любую хрень достать из-под земли,
нырнуть в Козельске –
вынырнуть в Париже,
но, Ленин – ближе!
Он слишком долго в мавзолее чах –
стал лёгок на подъем, как надувное
бревно, или индейское каное,
и мы его уносим на плечах –
к себе, во глубину московских руд,
где фараону в душу не насрут –
ни коммунисты, ни единороссы…
...душистый, забинтованный во мрак:
он – опиум народа, он – табак,
которым набивают папиросы –
затянешься, и шелест горних крыл
почуешь от Моздока до Курил,
и лопнет земляная переборка
на выдохе: я Ленина курил!
Ербол, проснись, я Ленина скурил!
Всего-всего! Закончилась махорка.
* * *
Памятник взмахнул казацкой саблей –
брызнул свет на сбрую и камзол,
огурцы рекламных дирижаблей
поднимались в утренний рассол.
На сносях кудахтает бульдозер –
заскрипел и покачнулся дом,
воздух пахнет озером, и осень –
стенобитным балует ядром.
Дом снесён, старинные хоромы,
где паркет от сырости зернист,
дом снесён, и в приступе истомы
яйца почесал бульдозерист.
Чувствуя во всём переизбыток
пустоты и хамского житья –
этот мир, распущенный до ниток,
требует не кройки, а шитья.
Целый вечер посреди развалин
будущей развалиной брожу,
и ущерб, согласен, минимален,
сколько будет радостей бомжу.
Дом снесли, а погреб позабыли
завалить, и этот бомж извлёк –
город Киев, под покровом пыли,
спрятанный в стеклянный бутылёк.
* * *
Когда исчезнет слово естества:
врастая намертво – не шелестит листва,
и падкая – не утешает слива,
и ты, рождённый в эпицентре взрыва,
упрятан в соль и порох воровства.
Вот, над тобой нависли абрикосы
и вишни, чьи плоды – бескрылые стрекозы:
как музыка – возвышен этот сад,
и яд, неотличимый от глюкозы,
свернулся в кровь и вырубил айпад.
Никто не потревожит сей уклад
архаику, империи закат,
консервный ключ – не отворит кавычки,
уволен сторож, не щебечут птички,
бычки в томате больше не мычат.
Но иногда, отпраздновав поминки
по собственным стихам, бреду
один с литературной вечеринки,
и звёзды превращаются в чаинки:
я растворяюсь ночевать в саду.
Здесь тени, словно в памяти провалы,
опять не спят суджуки-нелегалы,
я перебил бы всех – по одному:
за похоть, за шансон и нечистоты,
но, утром слышу: «Кто я, где я, что ты?» –
они с похмелья молятся. Кому?
© Александр Кабанов, 2019–2020.
© 45-я параллель, 2021.