Александр Кабанов

Александр Кабанов

Четвёртое измерение № 4 (532) от 1 февраля 2021 года

Подборка: Дырбулнадцатый век

* * *

 

Мой глухой, мой слепой, мой немой – возвращались домой:

и откуда они возвращались – живым не понять,

и куда направлялись они – мертвецам наплевать,

день – отсвечивал передом, ночь – развернулась кормой.

 

А вокруг – не ля-ля тополя – заливные поля,

где пшеница, впадая в гречиху, наводит тоску,

где плывёт мандельштам, золотым плавником шевеля,

саранча джугашвили – читает стихи колоску.

 

От того и смотрящий в себя – от рождения слеп,

по наитию – глух, говорим, говорим, говорим:

белый свет, как блокадное масло, намазан на склеп,

я считаю до трёх, накрывая поляну двоим.

 

Остаётся один – мой немой и не твой, и ничей:

для кого он мычит, рукавом утирая слюну,

выключай диктофоны, спускай с поводков толмачей –

я придумал утюг, чтоб загладить чужую вину.

 

Возвращались домой: полнолуния круглый фестал,

поджелудочный симонов – русским дождем морося,

это низменный смысл – на запах и слух – прирастал

или образный строй на глазах увеличивался?

 

* * *

 

Борода Ебукентия не токмо огнеупорна

но и видом – зело окладиста и черна,

Ебукентий не спит, он – святой покровитель порно,

он – неоновый свет, поднимающийся со дна

 

человеческих душ, где сестра обратилась в брата,

где бутоны заклёпок и девственный сад плетей:

там, взобравшись на ветку, жужжит по утру вибратор,

там – эпоха и похоть съедают своих детей.

 

А когда в небесах зацветают паслён и греча –

Ебукентий ночным дозором обходит сад,

он – в плаще от Ривза, в рубашке от Камбербэтча,

как у всех святых – у него идеальный зад.

 

Как и все поэты – учился в херсонской школе,

жил во сне, пока не умер наверняка –

и принес распятие в дом к проститутке Оле:

«Целуй крест, дочь моя, да только – без языка…»

 

А теперь, Ебукентий – начало внутри итога:

он мясной набор для плова и холодца,

он – и меч карающий в правой руке у Бога,

и яичко левое – в гнёздышке у Творца.

 

* * *

 

В лепрозории – солнце, проказник уснул,

санитаром – под белые руки – внесён,

и блестит, словно масло, подсолнечный гул –

осторожно, по капле, добавленный в сон.

 

Деревянный цветёт на припеке сортир,

оловянный сгущается взгляд из орбит,

козлоногий, на ощупь – стеклянный, сатир –

где каштановый парк, отступая, разбит.

 

Вот и счастье пришло и сомненья прижгло,

там, где рвётся – там сухо и мелко:

потому что любовь – у меня одного,

а у целого мира – подделка.

 

* * *

 

Между крестиков и ноликов,

там, где церковь и погост:

дети режут белых кроликов

и не верят в холокост.

 

Сверху – вид обворожительный,

пахнет липовой ольхой,

это – резус положительный,

а когда-то был – плохой.

 

Жизнь катается на роликах

вдоль кладбищенских оград,

загустел от чёрных кроликов

бывший город Ленинград.

 

Спят поребрики, порожики,

вышел месяц без костей:

покупай, товарищ, ножики –

тренируй своих детей.

 

* * *

 

Если бы я любил своё тело,

чёрное тело, украшенное резьбой,

и мне бы шептали Андерсон и Памела:

«Саша, Саша, что ты сделал с собой?»

 

На плечах – подорожник,

под сердцем – взошла омела,

не смолкаем вереск в подмышечных сорняках,

ох, если бы я любил своё тело,

кто бы носил его на руках-руках?

 

Кто погрузил бы его в ковчег Арарата,

тело извилистое, с накипью снов,

как змеевик самогонного аппарата

или основа основа основ основ.

 

Бывший диктатор

 

В шапочке из фольги и в трениках из фольги –

я выхожу на веранду, включив прослушку:

чую – зашевелились мои враги,

треба подзарядить лучевую пушку.

 

Утро прекрасно, опять не видать ни зги –

можно курить, но где-то посеял спички,

…альфа-лучи воздействуют – на мозги,

бета и гамма – на сердце и на яички.

 

Чуть серебрясь, фольга отгоняет страх,

жаль, что мой гардероб одного покроя,

вспомнилась библия – тот боевик в стихах,

где безымянный автор убил героя

 

и воскресил, а затем – обнулил мечты;

Что там на завтрак: младенцы, скворцы, улитки

и на айпаде избранные хиты –

сборник допросов, переходящих в пытки?

 

Если на завтрак нынче: сдобные палачи,

нежные вертухаи, смаженные на славу –

значит, меня настигли вражеские лучи,

сделаю из фольги новую балаклаву.

 

Значит, пора исчезнуть во сне, в Крыму:

ангел-эвакуатор, бледный, как будто смалец –

вдруг показал мне фак и я отстрелил ему

первую рифму – палец.

 

* * *

 

Протрубили розовые слоны –

над печальной нефтью моей страны:

всплыли черти и водолазы…

А когда я вылупился, подрос –

самый главный сказал: «Посмотри, пиндос,

в небесах созрели алмазы,

 

голубеет кедр, жиреет лось,

берега в икре от лосося,

сколько можешь взять, чтоб у нас срослось,

ибо мы – совсем на подсосе.

Собирай, лови, извлекай, руби

и мечи на стол для народа,

но, вначале – родину полюби

от катода и до анода,

 

чистый спирт, впадающий в колбасу –

как придумано всё толково:

между прошлым и будущим – новый “Су”

и последний фильм Михалкова.

Человек изнашивается внутри,

под общественной под нагрузкой,

если надо тебе умереть – умри,

смерть была от рожденья – русской…»

 

…Ближе к полночи я покидал аул,

по обычаю – выбрив бошку,

задремал в пути, а затем – свернул,

закурил косяк на дорожку:

 

подо мной скрипела земная ось,

распустил голубые лапы

кедр, на решку упал лосось –

римским профилем мамы-папы.

 

Вот и лось, не спутавший берегов,

в заповедном нимбе своих рогов,

мне на идиш пел и суоми –

колыбельные о погроме.

 

Что с начала времён пребывало врозь,

вдруг, очнулось, склеилось и срослось:

расписные осколки вазы –

потянулись, влажные от слюды,

распахнулись в небе – мои сады,

воссияли мои алмазы.

 

Крымское

 

Чтоб не свернулся в трубочку прибой –

его прижали по краям холмами,

и доски для виндсерфинга несут

перед собой, как древние скрижали.

 

Отряхивая водорослей прах,

не объясняй лингвистке из Можайска:

о чем щебечет Боженька в кустах –

плодись и размножайся.

 

Отведай виноградный эликсир,

который в здешних сумерках бухают,

и выбирай: «Рамштайн» или Шекспир –

сегодня отдыхают.

 

Ещё бредет по набережной тролль

в турецких шортах, с чёрным ноутбуком,

уже введен санэпидемконтроль –

над солнцем и над звуком.

 

Не потому, что этот мир жесток

под небом из бесплатного вайфая:

Господь поёт, как птица свой шесток,

людей не покидая.

 

* * *

 

Человек состоит из воды, состоит в литкружке,

от хореев и ямбов редеет ботва на башке,

он – брюзжащий вселенский потоп, для него и артрит –

не болезнь, а искусство: он ведает то, что творит.

 

Состоит в литкружке, и вода превращается в лёд,

загрустит человек и отчалит ногами вперёд,

сам себе: и вселенский потоп, и библейский ковчег,

троглодит, иудей, ассириец, варяг, печенег…

 

Мы взойдём на балкон и приспустим сатиновый флаг,

благодарно в ответ покачнётся внизу саркофаг:

человек на спине, обрамлённый гирляндой цветов,

наконец состоялся, теперь он в порядке, готов.

 

На груди у него – ожерелье из мелких монет:

вот и весь капитал, даже смерти у бедного нет,

что ещё в саркофаге? Священный московский журнал

и садовые грабли (он часто о них вспоминал).

 

Даже смерти у бедного нет, скарабей-полиглот:

на мясные детали и кости его разберёт

и омоет останки густой чернозёмной волной:

да, теперь он в порядке, но этот порядок – иной.

 

Дырбулнадцатый век, опрометчиво взятый редут,

опосля похорон, непременно – раскопки грядут,

археолог, потомственный киборг, заклятый дружок:

не тревожь человека – он тоже ходил в литкружок.

 

* * *

 

Чадит звезда в стеклянном саксофоне,

изъезжен снег, как будто нотный стан,

косматая Казань, у января на склоне,

зубами клацает: та-та-та-татарстан.

 

Для нас любовь – количество отверстий,

совокупленье маргинальных лож,

твой силуэт в пальто из грубой шерсти –

на скважину замочную похож,

 

и полночь – заколоченные двери,

но кто-то там, на светлой стороне,

ещё звенит ключами от потери,

та-та-та-та-тоскует обо мне.

 

Шампанский хлопок, пена из вискозы,

вельветовое лето торопя,

не спрашивай: откуда эти слёзы,

смотрел бы и смотрел бы сквозь тебя.

 

* * *

 

Вроде бы и огромно сие пространство,

а принюхаешься – экий сортир, просранство,

приглядишься едва, а солнце ужо утопло,

и опять – озорно, стозевно, обло.

 

Не устрашусь я вас, братья и сестры по вере,

это стены вокруг меня или сплошные двери?

На одной из них Господь милосердной рукою –

выпилил сквозное сердце вот такое.

 

Чтобы я сидел на очке, с обрывком газеты,

и смотрел через сердце – на звёзды и на планеты,

позабыл бы о смерти, венозную тьму алкая,

плакал бы, умилялся бы: красота-то какая!

 

Подземный дневник

 

1.

 

Кремлёвская стена, прекрасен твой кирпич,

не римским, а египетским фасоном

облагорожен пролетарский кич,

двуглавый Гор парит над фараоном,

в когтях сжимая тухлую звезду,

пленённую в семнадцатом году.

 

Ещё тепла под мумией кровать,

прозрачен саркофаг –

что мертвецу скрывать:

восставший хрен, дырявые колготки?

Так нынче, в офисах, чтоб не шалил народ,

по блогам шастая и портя кислород –

прозрачные вокруг перегородки.

 

Так зыбок мироздания каркас:

чьи мумии ворочаются в нас?

…стеклянный шар из сувенирной лавки –

домой принёс, перед глазами тряс –

и грянул снег, сквозь корни и приставки,

 

на площадь Красную. Вращается винил

трофейных луж, оплакивая Нил,

и сколько эту сказку не уродуй,

царевна явится и в дивный склеп войдёт,

где поцелуй животворящий ждёт –

Тутанхаленин, царь огнебородый.

 

2.

 

Е .Жумагулову

 

Усни, Ербол, покуда твой аул

помазан электрическим елеем,

но знай: на глубине, под мавзолеем

московских диггеров почётный караул

 

возвёл туннель, и зреет свет в туннеле –

озимый колос, путеводный злак…

…и мы когда-то вышли из шинели

Осириса и сели в автозак.

 

Прощай шпана в резиновых бахилах,

танцующая джигу на могилах,

дороги наши разошлись опричь,

и сердце так похоже на осколок,

гуд бай, Анубис, падший археолог,

шолом, Ильич!

 

Россия, где ты? Не видать России –

в разливах нефти и педерастии,

мы б для тебя, чудовище, смогли –

любую хрень достать из-под земли,

нырнуть в Козельске –

вынырнуть в Париже,

но, Ленин – ближе!

 

Он слишком долго в мавзолее чах –

стал лёгок на подъем, как надувное

бревно, или индейское каное,

и мы его уносим на плечах –

 

к себе, во глубину московских руд,

где фараону в душу не насрут –

ни коммунисты, ни единороссы…

...душистый, забинтованный во мрак:

он – опиум народа, он – табак,

которым набивают папиросы –

 

затянешься, и шелест горних крыл

почуешь от Моздока до Курил,

и лопнет земляная переборка

на выдохе: я Ленина курил!

Ербол, проснись, я Ленина скурил!

Всего-всего! Закончилась махорка.

 

* * *

 

Памятник взмахнул казацкой саблей –

брызнул свет на сбрую и камзол,

огурцы рекламных дирижаблей

поднимались в утренний рассол.

 

На сносях кудахтает бульдозер –

заскрипел и покачнулся дом,

воздух пахнет озером, и осень –

стенобитным балует ядром.

 

Дом снесён, старинные хоромы,

где паркет от сырости зернист,

дом снесён, и в приступе истомы

яйца почесал бульдозерист.

 

Чувствуя во всём переизбыток

пустоты и хамского житья –

этот мир, распущенный до ниток,

требует не кройки, а шитья.

 

Целый вечер посреди развалин

будущей развалиной брожу,

и ущерб, согласен, минимален,

сколько будет радостей бомжу.

 

Дом снесли, а погреб позабыли

завалить, и этот бомж извлёк –

город Киев, под покровом пыли,

спрятанный в стеклянный бутылёк.

 

* * *

 

Когда исчезнет слово естества:

врастая намертво – не шелестит листва,

и падкая – не утешает слива,

и ты, рождённый в эпицентре взрыва,

упрятан в соль и порох воровства.

 

Вот, над тобой нависли абрикосы

и вишни, чьи плоды – бескрылые стрекозы:

как музыка – возвышен этот сад,

и яд, неотличимый от глюкозы,

свернулся в кровь и вырубил айпад.

 

Никто не потревожит сей уклад

архаику, империи закат,

консервный ключ – не отворит кавычки,

уволен сторож, не щебечут птички,

бычки в томате больше не мычат.

 

Но иногда, отпраздновав поминки

по собственным стихам, бреду

один с литературной вечеринки,

и звёзды превращаются в чаинки:

я растворяюсь ночевать в саду.

 

Здесь тени, словно в памяти провалы,

опять не спят суджуки-нелегалы,

я перебил бы всех – по одному:

за похоть, за шансон и нечистоты,

но, утром слышу: «Кто я, где я, что ты?» –

они с похмелья молятся. Кому?