Александр Габриэль

Александр Габриэль

Четвёртое измерение № 27 (447) от 21 сентября 2018 г.

Подборка: Прямой эфир

День Победы

 

Она до сих пор приметлива и глазаста.

Никто и не скажет, что ей пару лет как за сто,

когда она варит борщ и торчит на грядке.

И ей до сих пор хотелось бы жить подольше:

в порядке её избёнка в районе Орши,

и сердце в порядке.

 

Девятое мая – в нём красных знамён оттенки

и, рдея звездою, висит календарь на стенке,

и буквы на нём победно горят: «Са святам!»

А в старом шкафу в прихожей лежит альбом:

в альбоме отец, который канул в тридцать восьмом,

и муж, который канул в тридцать девятом.

 

Над дряхлою сковородкой колдуют руки,

Вот-вот же приедут сын, невестка и внуки,

по давней традиции в точности к двум, к обеду.

Хвала небесам за непрерыванье рода.

И ежели пить за что-то в сто два-то года,

то лишь за Победу.

 

Как прежде, вселенских истин творя законы,

висят над старинной печкою две иконы,

без коих мир обездвижен и аномален.

А праздник идёт, оставаясь под сердцем дрожью...

Скосив глаза,

улыбаясь,

смотрит на Матерь Божью

товарищ Сталин.

 

На лавочке

 

Присесть на лавочку. Прищуриться

и наблюдать, как зло и рьяно

заката осьминожьи щупальца

вцепились в кожу океана,

как чайки, попрощавшись с войнами

за хлебный мякиш, терпеливо

следят глазами беспокойными

за тихим таинством прилива,

и как, отяжелев, молчание

с небес свечным стекает воском,

и всё сонливей и печальнее

окрестный делается воздух.

Вглядеться в этот мрак, в невидное...

От ночи не ища подвохов,

найти на судорожном выдохе

резон для следующих вдохов.

Но даже с ночью темнолицею

сроднившись по любым приметам –

остаться явственной границею

меж тьмой и утомлённым светом.

 

Кусочек детства

 

Ах, детство ягодно-батонное,

молочные цистерны ЗИЛа!..

И небо массой многотонною

на наши плечи не давило.

Тогда не ведали печалей мы:

веснушки на носу у Ленки,

ангинный кашель нескончаемый,

слои зелёнки на коленке.

Вот дядя Глеб в армейском кителе

зовёт супружницу «ехидна»...

И так улыбчивы родители,

и седины у них не видно,

 

картошка жареная к ужину,

меланхоличный контур школы,

да над двором летит натруженный,

хрипящий голос радиолы.

Вот друг мой Ким. Вот Танька с Алкою.

У Кима – интерес к обеим.

А вот мы с ним порою жаркою

про Пересвета с Челубеем

читаем вместе в тонкой книжице,

в листочек всматриваясь клейкий...

 

И время никуда на движется

на жаркой солнечной скамейке.

 

Александр и Иосиф

 

От стены до стены по извечной бродя тропе,

все пределы свои отмерь самому себе.

Закорючка на первой стене: Александр П.

На второй деловитый автограф: Иосиф Б.

Ни окон, ни дверей. Топография такова,

что взамен потолка и пола везде слова –

сквозь меня летят, и текут, как вода в реке,

на любимом, немного варварском языке.

 

Всё случилось уже́. В этом царстве огня и льда

тени сказанных слов так изысканны, так просты...

А излучина Чёрной Речки ведёт туда,

где на кладбище Сан-Микеле кресты, кресты.

Ну, а я – как умею: вброд, по-пластунски, вплавь,

но слова мои вновь и вновь отторгает явь.

Я экзамен сдаю. Я стараюсь. Но вновь, смотри,

в аттестате чернеет, горбясь, оценка «три».

 

От стены до стены – мифотворческий древний Рим,

в нём занозу стиха из себя тяжело извлечь...

Александр с Иосифом создали свой Мальмстрим.

Для того ль, чтобы брёл я, постыдно теряя речь?

Я давно бы упал, но всесилен двойной магнит.

Отчего эпигонство так сладко меня пьянит?

И я снова взращу свой нездешний, избитый пыл,

чтоб начать свои «Стансы к Августе» с «Я Вас любил...»

 

Неразделённое

 

Ты, если даже входил в аллею, то чтобы учуять её следы.

Она же была равнодушней и злее, чем воин монголо-татарской орды.

Ты имя её прогонял по венам, ты сам себе говорил: «Терпи!»,

она же ровняла своим туменом покорный абрис чужой степи.

Бесстрастно сидя в глубинах тента, она врастала в военный быт,

легко находя замену тем, кто в бою был ранен или убит.

И взгляд её был прицельно сужен, и лести плыл аромат кругом...

А ты совершенно ей не был нужен: ни злейшим другом, ни лучшим врагом.

Ты слеплен был из иного теста. Как о богине, мечтал о ней...

Но был для неё ты – пустое место. Пыль на попонах её коней.

Ты зря сражался с тоской и мраком у сумасшествия на краю

и под её зодиачным знаком провёл недолгую жизнь свою.

А та причудлива и искриста – будь царь ты или простолюдин...

Сюда бы бойкого беллетриста, он два б сюжета связал в один:

на то сочинителей лживая братия, чьи словеса нас пьянят, как вино...

Но Ты и Она – это два понятия, не совместившиеся в одно.

Ходи в отчаянье, словно в рубище, живые дыры в душе латай.

Поскольку любящий и нелюбящий произрастают из разных стай;

ну, а надежда – какого лешего? Покрепче горлышко ей сдави –

и не придётся её подмешивать

в бокал нелепой

своей любви.

 

По ту сторону

 

Предугадай-ка: осознáешь, нет ли,

бесстрастный, словно камни пирамид,

когда в последний раз дверные петли

земного скрипа истощат лимит.

Невидная окончится эпоха,

и в пригоршне едва звучащих нот

прозрачный иероглиф полувдоха

собою нотный стан перечеркнёт.

Твой путь земной – не шаткий и не валкий –

на этой гулкой точке завершив,

взлетят куда-то к потолочной балке

растерянные двадцать грамм души,

где и замрут, как мир окрестный замер,

и где, платки в ладонях теребя,

глядятся в ночь опухшими глазами

немногие любившие тебя.

 

Квас

 

Солнце по́ небу плыло большой каракатицей

и, рассеянно щурясь, глядело на нас...

Ты стояла в коротком оранжевом платьице

близ пузатой цистерны с названием «Квас».

Разношёрстные ёмкости, банки да баночки

были хрупким мерилом безликой толпе,

что ползла к продавщице, Кондратьевой Анночке,

кою взял бы в натурщицы Рубенс П. П.

Солнце с неба швыряло слепящие дротики,

ртутный столбик зашкаливал в адовый плюс,

и казалось: подвержен квасной патриотике

весь великий, могучий Советский Союз.

Сыновья там стояли, и деды, и дочери

с терпеливыми ликами юных мадонн...

И пускал шаловливые зайчики в очередь

в чутких пальцах твоих серебристый бидон.

Всё прошло, всё ушло... А вот это – запомнилось,

тихий омут болотный на всплески дробя...

 

Мне полгода тому как двенадцать исполнилось,

я на год с половиной был старше тебя.

 

И теперь, в настоящем – сложившемся, чековом –

голос сердца покуда не полностью стих...

«Где ты, где ты, Мисюсь?» – повторить бы за Чеховым,

но надежд на ответ всё равно никаких.

Только тени витают, и тают, и пятятся,

и завис в эпицентре несказанных фраз

призрак счастья в коротком оранжевом платьице

близ пузатой цистерны с названием «Квас».

 

Только ты

 

Только ты, только ты. Ибо если не ты, то кто?

Поэтесса с горящим взором из врат ЛИТО?

Дрессировщица из приблудного шапито,

вылезающая порой из тигриной пасти?

Мне б сказали одни, попивая шампань: «God bless!»,

и сказали б другие: «Куда же ты, паря, влез?!»

Наше счастье, по правде сказать, это тёмный лес,

и гадать на него успешно – не в нашей власти.

 

Только ты, только ты. Если я не с тобой, то где?

Менестрелем, шестым лесничим в Улан-Удэ

с хлебной крошкой в спутанной бороде,

налегающим на алкоголь грошовый?

Или вдруг, авантюрный сорвавший куш,

я б петлял, как напуганный кем-то уж,

уходя от вечного гнёта фискальных служб

в оффшоры?

 

Всё могло быть иначе. Грядущее – не мастиф,

уносящий в зубах ошмётки альтернатив.

И куда-то б, наверное, нёсся локомотив,

и какие-то б, видимо, длились речи...

Только ты, только ты. Ибо если не ты, то кот,

никогда не пустующий невод земных невзгод,

ну, и ангел. Гладкий ликом, как Карел Готт,

и всегда отворачивающийся

при встрече.

 

Временный

 

Я временщик, коль посмотреть извне,

и сердце всё, как есть, принять готово.

Как ни крути, оставшееся мне

незначимей и мельче прожитого.

Мне больше не войти в свои следы;

всё чётче ощущаю что ни день я

себя на ветке капелькой воды,

набухшей ощущением паденья.

Стираются и боль, и благодать.

Как ни хрипи натруженной гортанью,

но стало невозможно совпадать

со временем, сменившим очертанья.

Услышу вскоре сквозь тугую вязь

словес, недосложившихся в поэзу:

«Которые тут временные? Слазь!»

И я скажу:

«Я – временный».

И слезу.

 

Постмодерн

 

Поэт смеётся.

Говорит: сквозь слёзы,

но мы-то знаем: набивает цену.

Во тьме колодца

обойтись без дозы

не в состоянье даже Авиценна.

 

А в голове –

морзянка ста несчастий.

Он – явный арьергард людского прайда.

Себя на две

распиливая части,

он шлёт наружу Джекила и Хайда.

 

Поэта гложет

страсть к борщам и гейшам

да трепетная жажда дифирамба.

Но кто же сможет

отнести к простейшим

творца трагикомического ямба?

 

Давно не мачо,

услаждавший уши,

обыденный, как старая таверна,

он по-щенячьи

подставляет душу

под плюшевую лапу постмодерна.

 

Он, она и Паоло

 

Он любил её (не пытаясь составить пару

и стесняясь своей неловкости, комплексов и очков)

в тот утренний час, когда цокали по тротуару

мушкетёрские острые шпажки её каблучков.

Он думал о ней (по ночам, по утрам, в сиесту;

сам себе говорил: «Пропадаю. Ведь так нельзя ж!»).

Хоть и жил совершенно рядышком, по соседству,

но, встречая её, исчезал и врастал в пейзаж.

Ей впору б спешить на пробы к Феллини и Копполе –

омут гибельных глаз и татарская резкость скул,

лёгкость быстрого шага, балетная стройность тополя...

Только он – умирал и не мог подойти. Олд скул.

А она, а она тускло в офисной стыла рутине,

каждый день был расписан. На всё был размеренный план;

а в квартирке на стеночке – фото Паоло Мальдини,

гениальнейшего защитника клуба «Милан».

За зимою зима, время мчалось, взрослели школьники,

Михаэль Шумахер царил на этапах «Гран-При»...

Как странно бывает: в любовном простом треугольнике

стороны треугольника невидимы изнутри.

Мегаполис печально богат разобщённостью жителей

и трагически скучной похожестью каждого дня...

Своему я герою кричу и кричу: «Будь решительней!» –

только он ведь не слышит. Давно как не слышит меня.

 

Меланхолия осени

 

Стынут воды в Гудзоне – практически так, как в Неве,

и подходит к концу солнцедышащий видеоролик...

Меланхолия осени в рыжей блуждает листве.

Ты и я – оба чехи. И имя для нас – Милан Холик.

В октябре нет границ, и я вижу мыс Горн и Синай,

и за шпили Сиэтла усталое солнце садится...

Осеняй меня, осень. Как прежде, меня осеняй

то небрежным дождём, то крылом улетающей птицы.

С белых яблонь, как вздох, отлетает есенинский дым.

В голове – «Листья жгут» (композитор Максим Дунаевский).

Нас учил Винни-Пух, что горшок может быть и пустым.

Всё равно он – подарок. Подарок практичный и веский.

К холодам и ветрам отбывает осенний паром,

и нигде, кроме памяти, нет ни Бали, ни Анталий...

А поэт на террасе играет гусиным пером,

и в зрачках у него – отражение болдинских далей.

 

Люби меня

 

Люби меня, люби, пока я есть –

покуда в тихом небе звёзд не счесть,

покуда сердце не отполыхало,

покуда я, держа баланс, стою,

покуда поражение в бою

не шлёт за мной валькирий из Валхаллы.

 

Люби меня, пока я не погас,

вплети меня в рассказ, в былинный сказ,

в движенья рук, в сердечные движенья,

в душевный и другим не зримый пыл,

чтоб был тот факт, что я на свете был,

непроницаем для опроверженья.

 

Небытие, лавины снежной ком,

всё слижет, как корова языком,

размоет очертания предметов...

Но кто его поймёт: в потоке лет

на семь пришедших из пословиц бед,

возможно, мы отыщем семь ответов.

 

Нам друг от друга незачем скрывать,

что быть тому, чему не миновать.

Но даже если обмелеют строчки,

и инеем укроет провода –

люби меня. Возможно, что тогда

и смерть, вздохнув, попросит об отсрочке.

 

Modus operandi

 

Перелопатив весь рунет, загнав такси и три трамвая,

я понял: смысла в жизни нет. Есть только жизнь как таковая.

Она сплелась в цепочку дней, ни разу не прося антракта,

и нам давать оценки ей – по сути, несуразно как-то.

 

Мы не позна́ем жизни суть, уйдя однажды днём весенним,

но всё равно в кого-нибудь мы наши души переселим.

Заката розовый подбой, последние объятья стужи...

Но не грусти: без нас с тобой весь мир подлунный был бы хуже.

 

Житейских истин угольки нам озаряют путь недлинный,

даря венозный блеск реки на белом бархате равнины,

туман, арктические льды, Париж, и Питер, и Памплону,

и аритмичный свет звезды, летящей вниз по небосклону.

 

Сиди, травинку теребя, философичный, словно Ганди,

не выбирая для себя тревожный modus operandi;

воздавший должное вину средь тихо шелестящих клёнов,

люби одну, всего одну, одну из сотен миллионов.

 

Не испещряй судьбы листы смятенным перечнем вопросов,

я не философ, да и ты, мой друг, ни разу не философ,

давай всё так и сохраним – закатный луч и свет на лицах –

пока едва заметный дым из трубки времени струится.

 

Дозволенное

 

Ей бы жить не для пропитанья, а для потехи,

блистать на балах и раутах, при «шпильках» и веере,

а не как сейчас, в спецовке, в сборочном цехе,

на конвейере.

 

Ей бы делать шопинги в бутиках, не глядя на цены,

и не слыть классической девочкой для битья,

внимающей вечному мату от мастера смены,

ранее изгнанного из цеха стального литья.

 

В этом мире ей никогда, никогда не освоиться,

думает она, содрогаясь от внутренних стуж,

когда подставляет пропитанные пылью и потом волосы

под заводской, на ладан дышащий душ.

 

Зато позже, вечером – она не затеряна в общей массе:

под беззлобные подружкины «ха-ха» да «хи-хи»

скрючившись на пружинном своём матрасе,

она придумывает стихи,

 

потому что во что же верить, если не в литеры,

мистикою карандашною связанные в строку?

Есть миры, в которых дозволенное Юпитеру

дозволяется и быку.

 

Моментальный снимок

 

День лаконичен, словно примечание,

ремарка терпеливого ума.

Гляди в окно на серое молчание,

вползающее в серые дома,

на чаек, онемевших, словно кондоры,

скользящих в небе, как в реке форель,

на то, как ветер обретает контуры,

пытаясь дуть в незримую свирель.

Рассматривай в шершавой полутемени,

как будто это выдалось впервой,

гримасу остановленного времени

на скорбном лике мокрой мостовой.

По лобным долям молотком из войлока

стучит пока терпимая мигрень...

И, словно кепи, твидовое облако

на небоскрёб надето набекрень.