Александр Евсюков

Александр Евсюков

Новый Монтень № 19 (403) от 1 июля 2017 года

Рассказ и пять историй

Ведьма

 

(рассказ)

 

Этим летом погорело всё. Никто из стариков не припоминал такого. Роса иссыхала до первого солнца. Пожухлая трава прижималась к земле. Комья глины под ногами рассеивались пылью. Кабачки лежали на грядках, как испечённые. Почерневшие помидоры неподвижно свисали с кустов.

Мы вглядывались в небо, и каждый молил о дожде. И казалось, он пришёл, когда прямо над деревней нависла огромная туча. С краю этой черноты просвечивала круглая прореха, будто кто-то разглядывал нас сверху. Всё затихло, ожидая.

А потом туча, не слушая причитаний, сорвалась вдруг с места и уплыла прочь. И пролилась за лесом.

Духота навалилась с новой силой. Нас коптили заживо. Мы исходили потом. Даже ругаться не могли. А, главное, никто не знал – на что подумать?..

 

***

 

…И вот вечером на Самогонном дворе брякнула щеколда. В помятой форме с расстёгнутым воротом ввалился Семён, участковый. Сел на лавку, отсчитал две купюры, прохрипел:

– Налей здесь.

Хозяйка двора Лариска вытаращилась изумлённо, но в дом тут же сбегала.

Семён сидел неподвижно, упёршись ладонями в колени, и глядел на стакан, как на чугунную гирю. Затем рывком поднял, опрокинул.

– Всё. Бросил я её… – выговорил и весь обмяк, в землю уставился.

Лариска присела рядом. По плечу погладила. А у мужика, как у ребёнка, слёзы из глаз: «Помнишь?.. Ты – помнишь?»

…Она объявилась у нас в посёлке осенью. Дождик моросил. С собой у неё был узелок с вещами и в чистой ткани подмышкой ещё что-то – картина - не картина. В тряском кузове грузовика приехала. Так в кабину и не села.

Огляделась и подошла к первой открытой калитке. Сказала: я – Оксана, здесь прабабка моя жила. Что за прабабка? Промолчала, подождала. А что умеешь? Всё умею, говорит, что делать надо? И добавила: у вас поживу, всё одно комната пустует. Хозяйка баба Зина только руками всплеснула – язык будто к нёбу присох. Про лишнюю-то комнату одни соседи знали.

А Оксана эта в комнате расположилась, пол отскребла, картошки наварила и уже за всё бралась: урожай с огорода убрать и телят недоношенных выходить, воды принести и пирогов напечь. Будто забывалась в заботах, от боли отворачивалась. Ходила в ветхом и латаном, не поймёшь издалека: девка ли, бабка? И говорила мало, по делу всегда. А если делать вдруг нечего, то могла сесть и уставиться на стену. Час так просидеть. Или вечером уйти за околицу и глядеть в небо над лесом, пока не стемнеет.

Так и прожила осень и всю долгую зиму.

А по весне Семён приехал, участковый – нашу деревню за ним закрепили. Он тогда видный был. Лариска – соседка бабы Зины – уже глаз на него положила и не упускала случая перемигнуться или в гости на чай позвать. Вылез он из «уазика» и зашагал по просёлку свидетеля опросить.

А Оксана как раз навстречу вышла. С колодезным ведром, в котором солнце играет, и не в рванье: в светлом платье, и куртка на плечи накинута. Глянул Семён и к земле пристыл.

Поравнявшись, она улыбнулась – в первый раз, как приехала. Потом назвала себя внятно и дальше пошла. А из него пот вышибло, хоть и прохладно в апреле. У забора стал и давай все бумаги из папки перелистывать, а припомнить не может. Побежал тогда к телефону: «Зачем я здесь?.. Какого телка свели?..»

И зачастил Семён – каждый вечер к нам. Для профилактики. Удивлялись сперва – тихо всё вроде. Потом смекнули.

Ходил он кругами, и ко всем с вопросами. Два-три для отвода глаз, а потом про Оксану: кто, откуда? А мы толком и не знаем. Поди да расспроси, говорим, у тебя все полномочия.

Соглашался Семён, но никак не шёл. Вместо этого собрался у Лариски что-нибудь выведать. А уж она бы этой приезжей все кости добела перемыла.

Стоял он уже у её калитки, а тут из соседнего двора Оксана вышла. В другом платье, потемнее. Подошла:

– Ну, вот я.

– А я – с-Семён, участ…

– Пойдём. Там спросишь.

Ушли вместе за околицу. Поздно вернулись.

Говорят, недели не прошло, как в городе их расписали. Семён связи подключил, и сразу всё устроилось.

«Будем здесь жить», – решила Оксана, и поселились они в крайнем доме. Семён его выкупил и стал всё обустраивать: баню, сараи, сеновал. С чего это место выбрала, непонятно. За домом пустырь пологий, от огорода – в одну сторону лес, в другую болото. Может, и не каждую ночь нечисть шляется, но жуть любого берёт.

Не один год прожили. Как жили, неизвестно. Но детей у них всё не было…

– Говорит: дыни посадим. А я ей – дура, у нас на севере какие дыни? Отродясь такого не росло. У меня вырастут, сказала. И пошла жара.

– Да?.. – доверительно кивнула Лариска.

– Да, – сидел он рядом весь выжатый. Не как все – от жары. А будто нутро отшибли: – Не могу я с ней. Ведьма она. И мать её была ведьма. И этот на стенке не брат ей. Авдеев. Северьян. Петрович. Я досье запросил. Был он бродягой, убило по дурости.

…Это его портрет привезла она с собой в чистой ткани. И с тех пор он, чёрно-белый, с острыми скулами и строгим взглядом, висел на стене. Возле иконы.

После того досье Семён вошёл домой с пистолетом в руке. При ней дёрнул с предохранителя. Приказал:

– Сними.

Она головой покачала: нет.

Тогда Семён ствол вскинул и расстрелял всю обойму. Щёлкнул раз вхолостую. Шагнул посмотреть – не попал ни разу. Спрятал в кобуру так, будто в любовном деле обмишулился. Взгляд отвёл:

– Ты ж все годы – не моя. Это я – как на привязи…

– Иди, – сказала тихо.

И пошёл он, как чумной. Мимо семи дворов прошёл и задохся, свернул к Лариске.

 

Осторожно привстала с лавки.

Всё сходилось. Вот откуда засуха! Из-за неё и огороды полегли, и скотина еле держится. Потому что ведьмачка она. У неё одной вызревали проклятые дыни и наливались янтарным цветом.

Никто не спал. Мигом собрались. Прихватили дубьё, вилы, ножи и пошли. Будто крепость брать. А в крепости – одна баба.

Дошагали враз, а с чего начать – не знаем. Стали все – переглядываемся. Где она? Свет не горит.

И тут сзади слышим: «Сёму моего не видали?»

– Видали, видали, – повернулась к ней Лариска. И зашлась: – У меня сидит. Что с мужиком сделала?.. Шалава подзаборная, упыриха подколодная. К кому ходила?..

– Посмотреть хочешь? – Оксана двигалась через толпу, как по безлюдному полю. – Пойдём, если не слаба в коленках.

– И-и… – Лариска завертела головой, ища поддержку.

– Я с ней пойду, – баба Зина вызвалась.

Калитка скрипнула, и они втроём вошли. Над головами, ухнув, пролетела огромная сова, и обе делегатки прижались друг к дружке.

В доме на стене у печи висели икона и большая старомодная фотография. Вокруг неё – несколько круглых дырок. А под столом те самые распроклятые дыни: отсвечивая жёлтым, они чуть покачивались от шагов.

– С прабабки это началось. У неё первой дар проявился. И дальше. У матери много денег скопилось. Бумажные, облигации, даже царские монеты. Знали про её силу и, кому припекало, всё ей несли. Куда девать, уже не знала. А я у неё одна. Очень она хотела, чтобы её дела продолжила: «Скоро будут времена такие, все дороги нам откроются. Не по глухим углам тогда будем – на самом виду». А мне – не надо этого. Я с любимым жить хотела. И чтобы дом у речки на самом берегу.

Его звали по-чудному – Северьян. Приплыл и задержался возле нас, коровник строил. Спал прямо в лодке под брезентом. Мне и самой непонятно было, чем взял. Другие парни, самые видные, за мной гуртом ходили. А он – не ходил. Не торопился никуда. Но взглядом душу выворачивал. И руки его загрубевшие такие были ласковые.

«Не для этой босоты тебя рожала», отрезала мать. И я, решаясь, спросила его:

– А я смогу? Мать отпустит?..

Вгляделся он мне в глаза и серьёзно ответил:

– Ни за что не отпустит. Ты сможешь. Сама.

Ночью дождалась, пока мать уснёт, тихо собралась и выскользнула. Северьян уже ждал. Оттолкнулся веслом, и – поплыли.

Река всё ширилась. Ясное небо отражалось в воде. Сидела я, прижавшись к его груди, и не верила своему счастью.

– Отпустила? Да, Севушка? – шепчу. Не ответил, только в глазах его отразилось что-то тёмное, а из-за спины взрывом прокатился гром.

– На нос, – скомандовал он и налёг на вёсла.

Пересела и навсегда запомнила, как молния вошла в воду. Всполох электрический – такое же свечение, когда горит спирт из бочки. И выжженную – прежде, чем волны сомкнулись, – воронку в воде.

…Их лодка неслась к берегу.

– Налегай. Омут обходи, – сорванным голосом, как заклинание, шептала.

После второго – близкого – удара Северьян вдруг побледнел и замер, вёсла едва держал:

– Не выберемся…

И, откинув налипшую прядь, вскочила – перехватить, грести самой, выплыть. Тут и полыхнуло третий раз, в самое днище. Оранжевая дуга поднялась по голой ноге к животу и чуть не достала до сердца. Когда дуга сошла вниз, Оксана без сил повалилась на дно лодки…

Северьяна ей не показали – схоронили у холма. Сказали: лучше не видеть. Выпросила одну эту фотографию. Из больницы она – совсем слабая – сразу поплелась к нему. Рыдала в голос, а потом долго лежала у могилы; но земля не взяла.

И ходила, себя не помня. Пока не добралась до прабабкиной родины. И осталась.

Баба Зина ошарашенно закачала головой.

– Врёшь ты… – начала Лариса, но осеклась. Непривычный звук донёсся из-за окна.

Что-то жуткое бродило совсем рядом. Бродило и жадно принюхивалось. Волк?.. Кабан?..

Свет в комнате моргнул и погас.

Круглая чёрная голова приплюснулась к самому стеклу.

– Аспид! – отшатнулась старуха. Ларискино лицо побелело в темноте. Но Оксана напряжённым, как сквозь водопад, голосом зашептала что-то у них за спиной, и морда сгинула от окна. Только хохочущий визг донёсся издалека.

Переведя дух, Оксана указала на дыню:

– Дам, самую лучшую. Только все вместе съешьте.

Обе охнули, когда приподняли. Но понесли. За забором их обступила толпа.

– Пошли отсюда. Потом расскажем.

– А как же? – и звякнули вилы.

– Всяк свят, пока черти спят, – урезонила баба Зина.

 

Нести дыню передали мужикам. Собрав дубьё, мы все развернулись. Двинули, не понимая и спотыкаясь, сквозь непроглядную духоту.

Дошли до единственного горевшего в ночи фонаря. Постелив клеёнку на старый чурбан, дыню опасливо разрезали. Поделили на множество кусочков. Баба Зина, перекрестившись, положила ломтик в морщинистый рот. Поглядев на неё – и остальные. Мякоть растекалась на языке и таяла, как лёд на солнцепёке.

Тогда, запинаясь, Лариска выложила всё, что видела и узнала сегодня в доме на краю. Баба Зина несколько раз её поправляла. Тесно сбившись, все слушали.

Потом разошлись по домам, качая головами. Днём всё увидится по-другому.

 

***

 

Но среди ночи, в самый глухой час, загрохотал гром и влупило по крышам.

Повыскакивали в чём были, и вода по нам катится, смывает всё. Босые мы, мокрые, волосы поприлипали – будто только родились и слова первые говорим: « – Ты, Егор? Ты, Ванёк?» – Не узнаём друг друга. – «Тонька твоя? И Лариса! Как Семён там?» А когда проорут в ответ – узнаём; заново.

И под грозовой вспышкой видели, как шёл Семён обратно в дом. Опираясь на жену, медленно переступал среди пузырившихся луж, будто брёл по глубокой воде.

Дождь лил трое суток. И когда стали думать уже, что затопит нас, – вдруг перестал.

А Сёму она выходила. Пять дней от койки его не отходила.

И снова шёл он по дороге – прямой и важный. Издалека видно, Оксанин муж.

 

Поворот

 

(пять историй)

 

Колючка

 

В третий раз баба Маша проснулась поздно. До этого очнулась вдруг в аспидной черноте. По ней, по давно усохшей груди, бокам и ниже, до узловатых коленок, елозили липкими лапами мелкие и шустрые твари. Забрались в самый жар, под ватное и войлочное одеяла. А она хлопала себя ослабевшими руками и тоскливо думала: извела-ведь- тараканов-под-чистую-и-опять… Но вот утихли, перестали бегать. И баба Маша обессиленно провалилась в дрёму.

Потом – было, не было? – а кольнуло снизу, и со двора донеслось тонкое блеяние.

– Сейчас, Дунька, – выйду, задам тебе корма, – беспокойно зашептала старуха, – в огород не ходи только. Не ходи…

И стала уже подниматься, но тут заметила – у печи копошится кто-то большой и серый. Холод пробежал от ног по спине. Боясь дохнуть, баба Маша осела и притянула одеяло к глазам.

Пригляделась – просто тень утренняя, сослепу померещилось невесть что. И не стала вставать – опять угрелась, заснула.

В третий раз – солнце било сквозь пыльную занавеску. И доносился стук со двора – голодная коза бодала стену дома. Вставай-вставай-залежишься-Дуньку-покорми-и-сама-чего-нибудь…

И баба Маша приподнялась на локте и двинулась уже спустить вниз ноги. Но перед печкой как ни в чем не бывало сидела и, никуда не торопясь, покуривала фигура в пёстром платке и в выходной кацавейке. Как зашла-то? И как она, Маша, табачного духа не учуяла?

– Ты кто? – хрипло спросила.

– За лейкой я. И так – поглядеть.

– Какой ещё лейкой?

– А брала ты по весне у соседей, да не отдала. Вот они и ругаются. Мужа твово видала, сперва не так скучал, а сичас – извёлся весь.

Да как же – деда уж который год нету, и двое сынов раньше матери прибрались, – а эта болтает, что видела его?

Но не спросила, а только:

– Да кто ты? И чего отдавать – леек у них мало?

Но та кончила курить и подошла ближе.

– Колючка, колюченька, – ласково огладила по седой голове, по щекам. И вдруг так спокойно ей стало и мирно. Поняла, кто… А та взяла и надавила сильно.

– Ма-мочка!

Но тут голова в пёстром платке повернулась и с другой стороны оказалась тараканьей, и пристально смотрела теперь маленьким бесцветным глазом.

Раздался грохот – это коза проломилась сквозь штакетник в желанный огород.

Тело бабы Маши неподвижно лежало на сундуке в опустевшей комнате.

 

После лета

 

Мальчик по имени Юлий с жестяной банкой в руке подошёл к своему участку – небольшому клочку земли за дачным домом. Внимательно, как взрослый, оглядел эти пять грядок зацветавшей картошки. Этот участок он старательно вскапывал большой и неудобной лопатой. Потом закладывал в лунки клубни ростками вверх. Несколько раз поливал и дёргал сорняки. И кусты тянулись вверх быстро и мощно.

А теперь надо было собрать колорадских жуков, засевших с тыльной стороны листьев. И Юлий взялся за дело. Он подносил банку снизу и легонько встряхивал зелень над ней. Жуки падали и стучали о дно, как мелкие градины.

Так Юлий прошёл одну грядку и свернул на вторую, как вдруг от неосторожного движения жуки осыпались с куста сами, мимо банки. Мальчик наклонился, чтобы сразу их подобрать, но рука замерла. Все жуки беспомощно лежали брюшками кверху с поджатыми лапками и, казалось, умоляюще смотрели на Юлия своими крохотными глазами.

Он отступил и сел на траву. Он клял себя за эту всегдашнюю жалость и ничего не мог с ней поделать. Так и в школе – он жалел других и не мог дать им сдачи.

Перед самыми каникулами рыжий вихрастый Лёха притормозил в коридоре: «Юлик! И звать тебя, как девчонку. Косу отрасти, что ли?» – и помчался дальше.

А Юлий тут же вспомнил его у доски, затравленно заикавшегося на самом первом уроке. И ничего не ответил.

И сейчас вздохнул, перевернул банку и выпустил всех пленных жуков.

Вечером отец взял Юлия с собой на рыбалку. Вернулись утром, пропахшие костром, тиной и рыбьей чешуёй. Спали полдня. Проснувшись, Юлий вышел к своему огородику и остолбенел. Вместо пышных кустов торчали голые обглоданные стволы. На них в закатном солнце сверкали рыже-чёрные панцири.

Отцовская рука легла на плечо.

– Зачем они так? – задыхаясь, выговорил Юлий.

– Не могут они по-другому. Жалей – не жалей.

 

***

 

Лёха бил штрафной и не попал. И физкультура, и матч заканчивались.

– Смешно, да? Ссыкотно аж? Может, и тебе смешно? – подскочил он к стоявшему чуть в стороне Юлию. – А-а? Юлька, смотри мне, – и ударил его по загривку, как стукнул бы парту или перила.

Но в этот раз правая рука Юлия сжалась в кулак, и он ударил в ответ. Изумлённый Лёха отшатнулся и от неожиданности чуть не упал. Встряхнув головой, он обрушился на Юлия с частыми, но бестолковыми ударами. Юлий ответил ещё дважды. Потом физрук с кем-то из старших их разняли. Лёха, снова заикаясь, выкрикивал все угрозы, какие только знал.

На голове и груди Юлия больно горели ссадины, но теперь он смотрел на площадку, на школу и улицу за воротами другим, уверенным взглядом.

 

Сука

 

С утра зарядил было дождь. Потом опомнился, сменился снегом. Ночью у всех Новый год – это совсем доканывало.

Иван с тоской поглядел на груду пустых бутылок на полу, на паутину в углах, на её забытые босоножки в прихожей: одна – чуть стоптана на левую сторону.

Плотно прикрыл форточку. Крутанул горелки – газ тихо зашипел. Сел у окна, опустил голову на скрещенные запястья.

«Найдут дней через пять, после праздников… – мелькнуло, – нет, раньше – запах учуют».

Деньги на всё, отсчитанные, лежали на комоде, так чтобы сразу было видно. Не любил оставаться у кого-то в долгу.

Газ наполнял комнату. Веки набрякли, вид за окном помутнел.

Из двери соседнего дома прошмыгнула с мусорным ведром тётя Зося. Скажет потом: «Дурак, молодой ещё…» Дверь она прикрыла неплотно – до помойки рукой подать.

И следом в оставшийся зазор сквозануло рыжее пятно. Иван чуть приподнял голову, и вот – с длинной палкой колбасы наперевес из дома вылетела Броша.

Он вдруг особенно ярко вспомнил её – последнюю из большого помёта, крохотную и жалкую, из-за вечного голода готовую сметать солёные огурцы вперемешку со снегом. Ничью. Она выжила и даже прибилась к другим его соседям, но охотничья прыть никак её не оставляла. Выжила.

И тут на всю улицу, так что стекла задрожали, поднялся крик. Броша проскользнула под ногами у тёти Зоси и понеслась дальше.

– Тварь! Сука!.. Новый год я справить хоте-ела!

Она бежала за собакой, но отставала на несколько шагов и всё никак не могла её догнать. И вот нога поехала на припорошенном льду, и тётка растянулась. Швырнула вдогонку пустое ведро, как гранату. Броша уклонилась, и ведро загрохотало по склону.

Иван, шатаясь, поднялся, сгрёб с комода несколько купюр. Толкнул дверь и вышел.

– Мразь! Гадина! – не поднимаясь с обочины, рыдала тётя Зося.

Он дышал-дышал-дышал, его лицо на ходу оживало. Шагнул к Зосе, подал руку и, едва уняв это своё новое дыхание, спросил:

– Ну, сколько там твоя колбаса?..

 

Один

 

Настоятеля вызвали на Большую землю, и послушник Артемий на две зимних недели остался в скиту совсем один. Вечерами казалось, что и на всём острове. Среди обледеневшего моря.

Связи не было. Бушевала метель. Каждое утро Артемий протаптывал тропинку к поленнице, а чтобы добраться до отхожего места, каждый раз становился на лыжи.

– Голгофа – Берегу. Голгофа?.. – запрашивал Артемий без особой надежды. Разбуженная рация раздражённо потрескивала. Ни звука в ответ.

Он обходил склады, топил пять печей и молился. Никого, даже мышей не слышно. Выглядывал в кромешное небо, с которого безудержно сыпал и сыпал снег.

«Для кого это всё?» – настойчиво стучало в голове. Заученные молитвы не помогали.

«Господи, если ты правда меня слышишь?! Покажи мне хотя бы одну звезду. Всего одну. Если слышишь…»

Артемий подошёл к двери, помедлил, как бы давая Господу ещё немного времени, а потом рывком дёрнул дверь и впился взглядом в небо.

Оно осталось непроглядно чёрным, от края и до края. Никто его не слышал.

Артемий вернулся в комнату и завалился на кушетку, бессмысленно глядя в потолок.

 

Утром метель утихла. Он надел лыжи и впервые за эти дни двинулся дальше отхожего места. Пошёл по берегу длинной губы, глядя на льды и снега. Вдруг заметил круглую полынью. Но пробивать проруби было некому. Он поспешно скатился к ней и, приблизившись, замер.

В единственной полынье подо всем видимым небом покачивалась огромная морская звезда.

 

Персик

 

Снова, спустя четверть века, перед глазами – дом в затерянном сибирском посёлке. В самой просторной комнате гудит праздничное застолье. Из-за приоткрытой двери входит пушистый полосатый кот. Он давно возмужал и сменил окрас, но кличка, дурашливая и нежная, к нему прилипла. Кот мягко ступает и исподволь примечает множество незнакомых людей.

Интересно, что они все делают в его доме?..

В самом центре, отставив стул и скрестив на груди руки, восседает посланец Большого человека, которому стала нужна эта земля. В его сторону тревожно посматривают, ожидая чего-то значимого и веского. А он подносит стопку к губам и наслаждается моментом.

И тут наглый котище останавливается рядом и целится пометить стул под ним. И тогда, на перекрестье взглядов, посланец лихо поддевает кота ногой под брюхо:

– А ну, пошёл, скотина!

Все невольно замирают.

– Чё?.. Пляшем! – посланец зычно командует.

Кот оглядывается на пнувшую ногу, нюхает воздух и неспешно выходит.

 

***

 

На ночлег захмелевших гостей уложат на полу. Они очнутся, когда самый раскатистый храп сменится вдруг удушливыми хрипами.

Кот, как взъерошенный демон мести, упрется лапами в грудь ошалевшего посланца и беззвучно вопьётся ему в кадык.

Разом загалдят. В углу кто-то передёрнет затвор пистолета. А кот вспрыгнет на рамку открытой форточки и исчезнет в ночи. Посланец останется лежать бледный и выпученный. Кое-как прижмут раны и остановят кровь. Потом будут говорить, что пришлось накладывать швы.

Кота в посёлке никто не увидит ещё полгода. Злость на него пройдёт. Мысленно с ним давно попрощаются.

И вот летним утром он предстанет на пороге.

– Персик… – все встанут, обомлев.

Он понюхает воздух и потрется лбом о каждого, начав с детей.

Дом стоит на месте, и все люди в нём – свои.