Александр Балтин

Александр Балтин

Новый Монтень № 15 (615) от 21 мая 2023 года

Душевная атлетика

Музыка скорби

 

Трамвай – из этих новых, напоминающих гоночные болиды – гладко подкатил к остановке, встал, и пожилой человек, вспоминая богатство рынка, с которого возвращался с мамой, вышел за ней, таща тележку на колёсиках, полную снеди…

Мама…

Ей идёт восемьдесят пятый год, но кажется… молодой даже: когда соберётся, когда сама ходит в магазины, готовит обеды…

Мама и сын спускаются по ступенькам трамвайной подножки, пересекают свою улицу, и дома глядят на них многоглазо.

Раньше мама часто ездила на рынок одна, теперь – реже, и сын с нею: она пристрастно выбирает продукты, зная торговцев, всегда мило общается с ними…

Уютная улица, тихая такая, и множественность дворов, перетекающих один в другой, радует тополиным изобилием, пестротой детских площадок.

Мороженая рыба лежит в тележке, и прочее, прочее, а рыбы мыслей, без конца проплывающие в сознанье, не дают покоя ему – пожилому, остающемуся ребёнком, живущему во внутренней Византии собственных сочинений…

Он не знает, что счастлив.

Он не ведает, что мама живёт последние месяцы: ведь этого не может быть: она сама шутила, что вечная, понимая, как худо ему, сынку, будет без неё: несмотря на жену и отличного мальчишку, позднего сынка, – ему, пожилому, седобородому, такому насквозь одинокому, словно обнажённому перед миром.

Они пересекают свой двор.

Мама порывиста, она идёт впереди, у неё столько домашних дел, у неё сын, внук.

Не поверить, что маме идёт 85-ый год.

Не представить, что длятся, переливаясь обыденной разностью, последние её месяцы.

 

Что делали тогда, вернувшись?

Разгружали тележку, квартировавшую обычно на балконе, где мама летом разводила цветы: и сияли они, всей красотой обращённые в мир, переливались огнями лепестков крупные герани…

Разгружали, мама деловито сортировала, куда толстого, скупо отливающего перламутром сазана, куда тугие, налитые помидоры, курчавую зелень, сыр, слезливо глядевший на явь.

Сортировали: обыденно, хозяйски, а он (или ты, не разберёшься с этими определениями) рвался к монитору: всегда казалось, что вот сейчас-то и напишет самое главное, столь необходимое, на деле – не нужное совершенно, хоть и будет опубликовано.

Мальчишка был на даче – со своею мамой.

 

…как тянул он её, позднюю бабушку, тянул за полу халата: Оля, ку-ку…

И смеялась она, называла его «родной», «котенька» – от котёнка – играла с ним в прятки, с таким забавным, маленьким…

Сколько всего делала ему: одеяльца, подушки, читала стихи, засыпал у неё бывало…

 

Он живёт и растёт так, будто Оли никогда не было, заняв её, ныне девятилетний, комнату, как она и обещала ему, говоря: Вот, когда меня не будет, комната эта будет твоей.

Страшная правда чудовищных слов овеществилась, и он, мальчишка, живёт весело, гости к нему приходят…

А ты чего бы хотел: пожилой, седобородый, сходящий с ума от невозможности обращения: Мама…

Чтобы рыдал он без конца: как рыдаешь ты, когда никто не видит?

 

Путаются я и ты – попытка смотреть на себя отстранённо, мол, миллиарды живут без мамы, проваливается в собственную малость, нелепость, неумение устраиваться в жизни…

 

Вот другой мальчишка: совсем в ином районе Москвы, везёт на саночках ёлку, и мама, конечно, рядом, и чёрно-зелёные ветви-лапы пружинят смачно, и снежинки, ювелирные перлы зимы, ложатся на ароматную хвою.

 

Сколько раз ёлку наряжали с мамой?

Разноцветно вспыхивали тонкие болгарские ёлочные шары, переливались красиво, и украшалась красавица: таинственно, как в сказке…

 

 …помнишь, мама, Болгарию?

Деда Борю, некогда бежавшего из революционной России, осевшего в ней, обретшего там второй дом: семья, дети…

Мы жили у него: чрезвычайно аккуратного, несмотря на возраст всё делал сам, и чистота в квартире была какая-то набожная; готовил нам блюда национальной кухни; а когда гуляли по Софии, рассказывал о многом.

Церкви поразили: совсем не похожие на русские: иной тип православия – о чём не думал тогда, не думал совершенно.

А ты так молода была, мама, ты всегда оставалась молодой…

 

Тяжёлая скорбь сочится из меня, выходит в мир тугими кольцами, мне не становится легче…

Музыка скорби окрасила мою жизнь – то, что осталось от неё, все пятнадцать месяцев после мамы слушаю эту музыку, не чувствуя маму: ведь должна же где-то быть!

Ведь не могло такое чудесное человеческое существо исчезнуть бесследно…

 

Вот она в пёстром байковом халате, что висит на гвоздике за дверью её комнаты, разбирает холодец: он будет очень мясной, плотный, крепкий, хоть и дрожащий, как положено.

За день до моего дня рождения: обыденный ритуал: только не вообразить, не представить, что это последний день рожденья вместе…

Мама разбирает мясные волоконца, я мелко режу чеснок, что ложится на дно специальных судков; и большая красная кастрюля на плите почти опорожнена.

– Быстро управились, – говорит мама устало.

Последние дни её…

 

…там должно быть всё иначе: но – насколько не представить жизнь вне тела, настолько не оторваться от мозаики воспоминаний, причём какое-нибудь мелкое, – вдруг подбрасывает память, – становится столь саднящим, что ни слёз не сдержать, ни дома усидеть: идёшь наугад.

Дом, квартира эта: теперь – с вырванным сердцем, со звенящей пустотой, пронзающей весь твой состав…

 

Халат висит на гвоздике, за дверью маминой комнаты, занятой теперь мальчишкой.

Халат висит: снимал его, заворачивался в тёплые слои, выл, чувствуя, как всей жизнью своей виноват перед мамой, и не становилось легче – совсем, совсем…

…отец умер, когда тебе было девятнадцать, и несерьёзность возраста примиряла с потерей, а тётушке, очень близкой, с которой дружили, на вопрос, ответил: Совсем…

– Папа умер. – Сказал в телефон.

Она охнула:

 – Как?

И ты ляпнул это нелепое, острой молнией режущее:

 – Совсем.

 

Тогда не думал – о Боге, том свете, посмертье; потом передумал и перечувствовал столько, что не пришёл ни к чему, ни к чему, ни к каким выводам.

Совсем.

 

В одиночестве было уютно: можно было заворачиваться в мягкие его слои, видеть парящие замшелые мосты, византийские лестницы, дороги Тридцатилетней войны; видеть космос: ощущать его – космос духа, соприкасаясь с которым писал свои…

…стихи, рассказы, сказки…

 

Мама читала всё.

Публикаций было много, возможно, мама гордилась тобой, делилась с подругами: там напечатали, такую-то премию дали…

 

Какая чепуха!

Всё это, весь этот словесный хлам не стоят и капли живой жизни мамы.

 

Мы были вместе, ма, драгоценная вечная ма; была полнота бытия, и – прокололи её, сдулось всё, осталась эта полумёртвая квартира, и я – твой пожилой, ничего толком не понявший в жизни сынок, вновь пытающийся строками оживить былое, хоть так вернуться в него, навсегда запретное.

Душевная атлетика

 

Льются ленты времени, штанга ходит вверх-вниз, вверх-вниз: до тугого упора, пока есть силы…

Качалка от завода: но занимаются не только заводчане: и студенты ближайшего вуза ходят, и даже сотрудники его иногда.

Излом советский времён: крошащихся уже в руках истории: скорее – в лапах её, не чувствительных к людской боли.

Вот это – сотрудник вуза: молодой, в очках, столь не соответствующих тренировочным нагрузкам атлетической гимнастики, – но занимается, упорен.

С грохотом падают гири, кручёный мат повисает в воздухе, разматываясь грязными верёвками…

Общаться здесь нужно – бодро, молодцевато, мол, бед нет, есть одна вот эта примитивная накачка силы.

Снова и снова.

Подошёл к стоякам, взял густо нагруженную дисками штангу на хребет, присел, поднялся…

Хорошо!

…тело становится бодро-литым, никакие мысли о Боге и вечности не лезут в голову, о смерти не думаешь…

О душе?

Какая душа?

Знай себе качайся!

А было – пробегая к качалке дворами, сошед с троллейбуса, и срезая углы, так хотелось поскорее – за штангу, видел у одного из подъездов похороны – над примитивной лодкой дешёвого красного гроба рыдала, билась, рвалась куда-то старуха, и некто пожилой поддерживал её…

 Отца похоронил несколько месяцев назад.

…опалило язычком воспоминания: Сашка Овчинников – здоровый, под два метра, ражий, лихо расправлявшийся со штангой, гантелями, гирями, рассказывал что-то о тесте, и ты вдруг спросил, сколько ему?

– А фиг знает… Сорок с гаком. – Отвечал…

 

Сорок свои, немыслимые тогда, проскочил замысловатым гаком, не заметил и пятидесяти, и не вспомнишь уже, когда бросил качаться, посчитав дурью какой-то, пустым расходом сил.

 

…если бы мама знала, как будешь корчится от боли, сгорая листком на огне скорбной свечи, да никак не сгоришь – она бы не умерла никогда.

Если бы Бог знал, какие муки испытывает человек, потерявший маму, он не позволил бы смерти внедриться в мир, нашёл бы, как проявить по-иному свою…любовь…

 

Штанга ходит вверх-вниз, руки наливаются силой, вздуваются тугие грудные мышцы, и мелькнувший в сознание гроб в неизвестный телом, виденный во дворе, проплывает мимо…

 

Как налить силой свой внутренний, душевный состав, избавив его от тотальной скорби, занявшей тебя всего: так, что только тонкая, пламенеющая коронка безумия осталась по ободку черепа…

 

Мама, драгоценная мама, в чьём тепле жил; а она жила для тебя, для твоей самореализации (будь она!), а ты… ты жил для того, чтобы мама жила… для тебя.

Такая с ума сводящая путаница, цепочка, страшнее стальной: не разорвать…

…мама растворяется в безднах пространства, как растворилось её маленькое, такое активное и подвижное тело в огне печи; мама нетленной частью соединяющаяся со световыми и звуковыми дугами мира, космоса, инобытия.

Пакибытия.

Видящая сквозным, ставшим объёмным зрением муку сына, не могущего тянуть жизнь без неё…

 

Мама, стремящаяся пройти скорее отрезок пути: сложный, но надо, надо уплотнить…

 

Пожилой сын, всё возящийся со своими сочинениями, как когда-то, одержим идеей атлетики, возился с громыхающим железом, – на излёте лет встречающий умную молодую редакторшу, которая…

…Ну да, поведёт его: как вела, взяв за руку мама – в детский сад, в первый класс; поведёт по тропе литературы, уверенно и точно, подсказывая, что стоит, а что нет, как действовать, а как не стоит…

Потом – сидя у неё в гостях: за янтарным чаем и башнями крема украшенным тортом – обсуждают новую его фантасмагорию, где смешаны пласты реальности и собственных фантазий о ней, уговаривает поменять местами некоторые части, кое-что убрать, и вдруг, замолчав на миг, говорит:

– Ты не догадываешься?

Перейдя на «ты», хотя моложе, намного моложе…

Он смотрит на неё, чувствуя странные, зыбкие мерцание синеватых глаз.

– Я реинкарнация твоей мамы. Отсюда и…

 

Спасает ли фантазия?

Отвлекает на миг от ставшего повседневным, как обыденность домашних дел, течения скорби…

 

…а где-то в другом мире юноша снова ложится на жёсткую скамью, чтобы делать жим лёжа, упорно, пока силы есть; и дома ждёт вечная мама: как ждала всегда, все 54 года…

Потом – чёрным цветом загорелся обрыв.