Александр Амчиславский

Александр Амчиславский

Все стихи Александра Амчиславского

* * *

 

А большие ушли. Бородатые, взрослые,

будто вымерли, пусто, хочешь – на реку или в лес,

можно хлопнуть по заднице девушку с вёслами

или спортсмену, берущему вес,

мраморные яйца отбить и песни орать благим матом,

а что! – молоко не киснет и не болят молодые зубы,

самое время землю, теперь бесхозную,

крыть разудалым густым мартом

и утолять подростковым зудом.

Воздух-то какой! – ешь его, глух и нем –

ни паучьих лапок, ни дребезжащих скрипок,

ни аориста почивших фонем и посмертных всхлипов

из попахивающей воды летейских тем,

ничего от ушедших, кроме как сам,

единственный перевод, какой-никакой,

хоть маши руками, делай зарядку, скрывая неловкость,

знай раньше, что так будет, сюда б ни ногой,

ибо как штаны Пифагора, равно велики тебе и лотос, и логос,

но при этом настолько тихо, что звук отрастающей бороды

исполняется нежности к цветам на ветках

старых деревьев у воды, и ты

опускаешь глаза в истоки тех же аориста и плюсквамперфекта.

 

Ангел

 

Седой, с большим животом,

странный белесый зверь,

время пришло, когда ему

близким видится дальнее –

он бубнит, бормочет стихи,

которым сам, похоже, не верит,

а я за его спиной стою

и не знаю, он это или я.

Дома, их и нет давно,

теперь поселились в нём,

рядом звенит трамвай,

и невероятен утренний запах из булочной,

он, тогдашний, ещё не обманут

ни трубами, ни водой, ни огнём,

и даже память об этом прошлом

не предвидится где-то в будущем,

длящемся здесь, сейчас, вот оно –

считает худой улов

из тоски-привычки по женщине,

столько лет мучительно уходящей,

стола, на котором ни разу

не нацарапано про любовь –

он так в ней ничего и не понял

ни сердцем, ни даже усталым хрящиком,

всё бегал, искал слова,

путешествуя по чужим смертям,

нужный ветер ловил,

по чужим откровениям странствуя...

Теперь, несчастный, бормочет стихи,

а за спиной его – я

вою вслед, ибо снова не происходит

колебаний пространства.

 

 

* * *

 

Боишься, мальчик, сравнивать свой дом

с могилой под ракитовым кустом,

где тот же кот учёный, зэк верчёный

откидывает карту на потом,

банкует так, чтоб дальше, опосля,

уж как убьют посла, нагнут козла,

яичко не простое, заводное

со зла рябая курочка снесла,

и там не важно – осень ли, весна,

сторонушка воспрянет ото сна,

пойдёт писать губерния вприсядку,

и мы начертим ваши имена

и годы жизни. Господи еси,

народ пасти подольше попусти!

Яичко в красный день заполыхало,

теперь за сотню лет не разгрести!

Смеялся котик, усики торчком,

кружилось блюдце с детским молочком,

горел во лбу малиновый околыш,

да так, что все как милые ничком

землицу жрали, братики, за страх,

пока наш паровоз на всех парах

летел и комиссары в пыльных шлемах

палили с вышек на семи ветрах.

А сгинувшим – ни тризна, ни парча,

лишь справка от тюремного врача,

эх, отгорел восток зарёю новой,

одна чадит лампада Ильича,

заветная, и слабнет на ветру,

я бедную в предбанник уберу,

всё те же мы, нам целый мир – чужбина...

Когда она погаснет, я умру.

 

* * *

 

В ту ночь был дождь. Нагретая земля

была сыта и влаги не просила,

она глотала воду через силу,

захлёбывалась, больше не могла,

пускала пузыри вокруг крыльца,

кружила дом, как брошеную лодку,

в которой двое... навзничь... локоть к  локтю...

лежали, повторяя без конца

два слова...  имени... а дом, качаясь, плыл,

и в нём они друг друга  окликали,

как будто дверь за дверью отмыкали

сокровищницы  или  же  судьбы –

никто не знал. Я помню этот дождь –

он  вдребезг  напоил  окно  из  рамы

и шёл по волосам, губам, глазам их,

смывая пыль...  и опыт, память, боль, и ложь...

и был при этом бережен и тих –

они  другие  звуки  различали –

любви… они  в  ту  ночь  меня  зачали,

и ожил я любовью их – двоих.

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Вечер. Всё знакомо, привычно,  как будто  просто –

Пустой дом, компьютер, постаревшая кошка

Всё ходит и ходит, головой припадая к полу,

Жена, как всегда на занятиях, ищет дорогу к Богу,

Ты – за столом, под лампой, превращаешь себя в работу,

В  доме – никого, кто мешал бы ощутить свободу

Полнейшую, абсолютную, невозможно представить:

В здешнем языке есть долгое слово «дайвинг»,

Когда всё глубже и глубже, дальше от верхнего света,

Где подводные тайны несовместимы с природой ветра,

С воздухом, который ты на глубине как лекарство цедишь,

И, пока он есть, его не ценишь,

Сквозь тяжёлую воду угадываешь бывшие выси –

Всё было совсем не так, ты знаешь, и с этим знанием свыкся,

Но всё равно приближаешь лицо к, может, бывшему чем-то,

Забавно, что у вас общее настоящее, и оно плачевно.

Ты бодришься, о тщете сует философствуя,

Видишь, как цитаты поднимаются наверх, возвращаясь в частицы воздуха,

Так стыдно нужного, чтоб хоть как-то звучал твой безукоризненный лепет,

И вдруг понимаешь, что ищешь, и благодаришь свободу,

Которая долготерпит.

 

* * *

 

Война приходит каждому своя,

селясь везде – внутри тебя и возле,

и делит белый свет на «до» и  «после»,

в колокола тяжёлые звоня.

Небесный свод, теряя высоту,

становится землёй и пахнет хлебом,

и ты, ещё живой, взлетаешь в небо,

как часовой, забытый на посту.

Горячим пеплом замкнуты уста,

и длится миг, и колокол всё глуше,

и сквозь тебя летят другие души,

кристалл земли деля на полюса.

 

* * *

 

Вошёл, будто не уезжал, и неслышно,

в ночном дожде иерусалимской зимы

двинулся по Экклезиасту, наощупь,

от второй главы к десятой и обратно к седьмой –

се город мой, – повторяя, – се город мой,

ожившее зрение бродячей кошки

не знакомо с понятием «мы» –

здесь лишь улица, фонарь, улица, фонарь, площадь,

я и Всевышний,

и дом – дверь приросла к стене, вислые провода –

поджидает меня, горбится, падает на лицо,

было время – отпускал хлеб свой по водам, но ушла вода,

теперь местные птицы воронят своих мертвецов,

а хлебы ссохлись, обратились в камень

самой последней главы, и с нею

во вратах Твоих обеими ногами

я стою опять и войти не смею.

 

Город 1

 

Над городом, увязнувшем в земле,

Над всей землёй, от неба отошедшей,

кружится вестник полусумасшедший

и бьётся боль в надломленном крыле.

Он смог взлететь и понял свой предел,

где запах пота борется с озоном,

и видно, как в оцепененьи сонном

уходит город вниз под весом тел,

и в одурь, как в зыбучие пески,

сползают плазы, театры, караоке,

секс-шопы, фитнес-клубы, дрязги, склоки,

влечений приземлённые истоки,

предательства, измены от тоски –

кончаются отпущенные сроки,

и город погружается в пески…

Кричи, душа убогая, кричи!

Кружи и плачь над спальными районами,

тревожь их сон измученными стонами –

в надежде быть услышанной в ночи.

Зажатая меж небом и землей,

гортанью приближаешь возмужанье

и круг за кругом, в долгом послушаньи

зовёшь и будишь спящий город мой.

 

Город 2

 

Хохочущий, забывший имена,

по купола ушедший в грязный сумрак,

ты мажешь кобальт ядовитой умброй,

боишься яви и не знаешь сна,

не различаешь крови и вина

и, если б встало солнце, ты бы умер.

Посмертным дымом выжженных лесов

от неба ты сумел отгородиться,

и над тобою умирают птицы,

в последний крик вложив последний зов,

и даже эха нет от голосов,

и скоро будет некому молиться –

прощальный луч пройдёт по чердакам,

и станет красным – нож, и красной – булка,

и небо схлопнется, как пыльная шкатулка,

отрезав путь немногим сквознякам,

и темнота, как смерть из переулка,

застопорит секунды на века.

 

 

Город 3

 

Город был видим и одновременно прозрачен,

город был выбелен солнцем и высушен плачем

долгой молитвы, в которой качался нелепо,

слепо цепляясь псалмами за гладкое небо,

помня иное, как лёгкими стрелами строки

в небо входили, как люди пророчили сроки ...

Бог был везде, и душистым был хлеб, от молитвы

лопались камни и водами полнились миквы,

город толкался во мне перебоями пульса,

город рождался внутри или я в нём проснулся,

воздух глотая, пока меня распеленает

город, который меня узнаёт, вспоминает,

наверх выносит, на башни, мосты, галереи,

шепчет о камне, о дереве, хлебе, вине, Галилее,

тащит на рынки, где век очевидно условен,

мимо калёного зноя из тусклых жаровен,

мимо горячей халвы, молодого инжира,

мимо всего, что внутри меня жило и живо,

я захожу как частица в живые картины –

в городе этом начало всегда с середины,

не приближая финалом конца напряженья –

каждый финал забывает себя в продолженьи,

город идёт сквозь меня, обращается плачем,

город всё меньше реален, всё больше прозрачен,

город лицо поднимает, и некуда деться –

близкое небо, и стрелы, и боль псалмопевца...

 

* * *

 

Дождливо, ветрено, сквозит

Такой нездешней высотою,

Как будто некто, рядом стоя,

Всего меня вобрал в свои,

Не знаю, руки, пламена

Иль неочерченные крылья…

И от привычного бессилья,

Как куколку запеленав,

Унёс с собой в иную даль,

Освобождённую от боли,

Где в отблесках высокой воли

Иные дышат города.

Он называл по именам

цветы, деревья над травою –

там было всё, и всё живое,

и я как будто вспоминал,

что знал когда-то, точно  знал

и только вторил: «Бог с тобою»,

к нему приткнувшись головой,

и он сказал мне: «Бог – с тобой».

 

* * *

 

Дорогая, не пытайся разгадать,

Как приходит в наше сердце благодать

И звучит серебряная нить

Музыкой, что здесь не сочинить,

Без которой мудрый старец – плут,

Без которой все романы – блуд,

Нам без этой музыки с тобой

Никогда не стать одной судьбой.

И  звучит серебряная нить,

И ничем её не заменить.

 

* * *

 

И кажется, ни слова в простоте,

моржовыми костьми авторитеты

стреляют в воздух, и земному «где ты?»

ни места нет, ни смысла на листе,

сплошное «нет», но убежишь от них –

всё тот же лес, и речка, и родник,

и ты, слуга синекдох, старый книжник –

на равных зван с енотом и лисой –

туда заходишь и молчишь, босой,

заворожённый, призванный, не лишний,

вдыхаешь так, что выдохнуть нельзя

и очевидно – не был ты не зря

ни демоном до этого, ни божьим,

усердных подмастерьев хитрый плач

не слышен, и раскинут синий плащ,

и понимаешь ты, тугим плащом обложен –

не здесь, но там серьёзный недобор,

счастливый, кто владеет их наречьем,

а небеса уже идут навстречу

и сами начинают разговор

глаза в глаза, как ты того хотел,

мечтая сбросить кожицу лаптопью,

и, телом оставаясь не у дел,

любви просил с последнею любовью,

ещё надеясь, прятал седину

под колпаком из редких метонимий,

всё ждал и ждал, и лишь её одну,

теперь – стоишь. И повторяешь имя.

 

* * *

 

Когда ты уйдёшь, растворится твоё волшебство,

пузырик живого дыхания двинется дальше,

и всё, что ты выловил, выткал из творческой блажи,

осядет на плоскость, лишившись всего твоего.

Сказитель падёт на лицо, обрывая напев,

герои застынут, уткнувшись мечами в потёмки,

осколки сюжетов закрутятся в серой позёмке

и сгинут как не были, доворожить не успев.

 

Ты ладил слова, будто нежные сети вязал,

и нам, легковерным, показывал смутные дали,

где мы, шаг за шагом, в словах, как в сетях, увязали

и счастливы были, блаженно смыкая глаза.

Там было прекрасно – твои орхидеи цвели,

драконы парили, печалились бледные девы

и руки тянули в надежде, и тихое «где вы?»

равняло с богами, и не было рядом земли.

 

Когда ты уйдёшь, растворится твоё волшебство,

рассохнутся сети, лишённые сладкого яда,

и та же земля, столько лет возлежавшая рядом,

прижмётся щекой в ожиданьи меня самого...

 

* * *

 

Маленькая женщина курит Кэмел и не любит духи,

предпочитает чёрную обувь и рубашки навыпуск,

пишет мужские стихи

и не прячет большие руки и неправильный прикус.

Маленькая женщина рубит слова кубиками на борщ,

ни длиннот, ни платьев, ни серёг висячих,

нимф убегающих, свирелей из раскидистых рощ –

ничего, только суть, которая значит.

Ночью, пока над ней трудится муж,

она подсчитывает ударные в строчке и дни до паузы,

потом размышляет, уже спиной к нему,

о неслыханной простоте и неизбежности мужской клаузулы.

Под утро кофе, блокнот, кэмел и тот же горб,

маленькая женщина у окна в халате –

я всё такая же, Господи, с давних пор,

только, ради бога, скажи – чего ради.

 

* * *

 

Нас было много – безымянных,

слова ловивших на лету,

иванов бен-ионафанов,

уже не помнящих беду,

мы, бог не выдал, умещали

себя самих под образа,

и пахла пряником и щами

простая девичья краса,

она плыла забытой манной,

и мы, голодные зэка,

перешивали наши ямбы

под местный выкрест языка,

блаженствовали и слабели

в одной из лучших из неволь,

лишь бедный гений еле-еле

ещё поддерживает боль,

ещё подначивает, ноет,

как будто в силах ускакать,

и бродит призрак метанойи

у шконки старого зэка.

 

 

* * *

 

Не всё, что с нами происходит,

хоть что-то с нами производит,

на странно слаженной подводе

живём, качаемся, плывём,

привычны дни, обычны ночи,

без остановок лясы точим,

на остановках землю мочим,

едим да пьём, едим и пьём,

но как подходит – пишем, пишем

о чём не знаем, чем не дышим,

стремим перо и жаром пышем,

и теребим высокий слог,

в обнимку с ним летим ли, тонем,

откуда всё это – не помним

и потому, наверно, полним

косыми ниточками строк

слепую лунную дорогу,

ты прав – осталось так немного

земного дня, земного бога,

незаменимого извне,

как долгий рог единорога,

в живот мой тычется дорога,

и нам дружить уже до гроба –

и ей, и мне.

 

* * *

 

Остави, ослаби, прости беззаконие мне.

Я слуха и зренья лишился, мне память отшибло,

и так далеко до Тебя, что досадной ошибкой

я вижу себя иногда на большом полотне,

где тонкими нитями выткан высокий подъём

и чувства земные охвачены строгостью линий...

Прости, что мне ближе капризная женственность лилий

и запахи слова, и бёдер послушных излом.

Ослаби мученья и злые сомненья прости –

я руки тяну, разрываясь меж небом и плотью –

я твой полукровка, твоё боковое отродье,

которое не удержалось в отцовской горсти.

Я малую вечность обрёл для коротких забав

и долгие выдумал игры в разлуку и веру,

и солнцу, и  сыну его, и попутному ветру

молился, и лишь имена застревали в зубах,

и всё, что осталось, и сколько осталось цвести –

мне руки смыкать в послушании плеч и коленей

и  Слова касаться, и в радости прикосновений

к Тебе приближаться и вновь забываться. Прости...

 

Парафраз

 

Расслышишь какую-то песню, затопит слезами,

сбежишь продышаться, так ветром впечатает в стенку,

на тонкие рёбра, бедняга, тебя нанизали,

зачем-то оставив любить эту бедную землю,

и любишь ведь, любишь не ради случайной подачки,

тягучей баллады, видавшего виды сонета,

но голод не тётка, научит скулить по-собачьи

и ждать непонятно чего от хозяйского неба,

а уши торчком на пространстве от моря до моря,

где ветхие домны разлезлись под шорох ползучий

и дети поют, босоногому мальчику вторя,

как только и можно и должно – чем горше тем лучше,

попробуй не выживи, бедный, от счастья и скорби,

ведь ты и оставлен услышать, как молвится слово,

и детское пенье проходит иглою под рёбра

последнею волей бескрайней фабричной столовой.

 

* * *

 

Привязанный за нитку-невидимку,

Резвящийся как будто на свободе,

Он декламирует, танцует, колобродит

Со звёздами и рифмами в обнимку,

Пророчествует перед полным залом,

Над миром нависая полубогом,

И кажется: всё будет, как сказал он

И невозможно то, чего не смог он.

Через гортань разбрасывая дар свой,

Купается в ниспосланных наречьях,

Смещает времена и государства,

Кружит от СССР до Междуречья,

Старухам заговаривает зубы,

Незрячим раскрывает створки окон...

Театр кончается, и тень идёт на убыль,

И в нитке убавляется волокон.

Ещё в игре, он тянется глазами,

Стыдясь себя, к осмеянной надежде,

А нитка за спиной уже не держит,

И шутовство, как прежде, не спасает.

Он всё твердит, что, может быть, не поздно,

От страха закрываясь рукавами,

А дар напрасный ускользает в воздух,

Легко играя разными словами...

 

* * *

 

Простой души накажется потом,

Когда ни возвратить, ни возвратиться –

С лица стекут сроднившиеся лица

И растворятся вместе с потолком,

И ты один, и ты – уже не ты.

Не смог. Не стал. Не сделал. Не исполнил.

Не отозвался и себя не вспомнил –

От первой до последней глухоты.

Полученным богатством дорожа,

Перегулял все мыслимые сроки,

И будет убивать себя душа,

Читая не родившиеся строки,

Исполненные счастьем и мольбой,

Где всё случилось и по сроку тает,

И мальчуган на скрипочке играет,

На скрипочке, не сделанной тобой.

 

Расставание

 

1

 

Всё брошено в огонь. Не оттереть

от грязи незнакомые ладони.

Черно и страшно, и потусторонне –

кругом пустыня. Нечему гореть.

Как звери, мы друг друга на куски,

на мясо окровавленное рвали

и бесконечно долго умирали,

уже потом прощаясь по-людски.

Без силы, без проклятий, без молитв

рыдали в землю у подножья цели,

мы одолеть друг друга не умели

и уступить друг другу не могли,

и каждый всё на свете потерял,

в своих углах мы руки распростёрли,

чтоб не сомкнулась намертво на горле

своя или чужая пятерня.

 

2

 

Моя рука проходит сквозь тебя,

не  чувствуя ни холода, ни жженья,

и позднее ответное движенье

уже никак не может воспрепя...

                                                тствовать

безмолвию, окутавшему быт,

нелепости наглаженной постели

и горькому диктату  Духа в теле –

уроки выучены, время их забыть.

Проходит сквозь тебя моя рука,

как  лодочка выходит из залива,

и за спиною пристань молчаливо

раскинулась в своей непререка...

                                                емости...

Ветер тебе, лодка, в паруса!

Не бойся слёз – воды не пересолишь

и берег за спиной не обездолишь –

на всех одни и те же небеса.

 

* * *

 

Собери меня, родная,

В бесконечный путь до рая.

До свиданья. Бог поможет – доберусь.

Остановимся у края – я заплачу, умирая,

Ты простишь меня, и я с тобой прощусь,

И пойду, один из многих,

Незаслуженно убогих,

Уповая, что до самых царских врат,

И твоя земная кротость

Ляжет тропкой через пропасть,

Через море, через горе, через ад.

Забивая ноги в глину,

Я за спину крест закину –

Шаг за шагом, год за годом понесу.

Время сгинет, цель покинет,

Суета земная минет –

Всё пройдёт, и я тебя спасу.

 

 

* * *

 

Стары хозяева – ни фантов, ни гостей,

ни всхлипа тайного, ни девичьего пота,

счета оплачены, и тот же Асмодей

на кухоньке скучает без работы,

хурму румяную катает по доске,

бока послушные оглаживает, мучит,

он помнит бабушек, теперь он знает внучек

и нет, не кончится – кому, когда и с кем –

хурма сладчайшая с весны и до весны,

томленье тел не терпит указаний,

прохладный жар колен, сухая дрожь касаний...

В других домах предутренние сны

он перелистывает, гладит уголки,

острей любых блаженств его точёный коготь,

рассвет сгущается, и страсть уже не похоть,

а угольки – всего лишь огоньки,

дрожат, лукавые, зовут и тянут в глубь

волны податливой, где горячо и голо,

и страшно не коснуться этих губ,

и никаких следов от лёгкого укола.

 

* * *

 

Ты в призывном молчаньи свечу, как звезду, зажигаешь,

ты дышать забываешь, как будто по небу шагаешь,

невесомый фонарик держа,

улетает на время душа

от компьютера, книг, утюга, от тарелок и кружек,

от картонного домика с кошкой, цветами и мужем,

и летит то ли вверх, то ли вглубь,

словно Имя заветное с губ,

и кружится, танцует фонарик, и длится свеченье,

это всё – наяву, это просто – твоё возвращенье,

и не страшно, что крылья несут

в тот же кукольный домик внизу.

 

* * *

 

Уезжать возвращаться

только даты менять

ни единого шанса

у тебя у меня

что в отлучке что подле

на спокойном огне

концентрация боли

выше света в окне

из которого камнем

безупречен полёт

и чужая слеза мне

что мышиный помёт

что мышиная сладость

половицей шуршать

в находящую старость

первым делая шаг

от порога до бога

под ногами слюда

ни трубящего рога

ни греха ни стыда

над кирпичной равниной

тот же воздух на вид

ни ствола ни трамплина

для последней любви.

 

* * *

 

Я лежу на земле. Сквозь меня прорастает трава,

дождевою водой, как слезами, меня омывает.

Я, наверно, лечу, по пути забывая слова,

и живая трава, словно землю, мне грудь разрывает.

Не осталось обид, и разлук пережить не дано…

Как ненужная милость, уходит нелепица звуков,

и в родных именах расплываются очерки букв,

и несётся навстречу раскрытое в небо окно,

за которым темно или мне не доступен тот свет –

между тенью и дном, замороченный в лютом посмертьи,

бесконечно молю о каком-то другом милосердьи,

о каком-то другом… милосердьи… которого нет.