Алекс Трудлер

Алекс Трудлер

Четвёртое измерение № 3 (387) от 21 января 2017 г.

Подборка: третий лишний

города

 

город Я встречает тебя собой

и ведёт по каменным узким тропам,

говорит – торопится, вразнобой,

как смешной торговец из конотопа.

чердаки, подвалы, разломы плит –

улыбаться пробует, улыбаться.

а внутри-то теплится? – говорит.

сколько лет? – наверное, всё же двадцать.

ещё полон хрупких ретортных дум,

разгоняет ветер до самой сути,

надевает свой выходной костюм

и выходит вечером – «выйти в люди».

 

город ТЫ встречает меня тобой,

и ведёт тайком к вернисажам, книгам,

говорит с припухлостью над губой,

вспоминая детство, фонтаны, ригу.

заслоняя вывески, тень для глаз,

улыбаться пробует, улыбаться.

что снаружи? – тёплое напоказ.

сколько лет? – наверное, девятнадцать.

ещё «эр» грассирует в слове «двор»,

и причёска сбита навстречу ветру,

что ломает замки и сущий вздор

и уносит шляпки и сны из фетра.

 

город МЫ встречает ревниво нас

и идёт за нами, виляя следом,

и молчит старательно битый час,

словно наш язык для него неведом.

обнесён стеною. там – ров. там – вал.

а внутри-снаружи – толпа народа.

узелок на память бы завязал.

сколько лет? – наверное, нет и года.

ещё редок утренний холодок

за мембранной гранью дверного скрипа,

и пытает золото оселок,

чтобы нас по мелочи не рассыпать.

 

Птицы

 

Вилась дорога вглубь тепла,

из безысходности вела,

где, распластавшись ниц,

я грел пустыню на груди

и верил в небо впереди –

когда б ни козни птиц.

 

Они, погоней по пятам,

дышали в хвост сквозным ветрам

и не боялись пут.

Заслышав птичий глас небес,

я брал слова наперевес –

иначе ж пропадут.

 

Слова просились записать,

они сливались в голоса

и растворяли мрак.

Но птицы их клевали зло –

неисчислимое число

летающих бродяг.

 

Был зарифмован путь назад,

я матерился, как Сократ,

и крыл крылатых, но

мне отвечали с вышины,

что – «в птицах нет моей вины,

ищи внизу, сынок».

 

Господин можжевеловой бури

 

Господин можжевеловой бури,

повелитель черничных тревог,

ты всегда благосклонно нахмурен,

если непредумышленно строг.

 

По окраинам мира, с печалью

рассовав по карманам следы,

ты спешишь за малиновой далью

в заповедный притон чехарды.

 

Канарейку сжимая в ладони,

черепашку вертя на весу,

от невидимой глазу погони

ты уйдёшь в двадцать пятом часу.

 

И поднимется миростроитель,

а за ним легконогая лань,

чтобы добрый и ласковый зритель

протянул изумлённую длань,

 

чтобы рухнул последний вояка,

рассмеялся великий немой:

как незряче ты выйдешь из мрака

по нехоженой тропке прямой.

 

Голова отделится от тела,

а душа пробудится от сна,

чтобы вновь рисовать неумело

неразборчивые письмена.

 

Лейтенант оловянных кадетов,

монсеньор паровозной тоски,

ты опять появляешься где-то,

серебром оправляя виски.

 

И хрустит под ногами солома,

провожая небесную грусть.

Ты исчезнешь, порывом влекомый,

ну, а я за тебя остаюсь.

 

Провернуть бы аферу

 

Провернуть мне хотелось аферу в любимой стране,

где по горло – камней и по пальцам – гористого леса,

обитатели – мирны, с мозгами чуть-чуть набекрень,

днём – скромны и ботаны, а ночью – легки и повесы.

 

Все живут по часам, исповедуя то ли ислам,

то ли верят в Христа, в большинстве же они – фарисеи.

По расчётам святых они шествуют в трамтарарам,

разбивая молитвы на крохи вселенской идеи.

 

А дела остаются подбитой синицей в руке,

журавли улетают за сказкой в холодные страны.

Провернуть бы аферу по-царски в смешном парике,

и молчать о содеянном так, как молчат партизаны.

 

Счастье – близко, я знаю. Спасение тоже грядёт.

Всех простят и отпустят. Меня же, конечно, посадят.

Не надолго посадят. На месяц. Забудут на год.

Я сидеть буду тихо, как русский разведчик, – в засаде,

не смотря в объектив на прощально-победный блицкриг.

А как выйду – рвану за удачей к предтечам.

 

Сохранить бы мечту и товарищей не изувечить,

не сточить бы слова об язык.

 

третий лишний

 

когда года светили театралам

и небо уравнения решало

о прочном равновесии вещей

плодились комментарии вселенной

пародии на чёрные измены

комедии со вкусом кислых щей

 

сидела плотно публика в партере

снимали труп поэта в англетере

и режиссёр командовал мотор

валились в кучу люди кони люди

простые люди без каких-то судеб

таящие в глазах немой укор

 

газетной полосы припухли веки

ещё полны водою были реки

ещё зияли окна чистотой

и улыбался каждый третий лишний

держась за сердце или за булыжник

придавленный коломенской верстой

 

как это было всё неоспоримо

в кругу друзей из иерусалима

читался бред высокий как с листа

потом всё развалилось одичало

и новый день оттачивал устало

на куполах созвездие креста

 

и ты промок собрав в котомку чувства

потомок безыдейности искусства

и предок виртуальных площадей

где шум утих и на подмостки вышел

как из народа гамлет третий лишний

оставшийся последним из людей

 

Заеды

 

Татьяне Половинкиной

 

Говоришь, недельная борода

от напрасной горечи губы рвёт,

так заеды лечатся – ерунда,

что от боли сжался в гримасе рот.

Голоса на пристани – ветерки –

намотают быстро в клубок слова,

лишь бы руки встретились – не с руки

было расходиться и горевать.

Далеко до встречи кисель цедить,

протянулись – к завтра – ремни недель.

Хоронись от выбора, чтобы жить,

неуютно прячась в семью и хмель.

____________

 

...А в приморском городе кирпичи

от природной сырости взрыты мхом,

и соседка ушлая верещит:

– Не грусти, кудрявая, поделом! –

Ты рыдаешь: Что ему? – Виноват.

Из тебя рутина канаты вьёт.

– Через год, – ты шепчешь. Потом – назад.

Только дольше вечности длится год!

Постучится осень клинком в окно,

скособочит волосы на излом,

но не зря же городу – всё равно,

а живущим в городе – всё в облом.

Парадокс, не правда ли? Времена

отказались вовремя от чернил.

____________

 

Тихо плачет женщина у окна.

____________

 

Горько плачет пьяница у перил.