Юрий Лифшиц

Юрий Лифшиц

Новый Монтень № 3 (423) от 21 января 2018 г.

Предательство профессора Преображенского. «Собачье сердце»: наблюдения и заметки (часть 2)

Часть 1

 

К 100-летию Октябрьской революции

 

Изучение природы делает

человека в конце концов

таким же безжалостным,

как и сама природа.

Г. Уэллс. Остров доктора Моро.

 

9. Перерождение

 

Нежданно-негаданное превращение собаки в человека происходит между католическим сочельником и православным Рождеством. Это лежит на поверхности и отмечается всеми комментаторами. В упомянутой мною Булгаковской энциклопедии начертано: «Происходит Преображение, только не Господне. Новый человек Шариков появляется на свет в ночь с 6-го на 7-е января – в православное Рождество. Но Полиграф Полиграфович – воплощение не Христа, а дьявола». Почему же, интересно знать, преображение не Господне, если собаку в человека преображает профессор Преображенский? Выходит, человек с сугубо христианской фамилией работает на сатану? Но других-то своих пациентов он же преображает. Почему же не задаётся с псом? Происхождением не вышел? Что-то здесь не так. Не будем торопиться с выводами, а полистаем уже неоднократно цитированный мною послеоперационный дневник Борменталя.

«2 января. В моём и Зины присутствии пёс (если псом, конечно, можно назвать) обругал проф. Преображенского по матери».

Ругаться, конечно, нехорошо, тем более ругать матом того, кто является тебе отцом и матерью одновременно. Но ведь «папаша» Преображенский и сам ругается будь здоров. В свой же адрес слышать ругань профессор не привык, поэтому с ним, обматерённым, «в 1 час 13 мин.» случается «глубокий обморок», а «При падении» он «ударился головой о палку стула». Таким образом, пишет Борменталь, «Русская наука чуть не понесла тяжёлую утрату». К счастью, обошлось: больного ставят на ноги с помощью обыкновенных валериановых капель. Отметим: даже эту бранящуюся, пока ещё слабо соображающую полусобачью личность ассистент профессора уже не может не считать человеком.

Новоизготовленный «гомо сапиенс» получает от «старожилов» первые уроки и вроде бы поддается обучению.

«10 января. Повторное систематическое обучение посещения уборной. ... следует отметить понятливость существа. Дело вполне идёт на лад».

«12 января. ... Отучаем от ругани». И в тот же день: «В шкафах ни одного стекла, потому что прыгал. Еле отучили».

Будучи честен и щепетилен вплоть до мелочей, Борменталь констатирует: «Я переехал к Преображенскому по его просьбе и ночую в приемной с Шариком. Смотровая превращена в приёмную. Швондер оказался прав. Домком злорадствует». И первый вздох сожаления о содеянном: «Такой кабак мы сделали с этим гипофизом, что хоть вон беги из квартиры». Это вслед за предыдущей восторженной записью: «Скальпель хирурга вызвал к жизни новую человеческую единицу. Проф. Преображенский, вы – творец. (Клякса)». «Клякса» рядом с «творцом», замечу, весьма многозначительна.

В тот же день. «С Филиппом Филипповичем что-то странное делается. ... Старик что-то придумал. Пока я вожусь с историей болезни, он сидит над историей того человека, от которого мы взяли гипофиз». Дошло наконец-то! А еще профессор, учёный человек, европейское светило, величина мирового значения! Как можно было заранее не поинтересоваться, у кого взяты «гипофиз» и «мужские яичники с придатками и семенными канатиками»?! Любопытная деталь. В записи от 23 декабря возраст мужчины, ставшего донором для пса, стоит «28 лет», а в записи от 12 января – «25 лет». Одно из двух: либо МБ не заметил расхождения при окончательной редактуре, либо эскулапам глубоко плевать, у кого были изъяты соответствующие органы. С моей точки зрения, скорей всего второе: нашёлся «подходящий» труп – и ладно. Подтверждение моего предположения обнаруживается в главе VIII, когда профессор переиначивает фамилию донора: «Клим Чугунов». На самом же деле его зовут: «Клим Григорьевич Чугункин, 25 лет, холост. Беспартийный, сочувствующий. Судился 3 раза и оправдан: в первый раз благодаря недостатку улик, второй раз происхождение спасло, в третий раз – условно каторга на 15 лет. Кражи. Профессия – игра на балалайке по трактирам. Маленького роста, плохо сложён. Печень расширена (алкоголь). Причина смерти – удар ножом в сердце в пивной (“Стоп-сигнал” у Преображенской заставы)». У Преображенской! Какая ослепительная «рифма» с фамилией профессора! Может быть, не ходи бедолага Чугункин в кабак на Преображенской, не нарвался бы он там на нож (как Шарик – на скальпель) и не стал бы сырьём для жутких экспериментов эскулапа. А так – «примагничивает» бедолагу «преображенское тождество» трактира с профессором. Мистика да и только.

Кстати, более понятным становится уже приведённое мною замечание доктора Борменталя: «Такой кабак мы сделали с этим гипофизом...» Натуральный кабак (где зарезали Чугункина) превращается, если не сказать, преображается в кабак (где изрезали собаку) в переносном смысле слова, то есть в беспорядок, хаос, бедлам.

Борменталь недоумевает: «Не всё ли равно, чей гипофиз?» Ассистент еще ни о чём не догадывается, как и положено ассистенту, тогда как профессор, как положено профессору, уже осеняется: Спиноза из Чугункина – трижды судимого люмпена – вряд ли получится. Это подтверждает и дневниковая запись: «Когда я ему (профессору – Ю. Л.) рассказал ... о надежде развить Шарика в очень высокую психическую личность, он хмыкнул и ответил: “Вы думаете?” Тон его зловещий. Неужели я ошибся?» Раньше надо было думать, до эксперимента, а не затевать эту, по словам МБ, чудовищную историю. Впрочем, Преображенский «заботился совсем о другом», а Шариков – «неожиданно явившееся существо, лабораторное», то есть непредусмотренный результат эксперимента.

Последняя запись.

«17 января. Не записывал несколько дней: болел инфлюэнцей. За это время облик окончательно сложился.

а) совершенный человек по строению тела;

б) вес около трёх пудов;

в) рост маленький;

г) голова маленькая;

д) начал курить;

е) ест человеческую пищу;

ж) одевается самостоятельно;

з) гладко ведёт разговор. ...

Этим историю болезни заканчиваю. Перед нами новый организм; наблюдать его нужно сначала. ... Подпись: ассистент профессора Ф. Ф. Преображенского доктор Борменталь».

Понаблюдаем за эволюциями «организма» и мы.

 

10. Детский сад

 

Воспитание прооперированного пса начинается ещё в дооперационный период. Разглагольствуя о разрухе, Филипп Филиппович произносит: «Это – мираж, дым, фикция». Эти слова отзываются в сознании Шарика, когда его накануне эксперимента запирают в ванной: «Нет, куда уж, ни на какую волю отсюда не уйдёшь, зачем лгать, – тосковал пёс, сопя носом, – привык. Я барский пёс, интеллигентное существо, отведал лучшей жизни. Да и что такое воля? Так, дым, мираж, фикция... Бред этих злосчастных демократов...» Это неслучайно, как неслучайно всё в повести. Собака с благоговением относится к профессору, обожествляет его, впитывает все его высказывания и, кстати, тоже совсем не обожает пролетариат, немало от него натерпевшись, как и профессор, вынужденный сотрудничать с пролетарскими бонзами и принимать их покровительство.

Когда пёс, ставший Шариком, выходит из-под скальпеля доктора неизвестно кем без роду без племени, его принимаются обучать элементарным правилам общежития. Преображенский как в воду глядел, говоря о сортире в связи с разрухой. Если Дарья Петровна, Зина и сам профессор могли бы мочиться мимо унитаза только теоретически, то новый непрописанный жилец начинает это проделывать практически. Не по злой воле, а в силу собачье-атавистических наклонностей. Ещё позавчера, помирая на воле, он справляет нужду где и когда хочет; вчера его в качестве пса-барина выводят для этой цели на улицу; теперь же ему, не привыкшему к своей человеческой ипостаси, навязывают непонятный пока сортир. Будущий Шариков, проявив недюжинные умственные способности, справляется не только с ним, но перестаёт бросаться на стёкла, видя в них своё отражение, и даже прекращает браниться. Тут бы развить успех, завалить подопечного соответствующей его возрасту литературой («Надо будет Робинзона», – подумает Филипп Филиппович, когда будет уже поздно), вообще посадить за парту, наконец, попытаться развить и как-то пристроить к делу его явные музыкальные способности, ибо «Очень настойчиво с залихватской ловкостью играли за двумя стенами на балалайке...» Но «звуки хитрой вариации “Светит месяц”» смешивались в голове Филиппа Филипповича со словами заметки (о самом себе, писанина Швондера – Ю. Л.) в ненавистную кашу. Дочитав, он сухо плюнул через плечо и машинально запел сквозь зубы:

– Све-е-етит месяц... Све-е-етит месяц... Светит месяц... Тьфу, прицепилась, вот окаянная мелодия! (Ну да, это ведь народная музыка, а не Верди и не романс Чайковского на стихи Толстого – Ю. Л.).

Он позвонил. Зинино лицо просунулось между полотнищами портьеры.

– Скажи ему, что пять часов, чтобы прекратил, и позови его сюда, пожалуйста.

Процесс воспитания продолжается. Но насколько гениален профессор как хирург, настолько бездарен как педагог. Всё-то у него с рывка да с толчка, с бранью, попрёками, криками, неуместными или непонятными для новорожденного человека требованиями и ограничениями. Это тоже обучение, но какое-то дефективное, видимо, под стать дефективному пациенту (вспомним: социально дефективными считались беспризорники в «Республике ШКИД» Л. Пантелеева и Г. Белых). Причём интересы воспитуемого отвергаются воспитателем напрочь.

– Я, кажется, два раза уже просил не спать на полатях в кухне – тем более днём?

Человек кашлянул сипло, точно подавившись косточкой, и ответил:

– Воздух в кухне приятнее. ...

– Спаньё на полатях прекращается. Понятно? Что это за нахальство! Ведь вы мешаете. Там женщины.

Начав с морали, Филипп Филиппович переходит к одежде, поскольку, облачение «человека маленького роста и несимпатичной наружности» буквально режет ему глаза: «На шее у человека был повязан ядовито-небесного цвета галстук с фальшивой рубиновой булавкой. Цвет этого галстука был настолько бросок, что время от времени, закрывая утомлённые глаза, Филипп Филиппович в полной тьме то на потолке, то на стене видел пылающий факел с голубым венцом. Открывая их, слеп вновь, так как с полу, разбрызгивая веера света, бросались в глаза лаковые штиблеты с белыми гетрами».

– Откуда взялась эта гадость? Я говорю о галстуке.

Человечек, глазами следуя пальцу, скосил их через оттопыренную губу и любовно поглядел на галстук.

– Чем же «гадость»? – заговорил он, – шикарный галстук. Дарья Петровна подарила.

– Дарья Петровна вам мерзость подарила, вроде этих ботинок. Что это за сияющая чепуха? Откуда? Я что просил? Купить при-лич-ные ботинки; а это что? Неужели доктор Борменталь такие выбрал?

– Я ему велел, чтобы лаковые. Что я, хуже людей? Пойдите на Кузнецкий – все в лаковых.

Откуда, в самом деле, «человек маленького роста и несимпатичной наружности» может знать, что «при-лич-но», а что нет, если только вчера он был собакой, с одной стороны, и трактирным балалаечником, с другой? Где он рос, кто его воспитывал, кто прививал ему понятие о вкусе? Никто. Тогда что с него требовать? Не требует же профессор хорошего вкуса от Дарьи Петровны, подарившей новому человеку «гадость» и «мерзость». Преображенский устраняется и от этого вопроса – как и от всех прочих, связанных с подлинным преображением «Шарика в очень высокую психическую личность», – и получает то, что из него получилось: экс-пёс воспринимает массовый, уличный вкус. И кого в этом винить? Тем более глупо призывать только-только возникшее «лабораторное существо» посмотреть на себя со стороны:

– Вы... ты... вы... посмотрите на себя в зеркало, на что вы похожи. Балаган какой-то.

Допустим, человечек на самом деле смотрит и что, ужасается увиденному? Едва ли. Напротив: увиденное ему ужасно нравится, иначе зачем он навешивает на себя столь безвкусный, с точки зрения профессора, галстук?

Иные требования доктора справедливы:

– С Зиной всякие разговоры прекратить. Она жалуется, что вы в темноте её подкарауливаете. Смотрите! ... Окурки на пол не бросать – в сотый раз прошу. ... С писсуаром обращаться аккуратно. ... Не плевать! Вот плевательница.

Другие тоже справедливы, но, так сказать, в одностороннем порядке:

– Чтобы я более не слышал ни одного ругательного слова в квартире! – ведь доктор в повести ругается больше всех.

Например, когда Шариков, украв два червонца, пытается свалить вину на Зину, а та «немедленно заревела, распустив губы, и ладонь запрыгала у неё на ключице», доктор её «утешает» следующим образом:

– Ну, Зина, ты – дура, прости господи...

Не случайно человечек, ещё не ставший Полиграфом Полиграфовичем, но объявивший об этом, резонно замечает Преображенскому:

– Что-то не пойму я, – заговорил он весело и осмысленно. – Мне по матушке нельзя. Плевать – нельзя. А от вас только и слышу: «Дурак, дурак». Видно только профессорам разрешается ругаться в Ресефесере.

Тем самым будущий Полиграф Шариков показывает, что он совсем не глуп, умеет наблюдать и делать выводы о происходящем. Он попадает не в бровь, а в глаз профессору, потому что «Филипп Филиппович налился кровью и, наполняя стакан, разбил его. Напившись из другого, подумал: “Ещё немного, он меня учить станет и будет совершенно прав. В руках не могу держать себя”». А чуть раньше он в раздражении отмачивает очевидную глупость:

– Ведь я же вам запрещал шляться по лестницам.

– Что я, каторжный? – удивился человек, и сознание его правоты загорелось у него даже в рубине. – Как это так «шляться»?! Довольно обидны ваши слова. Я хожу, как все люди.

На что «Филипп Филиппович умолк, глаза его ушли в сторону. “Надо всё-таки сдерживать себя”, – подумал он».

Давно забыты тары-бары о том, что «единственный способ, который возможен в обращении с живым существом», – это ласка. Сейчас не до ласки, только бы не сорваться, не перейти на крик, не взбелениться. А может, надо было всё-таки попробовать лаской? Получилось довольно скверное «экспериментальное существо», возможно, по утверждению прозревшего в дальнейшем профессора, это:

– Клим, Клим ... Клим Чугунков ... вот что-с: две судимости, алкоголизм, «всё поделить», шапка и два червонца пропали ... хам и свинья...

Но поговорить по душам, приобнять, похвалить за виртуозную игру на балалайке разве трудно было? Впрочем, максиму об ответственности за тех, кого мы приручаем, А. Сент-Экзюпери тогда ещё не вывел. Но ведь нельзя выказывать к своему же собственному детищу такое пренебрежение – вплоть до того, что не дать ему от рождения абсолютно никакого имени!

– Что же, в конце концов, нужно, чтобы вас прописать и вообще устроить всё по плану этого вашего домкома? Ведь у вас же нет ни имени, ни фамилии, – недоумённо вопрошает Преображенский.

Собаке, приведённой с улицы, профессор даёт имя; человека, полученного лабораторным путем, назвать не удосуживается. Безымянное нечто бродит по квартире своего «отца», «отчима» или «второго отца», давшего ему человеческую жизнь, ест, пьёт, раздражает насельников советского оазиса своим видом, треплет им нервы безобразным поведением, наносит им и их имуществу тот или иной ущерб, но при этом у всех есть имена, а у него – нет. Большей невнимательности к живой твари, тем более делу рук своих, со стороны творца представить трудно. Хоть бы Ваней, Иваном Ивановичем нарекли, что ли. Все общаются с ним, ведут разговоры, командуют, распекают, – но при этом никак не называют! Никто – даже ассистент, не говоря уже о прислуге, людях, подчинённых профессору, – никто не задаёт вопроса: «А как звать этого человека? Как к нему обращаться?» Даже у безобразного горбуна Квазимодо (В. Гюго. Собор Парижской Богоматери) и у омерзительного Калибана, сына ведьмы Сикораксы (У. Шекспир. Буря) есть имена. И только прооперированный доктором пациент лишён этого столь необходимого для жизни атрибута.

Можно себе представить, как Швондер встречает бывшего пса, этакого человечка-недотыкомку, на лестнице и спрашивает: «Товарищ, вы кто?» – «Не знаю», – смущённо отвечает тот. – «Как это?» – удивляется Швондер. – «Не знаю», – пожимает плечами человечек, впервые, быть может, осознающий, что и у него должно быть имя. – «Как вас зовут, знаете?» – продолжает допытываться Швондер. – «Нет». – «А к кому вы пришли?» – «Ни к кому. Я здесь живу». – «Как это? Откуда же вы здесь взялись?» – «Меня профессор оперировал...» Такого рода диалог вполне себе представим, ведь в отличие от профессора «прелестный домком», хотя бы в лице того же Швондера, относится к новому жильцу более чем терпимо:

– Встречают, спрашивают – когда ж ты, говорят, многоуважаемый, пропишешься? – говорит «неожиданно явившееся существо».

Вот «многоуважаемый» и притуляется к тем, кто его хотя бы внешне уважает, – мудрено ли? Не без подачи председателя домкома, не могущего «допустить пребывания в доме бездокументного жильца, да ещё не взятого на воинский учет милицией», человек «победоносно» заявляет:

– Имя я себе совершенно спокойно могу избрать. Пропечатал в газете и шабаш.

– Как же вам угодно именоваться?

Человек поправил галстук и ответил:

– Полиграф Полиграфович.

– Не валяйте дурака, – хмуро отозвался Филипп Филиппович, – я с вами серьёзно говорю.

Недоумение профессора вроде бы вполне законно, но, с другой стороны, он опять выказывает себя не вполне сведущим в текущем моменте: по сравнению с тогдашними именами вроде Даздраперма (да здравствует первое мая), Больжедор (большевистская железная дорога), Тролебузина (от сокращения фамилий Троцкий, Ленин, Бухарин, Зиновьев) Полиграф выглядит более-менее прилично, во всяком случае, не выпадает из тогдашней тенденции. Впрочем, профессор не читает «советских газет» и может быть не в курсе принятого в ту пору имянаречения. Но если вы даже не думаете назвать выведенное вами существо хотя бы Иваном Ивановичем – получите Полиграфа Полиграфовича! Ладно, имя «пропечатано в газете и шабаш», но Преображенскому неймётся: он продолжает унижать Шарикова. Когда «из домкома к Шарикову явился молодой человек, оказавшийся женщиной, и вручил ему документы, которые Шариков немедленно заложил в карман и немедленно после этого позвал доктора Борменталя.

– Борменталь!

– Нет, уж вы меня по имени и отчеству, пожалуйста, называйте! – отозвался Борменталь, меняясь в лице. ...

– Ну и меня называйте по имени и отчеству! – совершенно основательно ответил Шариков (это речь автора – Ю. Л.).

– Нет! – загремел в дверях Филипп Филиппович. – По такому имени и отчеству в моей квартире я вас не разрешу называть».

Почему? На каком основании? По какому праву профессор запрещает человеку называться своим собственным именем? Потому что «рылом не вышел» (Ф. М. Достоевский. Дневник писателя)?

Об имени Полиграф разговор впереди, а пока ещё один урок, преподанный Филиппом Филипповичем Преображенским Полиграфу Полиграфовичу, принявшему «наследственную фамилию» Шариков. На сей раз это урок того, как подобает относиться к инакомыслию. Усомнившись в словах последнего насчёт существования имени Полиграф, профессор как «человек фактов», заявляет:

– Ни в каком календаре ничего подобного быть не может, – а убедившись в правоте Шарикова, велит Зине сжечь календарь:

– В печку его.

За обедом ещё хлеще. С изумлением узнав о том, что Шариков читает «переписку Энгельса с этим... как его – дьявола – с Каутским», профессор снова вызывает прислугу.

– Зина, там в приёмной... Она в приёмной?

– В приёмной, – покорно ответил Шариков, – зелёная, как купорос.

– Зелёная книжка...

– Ну, сейчас палить, – отчаянно воскликнул Шариков, – она казённая, из библиотеки!

– Переписка – называется, как его... Энгельса с этим чёртом... В печку её!

Даже Шариков понимает, что библиотечную книгу «палить» нельзя, даже если она вам не нравится, но профессору закон не писан. Когда в Германии запылают костры из таких и многих других книг, «палить» их будут отнюдь не профессора.

– Кстати, какой негодяй снабдил вас этой книжкой? – спрашивает эскулап, на что получает резонный ответ:

– Все у вас негодяи, – говорит Шариков и он абсолютно прав.

Кстати, и Преображенский, и Шариков запинаются на фамилии Каутский, только первый называет его чёртом, второй – дьяволом, – весьма любопытный штришок к совместному портрету «творца» и сотворённой им «твари».

В конце обеда Преображенский, разъярённый тем, что из-за наводнения, накануне устроенного в квартире его подопечным, пришлось отказать в приёме 39 пациентам и вследствие этого недополучить 390 рублей, договаривается до чудовищных вещей:

– Вы стоите на самой низшей ступени развития ... вы ещё только формирующееся, слабое в умственном отношении существо, все ваши поступки чисто звериные, и вы в присутствии двух людей с университетским образованием позволяете себе с развязностью совершенно невыносимой подавать какие-то советы космического масштаба и космической же глупости о том, как всё поделить...

Во-первых, культурный человек никогда не станет кичиться ни своим умом, ни образованием, ни тем более говорить такие вещи в лицо человеку, пусть менее умному и образованному. За подобные слова в приличной компании бьют в морду даже профессорам. Во-вторых, если человеку каждый день твердить, что он – животное, ничего, кроме скотины, из него не выйдет. Тем в итоге и заканчивается. В-третьих, мысль о том, «как всё поделить», рождается отнюдь не в голове Шарикова или Швондера. Это искажённое, утрированное, грубое отражение идей, высказанных другими людьми «с университетским образованием», – К. Марксом и тем же Ф. Энгельсом. А если ты не согласен с этими идеями, то полемизировать с ними следует при помощи других идей, а не путём оскорблений и унижений оппонента.

– Ну вот-с, – гремел Филипп Филиппович, – зарубите себе на носу ... Что вам нужно молчать и слушать, что вам говорят. Учиться и стараться стать хоть сколько-нибудь приемлемым членом социального общества.

Всё верно: быдло должно молчать и слушать, ведь профессор и ему подобные «любят бессловесных» (А. Грибоедов. Горе от ума), не делающих даже попытки отстоять своё человеческое достоинство. А последняя фраза – «учиться и стараться...», – с точки зрения учёного, означает, что Полиграф должен стать либо швейцаром, либо кухаркой, либо прислугой, в лучшем случае, ассистентом доктора Преображенского, работать на него, создавать ему комфортную жизнь и не лезть не в своё дело. Дескать, куда ему, рабочему-то классу, до учёбы, пусть лучше «чисткой сараев» занимается, «прямым своим делом». А он будет помыкать им, совать рубли и трояки за мелкие услуги и только в исключительных случаях сажать их – как Борменталя и Шарикова (куда ж от него денешься!) – за свой стол. Посредством профессора МБ, вероятно, иронизирует над плакатной максимой вождя мирового пролетариата «Учиться, учиться и учиться», а если точнее – над цитатой из статьи В. И. Ленина «Попятное направление в русской социал-демократии»: «В то время, как образованное общество теряет интерес к честной, нелегальной литературе, среди рабочих растёт страстное стремление к знанию и к социализму, среди рабочих выделяются настоящие герои, которые – несмотря на безобразную обстановку своей жизни, несмотря на отупляющую каторжную работу на фабрике, – находят в себе столько характера и силы воли, чтобы учиться, учиться и учиться и вырабатывать из себя сознательных социал-демократов, “рабочую интеллигенцию”» (В. И. Ленин. ПСС. Т. 4).

Оказавшись в условиях такого психологического концлагеря, Шариков, которому отроду было едва ли месяц, должен был как-то выживать. И он пытается – насколько ему позволяют его умственные способности, генетическая предрасположенность и куцый человеческий опыт.

 

11. Что в имени тебе моем?

 

В связи с именем Полиграф Б. Соколов в своей Булгаковской энциклопедии упомянул о каком-то «вымышленном “святом” в новых советских “святцах”, предписывающих праздновать День полиграфиста». Однако в интернет-океане мне удалось выудить информацию, куда больше похожую на достоверную, поскольку её автор ссылается на крупнейшего российского специалиста по антропонимике (раздел ономастики, изучающий антропонимы – имена людей), доктора филологических наук, профессора А. В. Суперанскую. Цитирую: «С 1924-го по 1930 годы даже издавался специальный календарь – своеобразные революционные святцы. В нём были отмечены все более или менее знаменательные с точки зрения мировой революции даты. И к каждой придуманы имена, которыми рекомендовано называть родившихся в этот день младенцев. ... В честь пролетарской полиграфической промышленности предлагалось женское имя Полиграфа. Поэтому с уверенностью можно сказать, что Полиграф Полиграфович – не совсем плод воображения Булгакова» (Наталья Гриднева. Повесть именных лет. Коммерсантъ Власть). Как видим, никакого «святого» по имени Полиграф отродясь не было. В повести сказано: «Когда Зина вернулась с календарём, Филипп Филиппович спросил:

– Где?

– 4-го марта празднуется», – ответило ему новорождённое существо.

Что именно праздновалось 4-го марта 1925 года, уточнить не представляется возможным, поэтому положимся на мнение вышеуказанного профессионала.

К полиграфу – детектору лжи – имя Полиграф не имеет ни малейшего отношения. Его начали разрабатывать за границей в начале 20-х годов прошлого века, и МБ вряд ли мог об этом знать. Да и «окрестили» детектор лжи полиграфом не так уж давно. А вот «Полиграфъ» как «Авторъ многочисленныхъ сочиненій по разнороднымъ предметамъ» и как «Копировальная машина (Словарь иностранныхъ словъ, вошедшихъ въ составъ русскаго языка. Составленъ подъ редакцieю А. Н. Чудинова. С.-Петербургъ. Изданiе книгопродавца В. И. Губинскаго. 1894)», несомненно был известен автору СС. Первое значение нам без надобности, второе подходит как нельзя лучше. В контексте «Собачьего сердца» имя Полиграф можно истолковать как копию, а Полиграф Полиграфович как копию с копии. Копию кого? Вероятно, копию с копии полноценного человека, как это показано в повести. Преображенский в какой-то мере прав, говоря, что Полиграф «ещё только формирующееся ... существо», начавшее формироваться по воле профессора и так до конца и не сформировавшееся благодаря ему же. Впрочем, считать Шарикова только копией или копией копии человека не стоит. Этому противоречат слова Преображенского, сказанные им Борменталю накануне обратного превращения человека в собаку.

– Весь ужас в том, что у него уж не собачье, а именно человеческое сердце. И самое паршивое из всех, которые существуют в природе!

Насчёт «паршивости» сердец разговор особый и он нам ещё предстоит.

Шариков, как ни странно это прозвучит, является и копией профессора Преображенского, преломлённой или отражённой в каком-то кривом зеркале, и тем не менее эти персонажи, какими они выведены МБ, похожи друг на друга, как, скажем, непутевый сын на респектабельного отца. Поэтому и следует присмотреться к их именам: может быть, это наведёт на кое-какие мысли.

Мне думается, МБ нарёк своих главных действующих лиц абсолютно сознательно. Прозвание профессора Преображенского начинается на «ф», заканчивается на «п»; Шарикова – соответственно на «п» и на «ф», – словно второе имя является, как я уже сказал, смутным, но отражением первого. Кроме того, имя Полиграф выглядит чуть ли не анаграммой имени Филипп. Дальнейшие выкладки весьма произвольны, но приводят к любопытному результату. Последовательно вычленив из обоих прозваний совпадающие в них буквы, получим следующее: П, л, и, ф – Ф, и, л, п. И это опять же наводит на мысль об отражении. Оставшиеся буквы – о, г, р, а (от Полиграфа); и, п (от Филиппа) – тоже можно приспособить к делу. Добавим к ним литеру «ф», имеющуюся в именах профессора и заведующего подотделом очистки – выйдет ещё одно имя – Пифагор, – как нельзя лучше подходящее к событиям, происходящим в повести. Если вспомнить об учении Пифагора о переселении душ, то в этом смысле Шариков воплощает собой три ипостаси: пса, Клима Чугункина и... профессора Преображенского. По поводу первых двух вопросов быть не может, поскольку об этом прямо говорится в СС. Предположение насчет третьей требует разъяснений.

Хотя необразованный Шариков и «величина мирового значения» Преображенский являются антагонистами, их похожесть, на мой взгляд, несомненна. Шарик, утвердившись в «похабной квартирке», воспринимает профессора исключительно как «божество». Став человеком, он ничуть не утрачивает пиетического отношения к своему кумиру, теперь уже, можно сказать, отцу, ведь по сути дела гениальный хирург, создавший Шарикова, таковым ему и является. В известном смысле профессор более отец ему, чем был бы, произойди всё естественным путем. Именно из желания походить на «отца» бывший пёс, «скрещенный» с бывшим Чугункиным, назначает себе отчество, произведенное от его же имени – Полиграф Полиграфович, – ведь у его «папаши» Преображенского то же самое – Филипп Филиппович. Мало того. «Отец» и «сын» схожи и поведением. По пунктам:

1. и тот, и другой бранятся, только профессору это прощается, поскольку он велик и знаменит, а Шарикову вменяется в вину, поскольку он никто и звать его никак.

2. и тот, и другой обожают музыку, правда, разную, но ведь «кому и горький хрен – малина; кому и бланмаже – полынь» (К. Прутков).

3. и тот, и другой категорически нетерпимы к чужому мнению, но Преображенского почтительно слушают, а Шарикову бесцеремонно затыкают рот.

4. и тот, и другой пренебрежительно относятся к людям, стоящим ниже их по положению. Преображенский: «Да, я не люблю пролетариата, – печально согласился Филипп Филиппович». Шариков: «Ну, уж и женщины. Подумаешь. Барыни какие. Обыкновенная прислуга, а форсу как у комиссарши».

5. и тот, и другой одинаково выпивают и даже закусывают практически одним и тем же. «Шариков выплеснул содержимое рюмки себе в глотку, сморщился, кусочек хлеба поднёс к носу, понюхал, а затем проглотил».

А Филипп Филиппович «вышвырнул одним комком содержимое рюмки себе в горло», а затем «подцепил на лапчатую серебряную вилку что-то похожее на маленький тёмный хлебик».

«Выплеснул» – «вышвырнул»; «кусочек хлеба» – «маленький тёмный хлебик». Почти одно и то же, не правда ли?

6. и тот, и другой лгут, но наивный постоялец профессора не умеет этого делать: «От двух червонцев Шариков категорически отпёрся и при этом выговорил что-то неявственное насчёт того, что вот, мол, он не один в квартире». Преображенский же виртуозен и во лжи:

– Наука ещё не знает способов обращать зверей в людей. Вот я попробовал да только неудачно, как видите, – отвечает профессор следователю, пожелавшему лицезреть пропавшего Шарикова, ибо «данные, извините меня, очень нехорошие».

7. Наконец, самое главное: и тот, и другой близки по духу, являясь носителями обывательского образа мыслей: Шариков – советского, Преображенский – антисоветского, что в принципе, как утверждал С. Довлатов, одно и то же.

На мой взгляд, Преображенский – это образованный Шариков, а Шариков – это необразованный Преображенский. Такой вывод напрашивается при скрупулезном сличении двух этих типажей. Профессору еще повезло: будь Шариков более развит в «умственном отношении» на момент имянаречения, он бы мог назваться Полиграфом Филипповичем Преображенским. Эскулапа тогда бы точно хватил кондрашка. Что же касается «трехипостасной» сущности Шарикова, то здесь в гротескном, чудовищном и весьма кощунственном виде предстает троичность как символ христианской веры, где бог-отец, разумеется, Преображенский; бог-сын – пёс Шарик; бог-дух святой – Клим Чугункин. В итоге Шариков, выросший телесно из собаки, на самом деле олицетворяет собой Христа – отождествление, повторяю, кощунственное, но оно вытекает из контекста повести. И распинают Полиграфа (оперируют), окончательно обращая в животное состояние, почти как Христа. Нравится нам или нет, но таков, с моей точки зрения, авторский замысел, и игнорировать его невозможно. Тем более что едва ли не основную часть отпущенного Богом творческого времени МБ посвятил дьяволиаде, а в новозаветных главах «Мастера и Маргариты» по сути дела создал антиевангелие.

Ветхозаветные аллюзии в повести тоже имеют место быть: Преображенский – псевдо-Творец, Шариков – псевдо-Адам. Мельком отражается в СС и иудаистское предание о перводеве Лилит, в качестве которой можно рассматривать Васнецову, будущую сослуживицу Шарикова. До собственной Евы Полиграфу-Адаму дожить не удалось.

 

12. Полиграф Шариков и другие

 

После операции, гениально проведённой Преображенским, на сцену вместо «милейшего пса» Шарика выходит «хам и свинья» Шариков. В доме профессора начинается весёлая жизнь. Так обычно бывает с появлением в семье ребёнка. Нового жильца ребёнком, конечно, не назовёшь, разве что подростком и, надо сказать, весьма трудным. Каждая его выходка, каждое его пренебрежение правилами общежития, каждый его хулиганский поступок тараном бьют по благоденствию и комфорту владельца «похабной квартирки». Что же творит новоиспечённое дитя природы и скальпеля?

1. По-хамски разговаривает с визитерами доктора.

– Кто ответил пациенту «пёс его знает!»? Что вы, в самом деле, в кабаке, что ли? – раздражённо вопрошает Преображенский.

Так ведь натурально – в кабаке. Не как в питейном заведении низкого пошиба, а как в месте беспорядка и раздора. Борменталь давно записал в истории болезни прооперированного Шарика: «Такой кабак мы сделали с этим гипофизом, что хоть вон беги из квартиры».

2. Дерзит профессору, своему «отцу» и благодетелю. Или, как сейчас говорят, наезжает на него.

– Хорошенькое дело! Ухватили животную, исполосовали ножиком голову, а теперь гнушаются. Я, может, своего разрешения на операцию не давал. А равно (человек завёл глаза к потолку как бы вспоминая некую формулу), а равно и мои родные. Я иск, может, имею право предъявить.

Профессор буквально столбенеет от такой наглости. Он пытается дать отпор «ухваченной животной», но не на того напал.

– Вы изволите быть недовольным, что вас превратили в человека? ... Вы, может быть, предпочитаете снова бегать по помойкам? Мёрзнуть в подворотнях? Ну, если бы я знал...

– Да что вы всё попрекаете – помойка, помойка. Я свой кусок хлеба добывал. А если бы я у вас помер под ножом? Вы что на это выразите, товарищ? – с явной издёвкой говорит очеловеченный пёс.

«Товарищ» профессор, не выдержав принятого в те годы советского обращения, вспыхивает порохом, но «куды бечь» от остроумного насмешника и ловкого полемиста?

3. Гонясь по старой собачьей памяти за котом, срывает кран в ванной комнате и устраивает вселенский квартирный потоп.

– Котяра проклятый лампу раскокал ... а я стал его, подлеца, за ноги хватать, кран вывернул, а теперь найти не могу.

«Минут через пять Борменталь, Зина и Дарья Петровна сидели рядышком на мокром ковре, свернутом трубкою у подножия двери, и задними местами прижимали его к щели под дверью, а швейцар Фёдор с зажжённой венчальной свечой Дарьи Петровны по деревянной лестнице лез в слуховое окно». А затем «Зина и Дарья Петровна в подоткнутых до колен юбках, с голыми ногами, и Шариков с швейцаром, босые, с закатанными штанами шваркали мокрыми тряпками по полу кухни и отжимали их в грязные вёдра и раковину».

Примерно такой же разгром, напомню, учиняет Шарик и когда эскулапы вознамериваются его подлечить.

4. Домогается женщин – не зря же ему эскулап пересаживает «мужские яичники» Клима Чугункина «с придатками и семенными канатиками».

– Полюбуйтесь, господин профессор, на нашего визитёра Телеграфа Телеграфовича. Я замужем была, а Зина – невинная девушка. Хорошо, что я проснулась, – говорит ночной порой Дарья Петровна, которая после окончания этой речи, «впала в состояние стыда, вскрикнула, закрыла грудь руками и унеслась».

Тонкий нюанс: домогательства ловеласа-неудачника пресекает именно она, ведь в свои дочеловеческие времена Шарик частенько «лежал на теплой плите, как лев на воротах и, задрав от любопытства одно ухо, глядел, как черноусый и взволнованный человек в широком кожаном поясе за полуприкрытой дверью ... обнимал Дарью Петровну. Лицо у той горело мукой и страстью...

– Как демон пристал, – бормотала в полумраке Дарья Петровна, – отстань! Зина сейчас придёт. Что ты, чисто тебя тоже омолодили?

– Нам это ни к чему, – плохо владея собой и хрипло отвечал черноусый. – До чего вы огненная!»

Возможно, дурной, но банальный житейский пример оказался заразительным.

5. Оказывается нечист на руку, ибо это он «присвоил в кабинете Филиппа Филипповича два червонца, лежавшие под пресс-папье, пропал из квартиры, вернулся поздно и совершенно пьяный. Этого мало. С ним явились две неизвестных личности, шумевших на парадной лестнице и изъявивших желание ночевать в гостях у Шарикова». Что ж, создать нового «члена социального общества» профессор создаёт, а вот о его потребностях напрочь забывает. С точки зрения доктора, у Шарикова всё есть: его кормят, поят, одевают, обувают и даже развлекают. Преображенскому не приходит в голову, что у Шарикова могут быть какие-то личные желания, требующие денег. Даже детям родители выдают ту или иную сумму на карманные расходы, иначе предприимчивые отпрыски могут извлечь её из кошельков папы или мамы своими силами. Что и происходит с нахлебником профессора.

6. Усвоив, что из покраж ничего хорошего не выйдет, Шариков устраивается на работу. Но кем, где и как может работать он, необразованный и никакому ремеслу не обученный? Приняв «наследственную» фамилию – Шариков, – Полиграф Полиграфович и род деятельности перенимает у пса.

– Позвольте вас спросить – почему от вас так отвратительно пахнет? – спрашивает у него профессор.

«Шариков понюхал куртку озабоченно.

– Ну, что ж, пахнет... Известно: по специальности. Вчера котов душили, душили...»

Специальность, прямо скажем, поганая, и Шариков осваивает её не только ради денег, но и от всего своего бывшего собачьего сердца. Однако, положа руку на то же сердце, спросим себя: разве такая профессия не нужна обществу? Разве неприкаянные, брошенные бродячие животные так уж безобидны? Разве подобные отделы не существуют практически в каждом населённом пункте до сей поры, только называются иначе? Возможно, Шариков в дальнейшем не ограничится одними котами, – на это намекает профессор в разговоре с Борменталем, когда они «бодрствовали, взвинченные коньяком с лимоном», после погрома, учиненного в квартире потомственным котофобом:

– Швондер и есть самый главный дурак. Он не понимает, что Шариков для него более грозная опасность, чем для меня. Ну, сейчас он всячески старается натравить его на меня, не соображая, что если кто-нибудь в свою очередь натравит Шарикова на самого Швондера, то от него останутся только рожки да ножки.

7. Науськанный Швондером и пользуясь непрактичностью Преображенского и примкнувшего к нему Борменталя, Шариков, внедряется в квартиру эскулапа, причём на вполне законных советских основаниях.

– Вот. Член жилищного товарищества, и площадь мне полагается определённо в квартире номер пять у ответственного съёмщика Преображенского в шестнадцать квадратных аршин.

Потребовав от Преображенского бумагу для получения документа, «человек, полученный при лабораторном опыте путём операции на головном мозгу», роет профессору «квартирную» яму, куда тот и валится, ведь Шариков вместе с документом получает и прописку. Не случайно доктора накануне обуревали сомнения:

– Да я вообще против получения этих идиотских документов.

8. Став маленьким начальником, бывший пёс склоняет к сожительству свою сотрудницу Васнецову, после чего приводит её в квартиру Преображенского. Впрочем, как честный человек, Шариков собирается жениться.

– Я с ней расписываюсь, это – наша машинистка, жить со мной будет. Борменталя надо будет выселить из приёмной. У него своя квартира есть, – крайне неприязненно и хмуро пояснил Шариков.

Этот визит чреват очередной пропиской новоприбывшей жилицы и отчуждением от квартиры профессора других «16 аршин». Преображенскому не без помощи Борменталя удаётся отбиться. Но если бы девушка настояла на своём, профессору пришлось бы совсем худо. Неизвестно, как бы ужилась мадам Шарикова с Дарьей Петровной и Зиной.

9. Наконец, Шариков пишет на своего создателя донос, но тот, к счастью, попадает в руки высокого покровителя, «крышующего» профессора. Ябеда переполнила чашу терпения доктора, и участь ябедника была решена.

Это отнюдь не полный перечень дел, делишек и деяний Шарикова, рисующих его личность с самой невыгодной стороны. По словам Преображенского, он сооружает из собаки «такую мразь, что волосы дыбом встают», и с этим, пожалуй, можно согласиться. Сколько ни приводи доводов в защиту Шарикова, сколько ни оправдывай его, сколько ни входи в его положение, жить рядом с таким человеком положительно невозможно. Повинен ли он за это смерти? Как для кого, но для меня это вопрос спорный, и чуть позже станет предметом моих истолкований.

А пока, если уж мы вкратце разобрали поступки и поведение Полиграфа, не рассмотреть ли заодно и то, чего он не делал и к чему не имеет отношения?

1. Шариков не кашеварит день-деньской для профессора, как Дарья Петровна, питая его сытно, вкусно и изобильно, как он любит. Шариков не прислуживает доктору за столом и вместе с тем не отправляет обязанности операционной медсестры, как Зина. Шариков не исполняет мелких одноразовых поручений Филиппа Филипповича, как швейцар Фёдор. Шариков не работает ассистентом «европейского светила» на приёмах и во время операций, будучи предан ему душой и телом, как Борменталь.

Это – ближайшее окружение эскулапа, создающее ему комфортную и сытую жизнь, испытывающее перед ним верноподданнический пиетет и ловящее каждое его слово.

2. Шариков не удовлетворяет свою похоть, забавляясь картинками с изображением «красавиц с распущенными волосами», как это позволяет себе молодящийся потаскун (первый пациент), занимающий, по-видимому, довольно высокий пост, поскольку из-за казуса с краской для волос имеет возможность «третий день» не ездить «на службу». Шариков не склонен к возрастному, если можно так выразиться, мезальянсу, как крепко пожилая дама (второй пациент) «в лихо заломленной набок шляпе», воспылавшая лютой страстью к молодому шулеру, не пропускающему ни одной юбки. Шариков не соблазняет 14-летних девочек, как женатый педофил с «лысой, как тарелка, головой» (третий пациент), и не приезжает к профессору с просьбой устранить предсказуемые последствия своей связи с несовершеннолетней.

3. В скобках. Шариков не делает 14-летним девочкам незаконные аборты на дому, как это по всей вероятности, изредка практикует профессор.

4. Шариков не занимает большой военный или чекистский пост и не ограждает Преображенского от законных посягательств домкома.

Это – не столь отдалённое общество Преображенского, приносящее ему немалый доход для роскошной жизни и занятий научно-медицинской деятельностью. Эскулап со своими пациентами и знаться бы не стал, не будь у них бешеных денег. И эта публика превосходит Шарикова в нравственном отношении?! Впрочем, она не плюёт на пол, не гоняет котов и, будь у нее блохи, давила бы их пальцами.

Переходим к собственно обществу, чьё чрезвычайно мощное давление неустанно ощущает доктор.

1. Шариков не приходит к профессору в качестве «прелестного домкома», предлагая «уплотниться» «в порядке трудовой дисциплины», хотя самолично «уплотняет» Преображенского, нежданно-негаданно превратившись из пса в человека.

2. Шариков не отключает электроэнергию, периодически устраивая доктору «тёмную»; не «поёт хором» в квартире «буржуя Саблина», как «жилтоварищи», хотя они и признают бывшего пса за своего.

3. Не Шариков, в конце концов, устраивает революцию и гражданскую войну, унёсшие миллионы жизней и изменившие социальный уклад на прямо противоположный, яростно ненавидимый профессором Преображенским. Посыл автора понятен: всё это сотворили такие, как Шариков, посему и нужны умелые врачеватели, а ещё лучше – коновалы, способные держать их в узде или хотя бы периодически загонять в стойло. Однако если в течение веков «люди с университетским образованием» призывают плохо-образованных, а то и вовсе необразованных людей к топору, кого винить, если вторые, в конце концов, за него берутся?

 

13. Я тебя породил...

 

«“Ох, ничего доброго у нас, кажется, не выйдет в квартире”, – вдруг пророчески подумал Борменталь» после того, как учёные эскулапы дружно указывают Шарикову его собачье место в “социальном обществе”»:

– Вы стоите на самой низшей ступени развития ... вы ещё только формирующееся, слабое в умственном отношении существо, все ваши поступки чисто звериные...

Такие вещи можно говорить в лицо недоразвитой личности, когда личность не может за себя постоять. А между собой, меж равных, можно оценить ситуацию разительно иначе:

– Иван Арнольдович, это элементарно... ... Да ведь гипофиз не повиснет же в воздухе. Ведь он всё-таки привит на собачий мозг, дайте же ему прижиться. Сейчас Шариков проявляет уже только остатки собачьего, и поймите, что коты – это лучшее из всего, что он делает. Сообразите, что весь ужас в том, что у него уж не собачье, а именно человеческое сердце, – утверждает профессор, убеждая Борменталя не рассматривать Шарикова как «человека с собачьим сердцем».

После сытного ужина Борменталь в очередной раз везёт Шарикова в цирк – смотреть слонов, поскольку «Слоны – животные полезные». А Преображенский принимается думать какую-то глубокую думу, ходить по комнате из угла в угол, бормотать, напевать «к берегам священным Нила...» Потом он достаёт из стеклянного шкафа «узкую банку» и принимается, «нахмурившись, рассматривать её на свет огней. В прозрачной и тяжкой жидкости плавал, не падая на дно, малый беленький комочек, извлеченный из недр Шарикова мозга. ... Филипп Филиппович пожирал его глазами, как будто в белом нетонущем комке хотел разглядеть причину удивительных событий, перевернувших вверх дном жизнь в пречистенской квартире. Очень возможно, что высокоучёный человек её и разглядел. ... Он долго палил вторую сигару, совершенно изжевав её конец, и, наконец, в полном одиночестве, зелено окрашенный, как седой Фауст, воскликнул:

– Ей-богу, я, кажется, решусь».

На что намерен решиться «высокоучёный» – сказано с явной иронией – «человек», начисто лишённый, как выясняется, профессиональной, интеллектуальной да и общечеловеческой совести? Вне всякого сомнения, на убийство подопытного Шарикова. Вразрез со своей болтовней о том, что «На человека и на животное можно действовать только внушением» и лаской как «Единственным способом, который возможен в обращении с живым существом», профессор на всем протяжении СС ведёт себя крайне агрессивно. Не случайно Полиграф Полиграфович, учинивший погром с наводнением, спрашивает:

– Бить будете, папаша?

– Болван! – по своему обыкновению, ругательством отвечает Преображенский на вполне обоснованный вопрос.

– Ну, ладно, опомнился и лежи, болван, – говорит профессор псу, после того как тот разгромит квартиру, будет изловлен, усыплён и избавлен от боли в ошпаренном боку, и это в устах Преображенского именно ласковое обращение.

Итак, с одной стороны, «ласка» и «внушение», а с другой...

– Я бы этого Швондера повесил, честное слово, на первом суку, – воскликнул Филипп Филиппович, яростно впиваясь в крыло индюшки (когда узнаёт своеобразный «круг чтения» Шарикова, обозначенный, впрочем, одной-единственной книгой: «перепиской Энгельса с этим... как его – дьявола – с Каутским»).

– Швондерова работа! – кричал Филипп Филиппович (в ответ на реплику Шарикова, что «господа все в Париже» – Ю. Л.). – Ну, ладно, посчитаюсь я с этим негодяем.

– Клянусь, что я этого Швондера в конце концов застрелю, – так реагирует эскулап, увидав бумагу Шарикова о прописке «в квартире номер пять у ответственного съёмщика Преображенского».

МБ пишет: «Шариков в высшей степени внимательно и остро принял эти слова, что было видно по его глазам». И хотя ассистент, заметив реакцию Полиграфа, останавливает профессора, но агрессивность Преображенского некоторое время спустя передаётся и Борменталю.

– Ведь это – единственный исход (убийство Шарикова – Ю. Л.). Я не смею вам, конечно, давать советы, но, Филипп Филиппович...

Из дальнейшего выясняется: эскулапы уже вели подобные разговоры и, возможно, не однажды.

– В прошлый раз вы говорили, что боитесь за меня, и если бы вы знали, дорогой профессор, как вы меня этим тронули...

В общем-то, доктор не прочь порешить Шарикова, но опасается правосудия.

– И не соблазняйте, даже и не говорите, – профессор заходил по комнате, закачав дымные волны, – и слушать не буду. Понимаете, что получится, если нас накроют...

Чуть ниже Преображенский «с жаром заговорил по-немецки в его словах несколько раз звучало русское слово “уголовщина”». Стало быть, он вполне осознаёт в грядущий «миг кровавый, на что он руку поднимал» (М. Ю. Лермонтов. Смерть поэта).

– Тогда вот что, дорогой учитель, если вы не желаете, я сам на свой риск накормлю его мышьяком, – не унимается Борменталь.

– Нет, я не позволю вам этого, милый мальчик. ... На преступление не идите никогда, против кого бы оно ни было направлено. Доживите до старости с чистыми руками.

– Я – московский студент, а не Шариков, – напыщенно произносит профессор, отказываясь «бросать коллегу в случае катастрофы», а самому «выскочить на мировом значении».

Какой дешёвый пафос! Можно подумать, среди московских студентов не бывает ни жуликов, ни прохвостов, ни убийц!

«До последней степени взвинченный Борменталь сжал сильные худые руки в кулаки, повёл плечами, твёрдо молвил:

– Кончено. Я его убью!

– Запрещаю это! – категорически ответил Филипп Филиппович».

Далее следует безобразная сцена с приставанием пьяного Шарикова к спящей Зине, разгневанной в связи с этим Дарьей Петровной, решительным Борменталем, вознамерившимся «пощупать морду» (И. Ильф и Е. Петров. Двенадцать стульев) негодяю, категорическим противодействием этому Преображенского и лукавым воплем полузадушенного фигуранта:

– Вы не имеете права биться!

На следующее утро Шариков пропадает из квартиры и отсутствует там несколько дней. «Борменталь пришёл в яростное отчаяние, обругал себя ослом за то, что не спрятал ключ от парадной двери, кричал, что это непростительно, и кончил пожеланием, чтобы Шариков попал под автобус». Затем Борменталь бежит в домком и там ругается со Швондером. Политически подкованный председатель домкома по старой дореволюционной памяти – колоритный штрих! – отвечает доктору переиначенной библейской цитатой, крича «что он не сторож питомца профессора Преображенского». («И сказал Господь Каину: где Авель, брат твой? Он сказал: не знаю; разве я сторож брату моему». Быт. 4:9). Слова Швондера звучат и комично, и зловеще. Комично, потому что в его ответе контурно обозначаются роли действующих лиц: Борменталь прибегает посланцем от Преображенского – создателя Шарикова, а сам Швондер, науськивавший Шарикова на профессора, от чьих рук тот в итоге и погибает, – это безусловный Каин. Зловеще – потому что Шариков – несомненно брат Авель, убиваемый братом Каином, в нашем случае – братьями – Преображенским и Борменталем, – ибо все люди – братья, даже если они и собачатся меж собой.

Через три дня, когда исчезнувший наконец возвращается в качестве «заведующего подотделом очистки города Москвы от бродячих животных (котов и пр.)», «Филипп Филиппович ... посмотрел на Борменталя. Глаза у того напоминали два чёрных дула, направленных на Шарикова в упор». Ассистент устраивает заведующему крутейшую нахлобучку, причём «Филипп Филиппович во всё время насилия над Шариковым хранил молчание» (а как же «Никого драть нельзя?» – Ю. Л.), а через пару дней, когда Шариков приводит в дом сослуживицу, но разоблачённый Преображенским, получает от неё заслуженного «Подлеца» и поэтому грозит ей «сокращением штатов», происходит весьма знаменательный эпизод.

– Как её фамилия? – спросил у него Борменталь. – Фамилия! – заревел он и вдруг стал дик и страшен.

– Васнецова, – ответил Шариков, ища глазами, как бы улизнуть.

– Ежедневно, – взявшись за лацкан Шариковской куртки, выговорил Борменталь, – сам лично буду справляться в чистке – не сократили ли гражданку Васнецову. И если только вы... Узнаю, что сократили, я вас... собственными руками здесь же пристрелю. Берегитесь, Шариков, – говорю русским языком!

В эту минуту Полиграф пугается по-настоящему, поскольку «здесь же пристрелю» означает только одно: Борменталь обзавёлся оружием. И хотя Шариков находит в себе силы пробормотать:

– У самих револьверы найдутся, – вместе с тем он ясно понимает: это не стандартная и ничего не значащая угроза «Я тебя убью!», сказанная во время жгучей ссоры; это прямое предупреждение, подкреплённое повторным борменталевским возгласом:

– Берегитесь!

Чтобы спасти свою жизнь, Шарикову следует что-то предпринять. По всей видимости, он бежит к Швондеру, и тот советует ему заявить «куда следует», ибо ситуация складывается нешуточная, чреватая тем, о чём поведает в 1928 году А. Толстой в повести «Гадюка». Там бывшая «кавалерист-девица» Ольга Зотова, сохранившая с гражданской войны револьвер, расстреливает в коммунальной квартире свою счастливую соперницу Лялечку. Надо полагать, подобные случаи в то время были нередки.

После визита обманутой Шариковым барышни «Ночь и половину следующего дня висела, как туча перед грозой, тишина. Все молчали», – констатирует автор, явно намекая на трагический исход противостояния между творцом и сотворенной им тварью. Гроза не замедлила грянуть. «Профессор Преображенский в совершенно неурочный час принял одного из своих прежних пациентов, толстого и рослого человека в военной форме», причём могущественный заступник профессора (а это оказался именно он) «настойчиво добивался свидания и добился». То есть покровительство покровительством, а в непоказанное время всяк сверчок знай свой шесток. Приезжает начальник по весьма срочному делу.

– Питая большое уважение... Гм... Предупредить. Явная ерунда. Просто он прохвост... – Пациент полез в портфель и вынул бумагу, – хорошо, что мне непосредственно доложили...

Бумагой оказывается донос Шарикова. «...А также угрожая убить председателя домкома товарища Швондера, из чего видно, что хранит огнестрельное оружие. И произносит контрреволюционные речи, даже Энгельса приказал своей социалприслужнице Зинаиде Прокофьевне Буниной спалить в печке, как явный меньшевик со своим ассистентом Борменталем Иваном Арнольдовичем, который тайно не прописанный проживает у него в квартире». Всякий донос – дело мерзопакостное, тем не менее Шариков не лжёт: всё им написанное – чистая правда, и даже насчёт «огнестрельного оружия», о котором Полиграф говорит предположительно. Кстати, урок ябеды даёт Шарикову в бытность его Шариком сам профессор, когда ябедничает по телефону своему облечённому властью благодетелю Петру Александровичу и при этом – в отличие от «лабораторного существа» – явно передёргивает факты (об этом я говорил выше).

Преображенский, разумеется, благодарен посетителю, однако походя обижает и его: что поделать – натура, от неё не уйдёшь.

– Вы позволите мне это оставить у себя? – спросил Филипп Филиппович, покрываясь пятнами. – Или, виноват, может быть, это вам нужно, чтобы дать законный ход делу?

– Извините, профессор, – очень обиделся пациент, и раздул ноздри, – вы действительно очень уж презрительно смотрите на нас. Я... – И тут он стал надуваться, как индейский петух.

Преображенский тут же извиняется и успокаивает посетителя, но мы-то знаем, что решительно никому из советских деятелей хозяин дома не доверяет. В главе III, рассуждая о водке, он обменивается с Борменталем следующими репликами:

– А водка должна быть в 40 градусов, а не в 30, это, во-первых, – а во-вторых, – бог их знает, чего они туда плеснули. Вы можете сказать – что им придёт в голову?

– Всё, что угодно, – уверенно молвил тяпнутый.

– И я того же мнения, – добавил Филипп Филиппович.

Профессору воспользоваться бы случаем, переговорить со своим знакомцем, высокопоставленным советским военным или чекистом, чтобы как-то решить проблему с Шариковым. Пётр Александрович мог вызвать его «на ковёр», обстоятельно переговорить по душам, вежливо попросить оставить профессора в покое, наконец, посулить взамен «шестнадцати аршин» «в квартире номер пять у ответственного съёмщика Преображенского» какую-нибудь иную жилплощадь. Под угрозой «разъяснения» Полиграф моментально убрался бы из «похабной квартирки» – только бы его и видели. Преображенский, однако, решает иначе. Пока жив Шариков, покоя доктору не видать.

«Преступление созрело и упало, как камень, как это обычно и бывает». Преступление! МБ прямо говорит о нём, хотя профессор, встретив Шарикова, вернувшегося домой «С сосущим нехорошим сердцем», поначалу пытается решить конфликт без хирургического вмешательства:

– Сейчас заберите вещи: брюки, пальто, всё, что вам нужно, – и вон из квартиры!

– Как это так? – искренне удивился Шариков.

– Вон из квартиры – сегодня, – монотонно повторил Филипп Филиппович, щурясь на свои ногти.

Требования профессора абсолютно несправедливы: изгонять прописанного жильца с его законных квадратных метров – это беззаконие, но Преображенскому никакой закон не писан. Возможно, профессор, зная характер своего подопечного, сознательно провоцирует его, – чтобы иметь моральное право зарезать. «Какой-то нечистый дух вселился в Полиграфа Полиграфовича; очевидно, гибель уже караулила его и срок стоял у него за плечами. Он сам бросился в объятия неизбежного и гавкнул злобно и отрывисто:

– Да что такое в самом деле! Что, я управы, что ли, не найду на вас? Я на 16 аршинах здесь сижу и буду сидеть.

– Убирайтесь из квартиры, – задушенно шепнул Филипп Филиппович.

Шариков сам пригласил свою смерть. Он поднял левую руку и показал Филиппу Филипповичу обкусанный с нестерпимым кошачьим запахом – шиш. А затем правой рукой по адресу опасного Борменталя из кармана вынул револьвер». Ассистент оказывается не робкого десятка, и в результате его действий «распростёртый и хрипящий лежал» на кушетке «заведующий подотделом очистки, а на груди у него помещался хирург Борменталь и душил его беленькой малой подушкой». Человек по имени Полиграф Полиграфович Шариков перестаёт существовать.

 

14. Атавизм

 

После содеянного Борменталь «сидел в кабинете на корточках и жёг в камине собственноручно тетрадь в синей обложке из той пачки, в которой записывались истории болезни профессорских пациентов! Лицо ... у доктора было совершенно зелёное и всё, ну, всё... вдребезги исцарапанное. И Филипп Филиппович в тот вечер сам на себя не был похож». По словам автора, об этом рассказывает Зина, «когда уже кончилось», и добавляет: «Впрочем, может быть, невинная девушка из пречистенской квартиры и врёт...» Но читателю все ясно: Борменталь заметает следы, поскольку в руки возможного следствия не должно попасть ни одного упоминания о том, что Шариков – это «человек, полученный при лабораторном опыте путём операции на головном мозгу». Именно человек, а не подопытный кролик, который, как мы знаем, издох.

«Ночь в ночь через десять дней после сражения в смотровой в квартире профессора Преображенского» её обитателей будят.

– Уголовная милиция и следователь. Благоволите открыть.

Навстречу органам выходят все насельники квартиры. С какой стати? А с такой: они знают о криминале, произошедшем в квартире, и появление милиции может самым печальным образом сказаться на каждом. Последним появляется «Прежний властный и энергичный Филипп Филиппович, полный достоинства», который «очень поправился в последнюю неделю». Еще бы! Ведь устранён такой могучий внешний раздражитель. «Человек в штатском» предъявляет профессору «ордер на обыск ... и арест, в зависимости от результата». Оказывается, возбуждено уголовное дело:

– По обвинению Преображенского, Борменталя, Зинаиды Буниной и Дарьи Ивановой в убийстве заведующего подотделом очистки МКХ Полиграфа Полиграфовича Шарикова.

– Ничего я не понимаю, – ответил Филипп Филиппович, королевски вздёргивая плечи, – какого такого Шарикова? Ах, виноват, этого моего пса... которого я оперировал?

– Простите, профессор, не пса, а когда он уже был человеком. Вот в чём дело.

– То есть он говорил? – спросил Филипп Филиппович. – Это ещё не значит быть человеком. Впрочем, это не важно. Шарик и сейчас существует, и никто его решительно не убивал.

Преображенский лжёт, спасая свою репутацию, свободу и жизнь, и мы в отличие от «уголовной милиции и следователя» это знаем достоверно точно. Главная ложь профессора заключается в том, что он не признаёт в Шарикове человека. С этим стоит разобраться.

Выше я высказывал предположение о триединой сущности Шарикова: пёс Шарик, Клим Чугункин, профессор Преображенский. В полуночной беседе с Борменталем Филипп Филиппович, говоря о Шарикове, утверждает:

– Но кто он – Клим, Клим, – крикнул профессор, – Клим Чугунков (Борменталь открыл рот) – вот что-с: две судимости, алкоголизм, «всё поделить», шапка и два червонца пропали (тут Филипп Филиппович вспомнил юбилейную палку и побагровел) – хам и свинья...

Преображенский заблуждается. Ненависть к Шарикову совсем затмила его и без того куцые аналитические способности. Несмотря на безусловное сходство этих двух личностей, Шариков кардинально отличается от Чугункина: первый так или иначе развивается, второй задолго до того, как напоролся на нож «в пивной “Стоп-сигнал” у Преображенской заставы», останавливается в своём развитии.

Проследим, насколько это возможно, эволюцию Шарикова от собаки до человека.

Вначале в нём, конечно же, больше животного, нежели человеческого. Он гоняется за котами, блох пытается ловить зубами, бьёт стекла в чужих квартирах, пристаёт к женщинам, пьёт, словом, ведёт себя как невоспитанный, а порой и глупый мальчишка, особенно в тот день, когда «наглотался зубного порошку». Вместе с тем он умеет читать, прекрасно играет на балалайке, в полемике не уступает доктору, так что порой ставит его в тупик, ловко обстряпывает дельце с московской пропиской и при этом решает многоходовую интеллектуальную задачу, состоящую из поиска имени, самонаречения, получения документов и отчуждения части жилплощади у лопуха-профессора. Конечно, неискушенного Шарикова ведёт по этому пути опытный Швондер, но многое Полиграфу приходится делать самому, причём впервые в жизни. А его категорическое нежелание воевать говорит об умении настолько хорошо делать логические выводы из происходящего, что порою он выглядит умнее всех в СС.

– Я воевать не пойду никуда! – вдруг хмуро тявкнул Шариков в шкаф.

Швондер оторопел, но быстро оправился и учтиво заметил Шарикову:

– Вы, гражданин Шариков, говорите в высшей степени несознательно. На воинский учёт необходимо взяться.

– На учёт возьмусь, а воевать – шиш с маслом, – неприязненно ответил Шариков, поправляя бант. ...

– Я тяжко раненный при операции, – хмуро подвыл Шариков, – меня, вишь, как отделали, – и он показал на голову. ...

– Мне белый билет полагается.

Неглупо, не так ли? Даже профессор – учёный, доктор, «европейское светило» и «величина мирового значения» – раздражённо думает, получив очередной «отлуп» от Шарикова: «Ещё немного, он меня учить станет и будет совершенно прав».

Украв «два червонца» и пропив их в кабаке, Шариков по реакции окружающих понимает, что так поступать нехорошо, и – в отличие от Клима Чугункина – устраивается на работу, деньги-то ведь нужны, а от «папаши»-крохобора, зажавшего полтинник «в пользу детей Германии» и выдающего прислуге деньги в точности до копейки («вот тебе 8 рублей и 16 копеек на трамвай») – это при его-то барышах! – денежных вспомоществований ждать не приходится. Будучи подшофе и неудачно покусившись на «невинную девушку» Зину, Шариков, взятый в оборот и за горло великим и ужасным Борменталем, извиняется перед нею и Дарьей Петровной, но поскольку дело-то молодое, решает обзавестись законной подругой жизни по фамилии Васнецова. До этого бывшему псу тоже надо было додуматься. Правда, операционный шрам во всю голову он объясняет раной, полученной «на колчаковских фронтах», но кому из мужчин не приходится лгать, чтобы добиться своего от той или иной барышни? Налицо опять же развитие шариковской личности. Возможно, пожив некоторое время с Васнецовой, Полиграф осознал бы необходимость любви в отношениях с женщинами, но именно любви как развивающееся существо он и лишён. Его «отцы-основатели» вообще никого не любят, кроме самих себя. Откуда в таком случае взяться любви у Полиграфа?

Борьбу между животным и человеческим началами в Шарикове МБ подаёт ещё одним изысканным и тонким ходом: глаголами, характеризующими его реплики и высказывания. Полиграф в СС не только «говорит», но «гавкает», «лает» и «тявкает». Лает Полиграф несколько раз, причём, пролаяв, репликой ниже уже говорит или отвечает; и наоборот: сперва отвечает или говорит, а спустя несколько предложений – лает.

Например, при своём первом появлении в СС война «человеческого с собачьим» оформляется в нём следующей парой фраз:

– Что-то вы меня, папаша, больно утесняете, – вдруг плаксиво выговорил человек. ...

– Разве я просил мне операцию делать? – человек возмущенно лаял (здесь и далее полужирный шрифт мой – Ю. Л.).

При погроме в ванной комнате:

– Ни пса не видно, – в ужасе пролаял он в окно. ...

– Котяра проклятый лампу раскокал, – ответил Шариков, – а я стал его, подлеца, за ноги хватать, кран вывернул, а теперь найти не могу.

При разговоре с Преображенским насчёт имени Полиграф:

– Я не господин, господа все в Париже! – отлаял Шариков. ...

– Ну да, такой я дурак, чтобы я съехал отсюда, – очень чётко ответил Шариков.

При появлении Васнецовой в квартире профессора:

– Я на колчаковских фронтах ранен, – пролаял он. ...

– Ну, ладно, – вдруг злобно сказал он, – попомнишь ты у меня. Завтра я тебе устрою сокращение штатов.

А при беседе Преображенского со Швондером (насчёт документов для Шарикова) лает не только Полиграф, но и сам профессор!

– И очень просто, – пролаял Шариков от книжного шкафа.

– Я бы очень просил вас, – огрызнулся Филипп Филиппович, – не вмешиваться в разговор.

Первое значение глагола «огрызнуться» – это «издать короткое злобное ворчание, лай, урчанье и т. п., грозя укусить» (Большой толковый словарь русского языка под редакцией С. А. Кузнецова). Как же измучил бывший пес учёного мужа, если последний опускается до собаки!

Гавкает Шариков всего один раз, аккурат перед собственной смертью. «Он сам бросился в объятия неизбежного и гавкнул злобно и отрывисто:

– Да что такое в самом деле! Что, я управы, что ли, не найду на вас? Я на 16 аршинах здесь сижу и буду сидеть».

Тявкает он тоже один раз – при полемике со Швондером насчет войны, – но какое это многозначительное тявканье.

– Я воевать не пойду никуда! – вдруг хмуро тявкнул Шариков в шкаф. ...

– На учёт возьмусь, а воевать – шиш с маслом, – неприязненно ответил Шариков, поправляя бант.

А многозначительна характеристика шариковской «репризы» потому, что точно так же МБ характеризует и влиятельного педофила (третьего пациента) в самом начале повести: «...взволнованный голос тявкнул над головой.

– Я слишком известен в Москве, профессор. Что же мне делать?»

Так происходит «смычка» Шарикова с элитой тогдашнего советского общества. Выходит, Полиграф ничем не отличается от человека, вхожего в круг общения профессора. Вот и утверждай после всего этого «перелая», что Шариков не человек! Тем более что глагол «лаять» впервые появляется в СС из уст собаки в адрес человека – Дарьи Петровны, поначалу прогонявшей Шарика из своих кухонных апартаментов.

– Чего ты? Ну, чего лаешься? – умильно щурил глаза пес. – ... и он боком лез в дверь, просовывая в неё морду.

– Все ваши поступки чисто звериные, – беснуется профессор, пытаясь морально растоптать своего «питомца».

Не помню кто сказал: сравнивать зверей с людьми оскорбительно для зверей. Разве звери имеют возможность заниматься тем, что творят люди и чем занимается Преображенский?

– Я заботился совсем о другом, об евгенике, об улучшении человеческой породы. И вот на омоложении нарвался. Неужели вы думаете, что из-за денег произвожу их? Ведь я же всё-таки ученый.

– Вы великий ученый, вот что! – молвил Борменталь, глотая коньяк.

Преображенский на самом деле учёный, великий учёный, но вместе с тем он и великий обыватель, мещанин, приспособленец. Как себя ни обманывай, но работает он действительно ради денег, ради комфорта, вкусных, сытных и обильных обедов, ради сигар, коньяка и «Аиды» в Большом по вечерам. Подвижника, работающего на благо людей и общества, из него, увы, не получилось. Не может трудиться во имя идеалов гуманизма тот, кто ненавидит и презирает род людской. А профессор людей презирает и ненавидит. Это выясняется из его беседы с Борменталем о ничтожности сделанного открытия:

– Доктор, человечество само заботится об этом и в эволюционном порядке каждый год упорно, выделяя из массы всякой мрази, создает десятками выдающихся гениев, украшающих земной шар.

Вот как. Оказывается, род людской – это масса мрази, служащая сырьём для производства гениев. Мразью называет профессор и Шарикова. Однажды из такого же человеческого сырья природа сотворила ещё одного гения – самого Преображенского. Он совершает грандиозное открытие, но чем же украшает земной шар? Десятками или, быть может, сотнями омоложенных им – по 50 червонцев за особь! – похотливых стариков и старух? Слава Богу, что его заботы «об евгенике, об улучшении человеческой породы» не увенчались успехом. Неизвестно, кому сгодились бы результаты его евгенических экспериментов. Пройдёт немного времени, и тем же самым займутся нацистские врачи и учёные – благо «сырья» для их чудовищных опытов усилиями вооружённых до зубов дивизий вермахта будет предостаточно. Преображенский по своему образу мыслей и мировоззрению весьма походит «на хорошо знакомого всем русским старшеклассникам по школьной программе доктора Дмитрия Старцева – Ионыча из одноименного чеховского рассказа, который тоже любил покричать и попугать. У Чехова грозный Ионыч напоминает языческого божка, а Филипп Филиппович после сытного обеда – автору очень важно эту сытость подчеркнуть – древнего пророка, кудесника, жреца, вещуна» (А. Н. Варламов. Михаил Булгаков.).

Пускаясь во все операционные тяжкие по обратному перевоплощению Шарикова в Шарика, профессор сильно рискует. Малейшее неточное движение скальпелем – пациент прикажет долго жить, а всю преображенскую компанию (шайку) повяжут за хирургическую суету. Но всё обходится. Предъявив Шарика следователю, Преображенский снисходительно изрекает:

– Наука ещё не знает способов обращать зверей в людей. Вот я попробовал да только неудачно, как видите. Поговорил и начал обращаться в первобытное состояние. Атавизм.

«Кошмарного вида пёс с багровым шрамом на лбу», услыхав последнюю ложь профессора, мгновенно на неё реагирует и тем самым оставляет последнее слово за собой:

– Неприличными словами не выражаться.

Последнее слово – в своём человеческом облике – произносит почти уже собака, чьи возможности очеловечиться перечеркнуты острыми скальпелями бесчеловечных эскулапов. С человеком, получившимся из собаки, слишком много хлопот, тогда как собака, получившаяся из человека, будет руки лизать за «полчашки овсянки и вчерашнюю баранью косточку».

И грохается в обморок следователь, и велит принести для него валерьянки профессор, и сулит Борменталь в следующий раз спустить Швондера с лестницы, и требует Швондер занести эти слова в протокол...

Но уляжется суматоха в доме Преображенского и уйдут восвояси и несолоно хлебнув следователь с милицейскими и «прелестный домком» во главе с ругающимся Швондером, и разойдутся досыпать по своим комнатам профессор, Борменталь, Дарья Петровна, Зина и пёс Шарик, и проснутся утром, и всё начнётся сначала...

А пару дней, а может, пару недель спустя... «Серые гармонии труб играли. Шторы скрыли густую пречистенскую ночь с её одинокой звездою. Высшее существо, важный песий благотворитель сидел в кресле, а пёс Шарик, привалившись, лежал на ковре у кожаного дивана. От мартовского тумана пёс по утрам страдал головными болями, которые мучили его кольцом по головному шву.

“Так свезло мне, так свезло, – думал он, задрёмывая, – просто неописуемо свезло. Утвердился я в этой квартире. ... Правда, голову всю исполосовали зачем-то, но это до свадьбы заживёт. Нам на это нечего смотреть”».

Разумеется, на это смотреть незачем, потому что имеется для бывшего человека зрелище и полюбопытней.

«В отделении глухо позвякивали склянки. Тяпнутый убирал в шкафах смотровой.

Седой же волшебник сидел и напевал:

– К берегам священным Нила...

Пёс видел страшные дела. Руки в скользких перчатках важный человек погружал в сосуд, доставал мозги, – упорный человек, настойчивый, всё чего-то добивался, резал, рассматривал, щурился и пел:

– К берегам священным Нила...»

Внимательный читатель тоже кое-что видит. Финал повести во многом совпадает с текстом, предваряющим в главе III жуткий эксперимент над Шариком. Автор словами «упорный человек, настойчивый» иронично указывает на то, что Преображенский ничего не понял из произошедшего и, по всей видимости, готовится к следующему эксперименту или предвкушает его. Профессор напевает торжественный марш из оперы Верди «Аида», когда фараон Рамсес отправляет на войну с эфиопами египетскую армию во главе с молодым полководцем Радамесом. Влюбленная в него дочь фараона Амнерис воодушевляет любимого на бой словами: «С победой возвратись!» Доктор Преображенский побеждает «недочеловека», он прекрасно чувствует себя, у него имеются свежие идеи, поэтому новые эксперименты не за горами.

– К берегам священным Нила...

 

15. Чудовищная история

 

Всё время, пока я читал, перечитывал и вчитывался в СС, меня не покидало одно странное ощущение. Что, если все персонажи повести так же сотворены Преображенским, как и Шариков? Только они получились у доктора, а Полиграф – не совсем. Смотрите. Швондер и его компания вышли из под контроля и принялись строить козни профессору. Борменталь, Дарья Петровна, Зина и Фёдор оказались понятливыми и послушными и начали служить ему; Пётр Александрович сделал карьеру, вознёсся и стал оказывать ему покровительство. Им-то кажется – они живут собственною жизнью, а на самом деле – реализуют сценарий, заложенный в них Преображенским. И только с Шариковым у него не выходит ровным счётом ничего. Полиграф сразу восстаёт на своего создателя, покушается на самое святое: сытую, спокойную, исполненную высокого (якобы) смысла жизнь учёного доктора – и погибает. То, что он всё-таки остается существовать в шкуре пса, значения не имеет: как личность он исчезает. Жутко представить, если в его собачьей памяти остаются следы человеческого существования. А это вполне возможно, ведь в человеческой памяти Шарикова хранились рудименты его собачьей жизни. А может быть, профессор со своим ассистентом постоянно ему об этом напоминали?

Всё это домыслы, скажет иной читатель, не следует придумывать того, чего нет в книге. Так-то оно так, но что поделать, если изложенный ход событий пришёл мне в голову? И разве такая интерпретация противоречит нынешней действительности? Разве нынче не время клонов? Разве нами не манипулируют все кому не лень? Только для этого не нужно, как в былые времена, трудиться над каждым из нас по отдельности. Есть способы «лечить» всех скопом.

Да, «Хирургия может достичь гораздо большего, она способна не только разрушать, но и созидать» (Г. Уэллс. Остров доктора Моро). Но созидает ли профессор Преображенский? Как доктор, безусловно, если считать созиданием восстановление потенции у стариков и старух. Как учёный и экспериментатор, конечно же, нет. Он и сам это признаёт.

– Я – Филипп Преображенский, ничего труднее не делал в своей жизни. Можно привить гипофиз Спинозы или ещё какого-нибудь такого лешего и соорудить из собаки чрезвычайно высокостоящего. Но на какого дьявола? – спрашивается. Объясните мне, пожалуйста, зачем нужно искусственно фабриковать Спиноз, когда любая баба может его родить когда угодно.

Спиноз фабриковать действительно не нужно. Да и никто не будет этим заниматься. Кому сейчас нужны Спинозы? А вот спрос на солдат, убийц или, скажем, Гитлеров, вполне может найтись. Открытием Преображенского непременно должны были заинтересоваться советские спецслужбы. Он и без того приспособился к новой власти и стал бы напрямую работать на неё, никуда бы не делся. Потому что больше всего на свете обожает осетрину, Сен-Жюльен, сигары, «Аиду», а главное – пачки белых денег. И вообще он сторонник разделения труда. Он будет оперировать, в Большом – петь, а те, кто не могут ни того, ни другого, – чистить сараи, то есть заниматься своим прямым делом. А если и родит какая-нибудь очередная мадам Ломоносова очередного знаменитого, то Бог с ним, пусть живёт, куда ж его денешь? Это все-таки не Клим Чугункин и уж тем более не Шариков...

Невозможно быть Богом. А если ты пытаешься на Него походить, тогда смирись со свободой воли у созданного тобой существа, с его выбором, с его стремлением жить по-своему, с его нежеланием подчиняться тебе, боготворить тебя, наконец, с его неблагодарностью по отношению к тебе. Иначе какой же ты творец?..

 

Меня занимает доктор Борменталь. Что произойдёт с ним в дальнейшем? Насколько можно заметить, у него взгляд на вещи более трезвый, нежели у его учителя. Прожжённому демагогу Преображенскому всё Божья роса, но каково будет Борменталю, если он осознает, что убил человека? Сможет ли он смириться с этим? Или станет таким же, как профессор?

– Много крови, много песен...

 

1 октября – 4 ноября 2017

 

Список использованной литературы

 

Булгаков М. А. Собачье сердце; Дьяволиада; Мастер и Маргарита: Повести. Роман. – Челябинск: Юж.-Урал. книжное изд-во, 1989. – 608 с.

Варламов А. Н. Михаил Булгаков / Жизнь замечательных людей. М.: Молодая гвардия, 2008. – 880 с.

Сахаров В. И. Михаил Булгаков: писатель и власть. По секретным архивам ЦК КПСС и КГБ. – М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2000 – 446 с. ил. – (Досье).

Соколов Б. В. Булгаковская энциклопедия. Самое полное издание. М.: Эксмо, 2016.

 

Гриднева Н. Повесть именных лет. – М.: Коммерсантъ Власть, 25.07.2000. Режим доступа: https://www.kommersant.ru/doc/17288

Латтуада А. Собачье сердце (Cuore di cane / Warum bellt Herr Bobikow?). Фильм. – Corona Filmproduktion Filmalpha, 1976. Режим доступа: https://www.youtube.com/watch?v=BKmK6eVCA_E