* * *
а эта ночь белеет за окном,
как некий парус в море голубом,
и кажется, что на краях кровати
мы дальше друг от друга, чем в краях,
что за морем; и пятипалый катер
на бязевых покоится волнах,
и мостиком нависло одеяло,
былую близость между нами для;
и в белое квартиру одевали
цветущие в июле тополя.
* * *
В животе распускается каменный алый цветок,
и крик-мотылёк летит вкруг больничной лампы,
крутит петлю, попадает в воздушные ямбы
и ловится акушеркой в пелёночно-белый сачок;
на часок или два наступает Всемирный молчок
и молочные реки бьются в кисельную дамбу –
бережок утоптаешь теперь у сонливой реки,
тянешь время, коляску, да материнскую лямку
в ожиданье черничной тучки с небесной манкой,
за вареньем скрывающую комки.
* * *
В комариное царство въезжать на перекладных,
сотни сил лошадиных, собачья тоска у шофёра –
он последние двадцать... под сигаретный чих-пых,
пароходом во ржи, грезит о чёрном море,
а пока лишь трава набегает на огород,
борщевик закипает и плещется на дорогу.
Кто родился в рубашке, надетой наоборот,
вхож во всякие двери, но падает на пороге.
А пока лишь баранка румянится в солнцепёк,
и деревья с кустами сменяют кусты и деревья.
Из окошка поймав, сохраняешь в крови холодок
да глядишь на грибную вырезанную деревню.
* * *
Выцветает на солнце чёрная полоса –
посерело вокруг вывешенным бельём.
Закрываешь глаза всего-то на полчаса –
двор зарастает одуванчиками и быльём.
Треплются сплетни на языке старух –
портится жизнь, оставленная на потом.
Это не свет где-то внутри потух –
это зрачки ты затемнил стеклом.
После полудня загаром ложится лень –
жарко лежать с кем-то ещё вдвоём.
Бог тебя оставляет в июльский день,
чтобы пойти рыбачить на водоём.
* * *
долгая пауза и время уложено в дольник –
ты уложен в постель и ритм создаёшь тишине:
ударяешь по клавишам, но отправляешь только
апельсиновый смайлик в языковое вовне;
там, где радиоволны бьются об изголовье,
и в изгибе лэптопа брезжит рассвет лучевой.
Снова слово в начале, и кажется слово любовью
и более в новом мире не разглядеть ничего.
Белой пеной подушка – взбиваешь подушку руками;
речь на кончиках пальцев и льётся из рукава.
Ты собрал и кидаешь в море прибрежные камни
и веришь, что существуют выученные слова.
А потом обернёшься, и солнца слепые осколки
брызнут соком в глаза, и горькая доля твоя
сладкой станет на вкус, как апельсинная долька,
и проглотишь её, о чём-то ещё говоря.
* * *
Засыпаешь во тьме, просыпаешься тоже во тьме
и не видишь себя в зеркале гололёда,
заводным мандарином катишься по зиме
в еловые лапы нового года.
Мир шуршит мишурой, надетой на дикаря,
и в двенадцать не спит центр московской деревни.
Дети и взрослые – свидетели декабря –
поклоняются мёртвым деревьям.
Догорает звезда пятиваттно среди ветвей,
и снежинками падает резаная бумага,
но огни в фонарях отчего-то горят сильней
в окружении полного мрака.
* * *
Здесь по утрам не забудешь открыть глаза,
как аскорбинку, жизнь свою принимая.
Убегает к виску, детская и простая,
в угол поставленная слеза –
талой водой на белоснежную простынь,
чтобы в прорехе подснежником прорасти.
Ты невесома – больная на облаке просто
держит тебя в горсти.
Так ручейком отходят вешние воды –
отхороводило время сорок недель –
этой весной оживёт зимовавший живот и
кесарка влетит в апрель.
* * *
И жизнь твоя безвидна и пуста
и не изменит ничего неделя,
и кажется, что ты уже устал,
хотя и не вставал ещё с постели,
не шёл смотреть на духов над водой
и на себя смотреть не шёл ты
в зеркальный круг, чей обод золотой
при свете лампы становился жёлтым.
Нет, ты лежал и создавал миры
и жить хотел не в лучшем, но в котором
в саду ещё не слышны топоры
и пахнет детством, приторно-вишнёвым.
* * *
И льется песня ржавою водою,
слова которой стоило б забыть,
но я пою и в этом водопое
бегу по волнам памяти в заплыв
по ванне белой, чей язык шершавый
мне гладит спину ласковей, чем ты,
и в зеркало в разводах этой ржави,
как в символ разводящейся четы,
смотрю я, вспоминая нашу речку,
что течь могла быстрей, чем наша речь,
и наши обручальные колечки
от камешков в ней расходились. Лечь
хотелось в лодку и смотреть на небо,
как месяц, подражая нам, в нем плыл.
А через год единственным ты не был,
а вот любимым ты, пожалуй, был.
Похрустывая яблоком зелёным,
я Евой не кажусь себе уже.
Плыву теперь в объятиях зевоты
над пропастью в водопроводной рже
и более всего боюсь я пробку
изъять из мира с бездною без дна,
где нет тех звёзд и месяца, где робко
уходит из строки – вода... вода...
* * *
качается ветка пустеющего метро,
в метре от нас асфальт предают земле,
и ты предаёшь меня, своё сломанное ребро,
и надеешься, что забудется всё к зиме,
что снежком занесёт и снова ты белый лист,
перед богом нагой, перед собою чист.
Тогда расцветёт зеленеющий светофор,
и в новую жизнь в широкополом потом
ты будешь лететь, словно в оконный створ
самолётиком или смятым уже комком
и слушать, как птичка на ветке делает чик-чирик,
и слышать, как гордо звучит –
человек,
человек,
черновик.
* * *
Квартиру заполняет пустота,
два стула, ты, диван и занавески,
уверенность, что ты умрешь тогда,
когда в квартире станет слишком тесно
и место, исключительно твое,
заполнится той самой пустотою.
Еще бывает пустота внутри –
она смиряет с пустотою внешней
и помогает, что ни говори,
среди вещёй быть настоящей вещью,
меняя смертью в комнате своей
лишь общее количество предметов.
* * *
Когда-нибудь проснёшься на конечной
и вдруг поймёшь, что Бога нет,
ты как и все конечен, и, конечно,
глаза ослепит негасимый свет
ларёчных окон. Местный дядя Петя
у неуместного тебя обол стрельнёт
и спросит о поступках тех и этих,
зевнёт на этих и на тех зевнёт.
Пойдёшь ты по заезженной дороге,
где ни фонарь, ни сердце не горит
и даже звезды гаснут понемногу
и ни одна с тобой не говорит.
Блестит твой путь, тернистый и неверный,
и ты уверенно шагаешь по нему.
Как хорошо, что Бог в тебя не верит.
Как хорошо не верить никому.
* * *
Мальчик трёхлетний вглядывается в даль –
там ангел на люстре показывает эмаль,
и свет отражённый ярче стоваттного нимба;
он с цветочных плафонов смахивает пыльцу,
говорит: «Мой мальчик, ты нужен сейчас отцу –
ты встретился с ним бы.
Он сидит на конечной, строен и седовлас,
семейный альбом листает – иконостас –
до конца доходит и начинает по новой».
Мальчик крутит во рту карамельное «о» –
«тец» хрустит на зубах раскушенным леденцом –
и глотает новое слово.
* * *
Мальчики режутся в танчики, красных купают коней
и в белом белье убегают – умирать на войне,
играя в бессмертие, в эльфов и колдунов,
но никто с белоглазой встретиться не готов.
Солнце ласкает макушку маминою рукой,
букашки ползут по рубашке, и ползёт над рекой
цвета твоей рубахи белое полотно
и расползается красным маленькое пятно.
* * *
На окраине города, у времени на краю,
где корни домов сплетаются, и на крышах
вырастают деревья и ветер, дуя на юг,
как на детскую ранку, крону их тихо колышет;
лепестки облетают, лепечут о чём-то таком,
что к полудню на них высыхает летейская влага;
а мы к жизни репеем цепляемся и тайком
едем в светлое завтра на белой трёхногой дворняге.
* * *
Оставь его наедине с собой, оставь себя в объятиях квартиры,
где пребывание во скорби мировой становится привычкой мирной,
где меришь расстояние в шагах меж небесами, кухней и диваном,
и, чтоб куда-нибудь себя девать, сама себя ты утром одеваешь
и отправляешь жечь пустой огонь, часами наблюдая за конфоркой,
мелодия становится цветком, а одиночество – условием комфорта.
Теперь иди и вещи собери, себя ты соберёшь чуть позже,
когда в квартире номер двадцать три ты успокоишься и обретёшь, быть может,
нехоженную землю под ногой, ты на неё перед полётом встанешь
и упадёшь, зароешься в неё, и взрослым человеком станешь.
Отцу
Река в грозу – асфальтная дорога –
где щебень птиц на битумных волнах.
Вот мальчик, седовласый и дородный,
рукою с папиросой сделал взмах –
и пепел лёг на пыльные перила,
и взгляд вперил он в серую волну –
там чайка над рыбёшками парила,
потом голодная уселась на валун
и смотрит на него, а может сквозь; он
десяток пятый сегодня разменял,
и жизнь его, кружась, впадает в осень,
как и дыханье в беломорканал.
А внук впервые дворовую сушу
исследует и движется пешком,
большое облако гоняет в мелкой луже
и чаек кормит хлебом и пшеном.
* * *
После соития всякая тварь печальна,
ты, впрочем, бываешь чаще печальна до,
когда понимаешь: не слово было в начале –
в начале порвался мамин и папин гондон.
Бесплодна смоковница, если земля бесплодна,
кафкианский процесс не принесёт плода.
Вечер трудного дня. Тебя любят, когда удобно
и только пока веселишься и молода.
И каждое утро, как водится, не молодея,
ты будешь тереть от туши заспанные глаза,
и в ванной отстирывать простыни новой Медеей,
и слушать сквозь стену детские голоса.
* * *
потому что зима и радужка голубая
замерзает в солоноватый лёд
небо покрытое перистыми голубями
надвое делит взлетающий самолёт
и морозец трещит и трещинки уползают
вдоль по Невской губе в залив
хлопну как дверью замершими глазами
и оборву мотив
Стансы для Б.
Любящий согласные звуки
своего имени,
более, чем любую из женщин,
ведь согласных на всё
становится больше,
а именно
любимых и любящих –
меньше,
ты выбираешь
кривулинскую дорожку
и тропы, не в Рим ведущие –
в Сан-Тропе,
где влюбляются в тех,
у кого дороже
виски
и денег хватает
на SPA-отель.
Сёрфингистом скользишь
по смысловой поверхности
и волна набегающая
кажется чем-то новым,
а единственный повод
для настоящей верности
будильник, стоящий
на полшестого.
Привыкаешь к жаре
и к тому, что все видят сальным,
что в себя
ты заглядываешь теперь,
словно трёхлетка
к маме и папе в спальню,
и в ужасе убегаешь,
закрыв за собою дверь.
* * *
Счастья нет и не надо его желать.
Впереди только жизнь, похожая на твою,
в которой я замужем, так же, как ты женат,
и, так же, как ты, даже себя не люблю.
Впереди только очередь в детский сад
и в больницу, где виден из окон морг,
где каждый апчхи – это повод взглянуть назад
и увидеть, что в жизни ты ничего не смог,
и спуститься в аптеку, где улица и фонарь,
рябь каналов ночных и пузыри земли.
Сбитый с толку, прохожий не дышит при свете фар.
Финский залив волнуется раз – замри.
Считалочка
Точка, точка, запятая –
свой живот я округляю.
Знаю – телом я не вечна –
сохраняюсь в человечка.
Бог меняет всё местами –
он живёт, меня не станет.
* * *
У каждого есть это его «нормально»
с конторой с десяти до ночи, магазином «24»,
утренним чаем, налитым через марлю,
настоявшимся до чифиря,
четвертым сезоном какого-нибудь сериала,
снотворным, чтобы заснуть, будильником, чтоб проснуться,
взглянуть на часы и, натянув одеяло,
наблюдать, как пасутся
пересчитанные овечки.
Ветер на речке гонит барашков, солнце к закату
одуванчики и тебя. Так наступает вечер,
и ты вырастаешь из этой жизни, как из пижамы брата.
* * *
Услышишь по осени, как шелестит email,
и клавишным клёкотом кажется коростель –
на птичьем наречии будешь писать отсель,
что в городе на трёх реках ты, наконец, осел,
где мелкая Тьмака впадает в большую тьму
и в сотовых светлячки загораются по-одному,
где скрипнет калитка, а, может, земная ось –
и даже не лучше – легче живётся врозь –
вот и лежишь по горло в забыть-траве
и ягодой черноплодной связываешь язык
в узел на памяти – заиндевевший крик –
и зимуешь в глуши – у Бетховена в голове.
* * *
год вместе прожили и стихотворный метр
квадратным стал и сузился мирок
до новой мебели невымытой посуды
и невозможности познать свой потолок
раскрыть глаза и окна чтобы ветер
проник повсюду двадцать пятый кадр
похож на прочие двадцать четыре кадра
нам снятся сны и в этих снах мы спим
и Фрейд духовной жаждою томим
и бесконечно наступает завтра
и ты не рад
июльская интерлюдия
В июле тебе особенно тяжело:
слова прилипают к памяти, язык к гортани
и разливает в крови тепло
вино прошлогоднее
и солнце, севшее за горами.
В доме давно занавешены зеркала,
но слезится зрачок от прилипшего отраженья
той, кем я столько лет жила
и умирала в твоём
чахоточном воображенье.
И взгляд прилипает, единственное, к звезде,
к звезде, что погасла в какой-нибудь Альфа Центавре,
когда отражался лишь Бог в воде
и только папоротник расцветал
в парке центральном.
И чай наливает невидимая рука:
от дыханья безносой колышутся черные травы;
только смерть выходит за старика
и ночью заводит часы,
сломавшиеся с утра, и
стакан подаёт с памятью о воде,
ради которого пары доживают до смерти,
зная, что рядом совсем не те,
с кем закроешь глаза и почувствуешь
нестучащее сердце.
И ветер колышет чуть пожелтевший тюль,
и бьётся неслышно чашка из перламутра.
Так заканчивается июль,
и стучится в твоё окно
всегда наступавшее утро.
летние сны Офелии
(перевод с французского)
Ты чувствуешь в пальцах тревожный холод,
в лёгких первые капли. Все уже ворот
у тяжёлого платья. И вьётся овод
над пузырьками с последним словом.
И сплетаются недарёные лилии
с внутренним солнцем и сухожилиями.
И ты охладела. Каблучный якорь
касается дна. И глубже яма
уже не будет. Учебные гаммы
выводит ветер ночами и днями
и венок с похорон качает на иве –
из ромашек венок, лютиков и крапивы.
Наверху только муть. И пустоглазый череп
на берегу заросшем. И смотрит через
глазницы грядущее. И не веришь,
что закончилось этим. И ты теперь лишь
засыпаешь трухлявым бревном во мраке –
женщиной после пяти лет брака.
прогулка
А. Л.
в маленьком городе где каждая хата с краю
не любовь бесконечна ряды дощатых заборов
где раз в месяц проходит скорый
и никто его не замечает
где все тебя знают и каждый прохожий знакомый
где крик петуха звучит как песнь Соломона
где все ждут от соседа динь-дона
и поэтому вечно дома
где хранит тебя рухлядь иконки родные стены
с цветочками зла завядшими на обоях
подоконник на нем растенье
солнцем залитое и водою
где женщина лет за сорок с гусиной кожей
вспоминает по праздникам как она с ним летала
и зеркало каждое в чем-то схоже
с одной из картин Шагала
где в субботу скрипач на раскалённой крыше
Мендельсона играет и ест незрелые сливы
где я слава Богу себя не слышу
где себе я кажусь счастливой
* * *
Удивительно также и то, что величина песчинок почти всегда одинакова,
будь то песок на побережье острова Эносима или в пустыне Гоби.
Кобо Абе, Женщина в песках
семь домов рассыпано между дюн
тут играет ветер на семиструн-
ной и скала диаметром в семь мм.
время
просеивает
во тьме
решето прогнившего потолка
замки выстраивает из песка
и засыпает в часу седьмом
спящих
белым
как смерть
песком
вместе со всеми – подобьем семьи
сыплем песчинки с семи до семи
посередине песчаных дюн
чтобы
время
замерло
на секун…