Юлия Долгановских

Юлия Долгановских

Четвёртое измерение № 5 (353) от 11 февраля 2016 г.

Подборка: Верблюды и люди

Не прогибаясь

 

Белки-летяги и мыши летучие,

волей какого нелепого случая

делите трассы воздушные с птицами

и самолётами?

Снится мне, снится мне,

как проплывают, качая ресницами,

небо царапая куцыми лапами,

не обжигаясь под лунными лампами,

не прогибаясь под тяжестью тучевой –

белки-летяги и мыши летучие.

 

Я просыпаюсь и думаю – лучше ли,

сидя в траве, поджидать неминучее,

или, вращая события лапами,

масло сбивая и небо царапая,

взять высоту и поплыть вместе с птицами

и самолётами?

Снится мне, снится мне,

как проплываю, качая ресницами,

не прогибаясь под скученной участью.

Я просыпаюсь. И думаю – лучше ли?

 

Латынь, латунь и катехизис

 

На ухо наступил медведь,

на горло – собственная песня.

Как страшно жить! Но умереть –

страшней. Ещё страшней – воскреснуть

 

и вдруг увидеть без прикрас

трёх обезьян в дорожных тогах –

пустыни ртов, ушей и глаз.

...Течёт сквозь пальцы время Бога,

 

латунный крест роняет след –

росток травы на бледном теле,

несётся прочь велосипед,

изобретённый на неделе;

 

в кармане прячется рецепт –

оmnia mea mecum porto,

и где-то там, за перевёртом,

день беспощаден и свиреп.

 

Пора сворачивать, держись –

здесь угол прям и так эвклидов,

что своевольная планида

кромсает на косынки жизнь

 

от точки ‹Я› до точки ‹Нет›.

Пути опять не изменились:

вопрос – ответ, вопрос – ответ,

латынь, латунь и катехизис.

___

* Omnia mea mecum porto (лат.) – всё своё ношу с собой.

 

Имаго

 

Когда врут кадавры в удушливой тьме,

а Шива колдует над куклами вуду,

осанну осине возносит Иуда,

в сердцах задувает огонь Прометей,

 

раздавленный камнем, свободный Сизиф

впивается в небо недрёманным оком

и видит, как в прах рассыпается кокон,

заснежив набухшие ветви олив.

 

Секунда, другая, крыло, два крыла –

имаго над магией, мифами, верой

летит, опыляя сверхновую эру

сверхновой историей. Вновь. Добела.

 

Дождь

 

Шум города, как шорох тапок мужа,

становится с годами фоном жизни,

текущей равномерно – в такт с часами,

которые бесстрастно закрывают

страницу за страницей чью-то книгу,

открыв её однажды наудачу.

 

А ночью шёпот улиц будет вкрадчив –

Москва прошелестит, чуть вздрогнет Рига,

на трех китах стоящий Копенгаген

спит крепко и сопит тремя носами,

задремлет Рим на лавках пыльных ризниц,

Санкт-Петербург от сырости недужен,

 

и, разметавшись реками-руками,

прижал к граниту лоб разгорячённый...

Вдруг хлынул дождь! – на Рим, на Копенгаген,

на Невский, на Арбат, на дамбы Риги –

смывая с грубой кожи тротуаров

набитые подошвами обиды.

 

Глубокий вдох и длинный волглый выдох –

открылись жабры вымокших бульваров;

стаккато капель, ливневые лиги –

а дождь летит, летит над городами,

границ не разбирая – отрешённый,

и насмерть разбивается о камни.

 

Ему не страшно, он ещё вернётся –

в шум города и в шёпот тихих улиц,

в московский шелест, в шорох рижских листьев,

упавших в реки дремлющего Рима;

в Санкт-Петербург и в старый Копенгаген –

на спины львам, китам и пароходам.

 

Страниц всё меньше – год за годом, год за годом...

 

Верблюды и люди

 

Верблюды вербуют людей, чтобы те,

зажав между ног шерстяные бока,

несли их на ощупь, в густой темноте –

туда, где гора прорвала облака.

 

Верблюд к сибаритству не склонен – вода,

кустарник солянки – пожалуй и всё,

что нужно ему, но зовут иногда

ступени наверх – их три тысячи сто.

 

– Послушай, верблюд! – говорит Моисей,

– Ступени для тех, кто уверовал во ..!

Для вас, кораблей, есть тропа, что левей –

там Левий Матвей ждёт бакшиш страховой.

 

Бакшиш невелик – человечья душа,

зажав между ног шерстяные бока,

должна вознестись (слышишь, крылья шуршат?)

туда, где гора прорвала облака.

 

...Верблюды и люди, скрижали топча,

встречают рассвет на Синайской горе –

одни дуют на бедуиновый чай,

другие жуют в неизбежность билет.

 

7.40

 

Семь сорок. Смеркается. Стрёкот сверчка

чеканит пунктирную линию точек,

вкрапляя отрезки летящих тире

в затасканный временем краткий подстрочник

историй, костёр из которых гореть

вовек не устанет. Бумага тонка,

хрупки и затейливы символы веры,

но вера, что храмовый камень – крепка.

 

Безлунная полночь. Небесный чертог

отчаянно чёрен, как замыслы чёрта.

Шалом тебе, дремлющий Ершалаим!

Шуршит шелуха теоложных обёрток,

венец из терновника не опалим

ни спичкой, ни словом. И каждый пророк,

под носом своим не унюхавший серы,

к подножью конфессий слагает оброк.

 

Семь сорок. Утреет, и вся цитадель

дрожит как желе, перегретое летом;

А-Котель окутан туманом из слёз,

берущих начало от высохшей Леты,

и вновь неотвеченный вечный вопрос

качает божественную колыбель;

листает страницы усталая эра –

волхвует декабрь, воскресает апрель...

 

Дон Кихо

 

Чугунный Дон Кихо – игрушечная шпага,

прочитанная кни в негнущейся руке.

Прожорливое вре упорно, шаг за шагом,

глотает скрип каре и стрёкот кастанье.

 

Какой анжамбема! Бравурная Ла-Манча

врывается, как смерч, в суровые Касли!

Холодного плеча коснусь – а был ли мальчик?

Ответа нет, а ло… а лошади всё шли

 

по берегу реки, переставляли ноги,

неспешно погружа в стареющий песок.

Мой бедный Росина! Ты был одним из многих,

и тень твоя грустит среди притихших строк.

 

...В заржавленных руках болит копьё Лонгина,

на острие копья качается Грааль.

Превозмогая вре, толкающее в спину,

чугуня каждый шаг, идёт идальго вдаль.

 

Мир, как свадебный торт...

 

Мир, как свадебный торт –

многослойный, нарядный и праздничный –

улыбается глянцево

с гладких журнальных страниц:

карнавальное Рио, мосты над Невой, Тула пряничная,

Трафальгар, Колизей, Амстердам, Самарканд, Биарриц...

 

Прислонившись щекой к чемодану,

до дырок затёртому,

я закрою глаза и отправлюсь в невидимый путь,

на часах – ровно десять утра,

самолёт – в полчетвёртого,

коридорами сна

в город мой поспешу ускользнуть.

 

...Лица улиц мелькают

забытыми бледными кадрами,

на деревьях не счесть всех колец –

и потерь, и побед.

Паутина из пыли и слов под седыми аркадами

старых храмов,

в которых не раз я давала обет –

 

не блуждать до зари

переулками лающей памяти,

выходя, как всегда,

в хрипоту и туман тупиков;

не молить о любви

на заплёванной нечистью паперти;

не искать глубины в голубиных глазах дураков.

 

Под плащом незаметна праща,

и в сумятице площади

я рискую подставить под камень открытый висок.

Грузным мячиком

катится под ноги загнанной лошади

шар земной –

в многолюдности древней, как перст, одинок...

 

...Мир, что твой чемодан –

с уголками до дырок затёртыми,

улыбнётся устало – не глянцево! –

с книжных страниц.

На часах ровно три. Тишина.

Самолёт – в полчетвёртого.

Я забыла, куда же лечу – в Самарканд? в Биарриц?

 

На запах разлитой весны

 

В парадной, на запах разлитой весны –

шатаясь, неловко, вспотык –

коты собирались, худы и грязны,

прошедшие зиму коты.

 

Считали потери, чесали бока,

зудящие скопищем блох

/жирует, пожалуй что, только блоха

на каверзном стыке эпох/.

 

Зима затихала – каверны в земле,

железные залежи пуль,

которые будут столетьями тлеть,

сбивая устойчивый пульс

 

сумевших дойти до разлитой весны

живучих людей и котов.

...Коты собирались, худы и грязны,

туда, где тепло и светло.

 

Лакали разлитое, морщили нос,

а после, на заднем дворе,

котов полоскало. И шли под откос

один за другим – имярек.

 

Тётя Груша

 

Расцветали яблони. Игрушки

с ёлки синтетической убрав,

смотрит исподлобья тётя Груша

на восьмиметровый свой анклав.

 

Где-то там заветный выход к морю –

через спальню, кухню, коридор –

но трясут хрущобу страсти Трои!

Пашка, сын, и Ленка Зимогор,

 

наградив рогами Ермолая –

мужа Ленки, местного царька –

раздразнили свору: не смолкает

псовый лай с подъездных баррикад.

 

День за днём, под грохот канонады

и костров немеркнущий огонь,

дом уходит в землю. Не разгадан,

охраняет дверь педальный конь.

 

...Лист кленовый над Одессой кружит.

Поплыли туманы. На трико

капает слезами тётя Груша.

Море близко. Счастье – далеко.

 

Старинные английские песенки

 

1. Динь-ди-линь!

 

Дядюшка Сэмюэль Филлз

и тётушка Эмили Доу

не выхо-динь-ди-линь из,

не дохо-динь-ди-линь до.

 

Рамки превыше всего –

строг, но прекрасен багет.

Ах, как звенит Рождество!

Ах, почему же нас нет?

 

Дрогнет под снегом карниз,

птица покинет гнездо.

Сэмюэль (динь-ди-линь!) Филлз

и Эмили (динь-ди-линь!) Доу,

взгляд неподвижный храня,

смотрят со стен на меня.

 

2. Сто сорок лебедей

 

Сокрыт туманом бересклет,

под бересклетом спит скелет –

со счёту сбился, сколько лет

не ел, не пил, не пел.

Сжимает грудь земная клеть,

истлели крылья – не взлететь,

и пруд заросший обмелеть

за столько лет успел.

 

Сто сорок новых лебедей

глядят на новых королей,

и лишь трудяга-муравей

еловую иглу

несёт без всяческих затей

в свой дом, но жулик-воробей

хвать муравья! – и, ей-же-ей,

проглотит на лету.

 

Сегодня жив, а завтра – нет,

пройдёт сто сорок долгих лет –

и надо мною бересклет

раскинет сеть ветвей.

Но будут над рекой лететь,

в тумане крыльями белеть,

и песню эту будут петь

сто сорок лебедей.