Юлия Долгановских

Юлия Долгановских

Все стихи Юлии Долгановских

7.40

 

Семь сорок. Смеркается. Стрёкот сверчка

чеканит пунктирную линию точек,

вкрапляя отрезки летящих тире

в затасканный временем краткий подстрочник

историй, костёр из которых гореть

вовек не устанет. Бумага тонка,

хрупки и затейливы символы веры,

но вера, что храмовый камень – крепка.

 

Безлунная полночь. Небесный чертог

отчаянно чёрен, как замыслы чёрта.

Шалом тебе, дремлющий Ершалаим!

Шуршит шелуха теоложных обёрток,

венец из терновника не опалим

ни спичкой, ни словом. И каждый пророк,

под носом своим не унюхавший серы,

к подножью конфессий слагает оброк.

 

Семь сорок. Утреет, и вся цитадель

дрожит как желе, перегретое летом;

А-Котель окутан туманом из слёз,

берущих начало от высохшей Леты,

и вновь неотвеченный вечный вопрос

качает божественную колыбель;

листает страницы усталая эра –

волхвует декабрь, воскресает апрель...

 

Anamnesis

 

I

 

стояла засуха

скребла наждачкой рты

в труху крошила землю

 

– милый мой! –

вскричала женщина однажды поутру –

ты стал тяжёл настолько стал тяжёл

что мысли лёгкие как пёрышки скворца

поспешно разлетаются от страха

тобой раздавленными быть – смотри смотри

последнее фланирует по скверу

как будто не торопится но я

пожалуй что потороплюсь сегодня

 

взлетела и пропала в облаках

 

тяжёлый человек вздохнул – он пах

сухою глиной и имел манеру

ловить слова

их пережёвывать до праха

и разбавляя скудною слюною

лепить кирпич за кирпичом

вот и сейчас

он проглотил слова любимой молча

но в полночь встал с постели и упал

от резкой боли – голова и позвоночник

принадлежали будто разным людям а язык

пустился в пляс жонглируя словами

 

II

 

– голубчик мой! – развёл руками доктор – с вами

творится что-то неизвестное науке

останьтесь-ка у нас понаблюдаем

 

тяжёлый человек остался – горемык

в лечебнице живущих он чурался

но и они его не жаловали – страшно

смотреть им было на большого человека

внутри которого неведомая сила

толкалась бесновалась выставляла

сквозь кожу нечто острое и злое

и неподвластное простому представленью

о человеке что к тому же сыпал

мельчайший бисер иноземных слов

 

а толмача при доме скорби не держали

 

III

 

дрожал невыносимо душный полдень

изнемогающих больных в пижамах белых

переместили из палат в больничный сад

потом конечно спорили кто виноват

и что в подобных случаях пристало делать

но после после

 

в тот ужасный час

тяжёлый человек увидев тучи

воскликнул – Аманис о Аманис!

прижал ладони к голове и – ах! –

та самая неведомая сила

пробив насквозь грудину плечи темя

на волю вырвалась и устремилась ввысь

да да! та самая Этеменанки

семиступенчатая пирамида 

коснулась облаков и хлынул град

столпотворение камней и капель

 

IV

 

дождь шёл и шёл тринадцать долгих лет

неспешно размывая сад больницу

и лёгкие останки человека

качалась башня на сыром ветру

 

– но и она не выдержит воды –

подумал старый доктор раскрывая

над головою зонт – поскольку контрфорсы

не предусмотрены а их внедрят

из анатомии в строительство не скоро

лет этак через тысячу пожалуй

 

смахнул с халата пёрышко скворца

и затерялся в небе Вавилона

 

 

ich liebe dich

 

1.

– Скажи – ich liebe dich.

А сын молчит,

ныряет с головой в свою толстовку,

и изнутри два рукава неловко

завязывает в узел. И молчит,

 

молчит, молчит. Учитель вдоль стола

катает карандаш, и мнятся волны,

невнятные, высокие и полные

травой ли, пеной. Педагог, светла,

 

встаёт на грифель, на пуанты, на весло,

и замолчав святое ремесло,

идёт по словарям, по вскрытым водам.

 

2.

Что стая птиц, трёхбуквенные коды

углом вперёд мигрируют. Крылом

(ich лебедих – вернее не найти

пернатых) задевают небо всуе.

 

Подхватывая карандаш, рисую

транскрипцию морфем, так воплотив

иную речь в плавучие картины.

(Мой бог, зачем безжалостные скрины

стоят перед глазами во плоти!)

 

Не воплотить забытого, я помню.

Чужой язык, неистовый паломник,

сворачивает в сыворотку кровь.

Меняется лицо, остреют скулы,

темнеет взгляд, рука, дрожа, хлестнула

коня, увязшего в песке.

 

3.

...Моя любовь,

ты помнишь, речь внезапно впала в рифму,

в высокую ли, в низкую – не ври мне,

и правды, милосерден будь, не говори.

Себя легко, но и меня – сорви

с привычного – дискретного – ландшафта.

Вернёмся, может быть, танатонавты,

проснувшиеся сквозь шипящий свист –

ich habe –

 

4.

– всё, чего уж нет. Но генерал

уже придуман был, и умирал

за рифму, за пятно на чуждом флаге.

Моё второе я, второй язык,

змеёй живой ползёт из мёртвых книг,

подвёрстанных отнюдь не на бумаге –

 

на солнцем опалённой бледной коже.

Минуя холод суверенных стран,

du hast, сынок, поедем в Татарстан,

я свой второй язык не знаю тоже.

 

Nolimetangere

 

Напишу-ка я песню о любви,

если спеть на чужие слова не смогла.

Остывает часовенка-на-крови –

кровь густеет, уже и не кровь – смола.

 

Мироточит рана – смотри, рисуй –

здесь чело, а чуть ниже – прорези глаз,

вместо губ – тревожную полосу.

Широка кора – целый иконостас

 

смотрит вдаль, но не видит вдали ничего,

в небо силится глянуть – да тяжесть век

перспективу надвое режет от

не-прикасайся-ко-мне-человек

 

до камнепада. Кипит смола,

мечется раненый зверь-во-хлысте.

...Петь на чужие слова не могла?

А так ли нужны слова, чтобы петь?

 

_______

Nolimetangere (лат.) – Не прикасайся ко Мне.

 


Поэтическая викторина

Антропоморфное

 

Лето в зените. Июль тягуч и ленив.

Ночью выйдешь из дачного домика, чиркнешь спичкой.

Пузырятся лужи, исходят паром, а в них

звёзды купают свои межпланетные личики.

 

Глянешь в колодец – нет колодца. Одна чернота.

Кинешь ведро наугад – вода. Можно потрогать.

Черпаешь пригоршню, чтобы напиться, а там

отражается капля за каплей личина Бога.

 

Привкус металла во рту и ломит виски –

не отвернуть головы от ладоней. Муторно.

Утекает вода, остаётся ржавчина – не отскрести

и не откреститься. Гаснет спичка. Разгорается утро.

 

Баллада о великане

 

Человек этот был настолько высок,

что когда наклонялся сорвать цветок,

то царапал живот о кровельный скат

пятиэтажного дома.

 

Он рычал и крышу, как фантик, сминал,

он крушил и метал, так что целый квартал

рассыпался на кубики, и невпопад

солнце металось в проломах.

 

Великан припадал к первозданной земле –

он дышал ею, жил ею, ею болел;

выздоравливая, вырастал над собой

на два локтя – ничуть не меньше.

 

Люди плакали, люди текли на восток,

но и там занимался заветный цветок –

и за этой неодолимой волшбой

шёл и шёл великан неутешный.

 

Сила малая стала однажды большой –

взял кайло в руки если не каждый шестой,

то седьмой и десятый наверняка,

стиснув зубы, полезли на скалы.

 

Люди камни кололи и строили дом,

люди небо молили лишь об одном –

чтобы дом убегал далеко в облака

высотою своей небывалой.

 

Дом поднялся к утру – суров и высок,

а на заднем дворе задыхался цветок;

ровно в полдень на площадь шагнул великан

и взревел, но эхо молчало...

 

Он ступил на крыльцо, он вдохнул облака,

наклонился, но кладка была крепка –

и вцеплялась в разреженный воздух рука,

и начинала сначала.

 

Он боролся, пока не сгустился закат,

он упал – и под звон погребальных лопат

навсегда отдан был первозданной земле:

там, где были разрушены скалы.

 

Люди выжили, новых родили людей,

перепуталось время – герой ли? злодей? –

лишь цветы не росли уже тысячу лет,

словно их никогда не бывало.

 

бог белых пятен

 

мой день сегодня ни хорош ни плох

мой день сегодня белых пятен бог

судьбу приносит забирает волю

я вижу это чуть прикрыв глаза

так безболезненнее исчезать

росой стелиться по ночному полю

ронять с ветвей усталые плоды

бессолнечные полные воды

как в землю уходящие народы

из-под земли вышагивает сад

в звенящих листьях / мне б ему сказать

о воле и судьбе но несвобода

белёсой накрывает пеленой

и я лечу как будто под собой

в траву ныряя сдерживая вдох

на выдохе скользя по бездорожью

мне вслед кивает слеп и насторожен

бог белых пятен / белых пятен бог

 

* * *

 

бредёшь в ночи под нос бормочешь

и ни на что надеясь очень

космат разорван полосат

но вдруг навстречу самокат

сбивает с ног всполошным светом

какому не бывать на этом

не рад бы ты свернуть назад

 

да я бы рад да я б свободе

от налетевшия любви

был бы настолько благороден

что как меня ни раздави

я стал бы цел и снова влюбчив

но исключительно затем

чтоб этот самокатный лучик

меня проехал насовсем

 

Верблюды и люди

 

Верблюды вербуют людей, чтобы те,

зажав между ног шерстяные бока,

несли их на ощупь, в густой темноте –

туда, где гора прорвала облака.

 

Верблюд к сибаритству не склонен – вода,

кустарник солянки – пожалуй и всё,

что нужно ему, но зовут иногда

ступени наверх – их три тысячи сто.

 

– Послушай, верблюд! – говорит Моисей,

– Ступени для тех, кто уверовал во ..!

Для вас, кораблей, есть тропа, что левей –

там Левий Матвей ждёт бакшиш страховой.

 

Бакшиш невелик – человечья душа,

зажав между ног шерстяные бока,

должна вознестись (слышишь, крылья шуршат?)

туда, где гора прорвала облака.

 

...Верблюды и люди, скрижали топча,

встречают рассвет на Синайской горе –

одни дуют на бедуиновый чай,

другие жуют в неизбежность билет.

 

 

* * *

 

Вот вы говорите, что нет у деревьев рук, 

что ветер колышет крону – и ветви шумят.

Но это неправда! Когда покидают юг

перелётные птицы и к нам на север летят,

 

их встречают деревья приветственным взмахом ветвей,

их зовут вразнобой деревья – ко мне! ко мне! –

и птицы садятся, чтоб вывести в мир сыновей

и дочерей – навстречу тревожной весне.

 

Дерево держит в объятьях своих колыбель,

дерево песню поёт – баю-бай, баю-бай,

солнце окрестит птенцов – ветвяная купель

выдержит бурю, и дождь, и озлобленный грай.

 

Куда б ни стремилась птица, замкнётся круг –

вдруг потускнеет лето, и на крыло

встанут птенцы, рекой потекут на юг –

туда, где ещё тепло, где ещё светло.

 

...Падает небо – и по лесу стелется стон,

ветер терзает ветви, листья летят.

К огрубевшей груди прижимая пустое гнездо,

плачут деревья. Плачут, а не шумят.

 

Время разбрасывать лодки...

 

Время разбрасывать лодки на отмелях рек –

время разыскивать руль и ветрила в приливах.

Время выдёргивать с корнем разросшийся век –

время высаживать семя священной оливы.

 

Время рождаться молчит – то ли спит, то ли ждёт?

Выстроишь, выплывешь, выйдешь на берег незнамый:

вслушайся – кто там трубит? – через птичий галдёж

не докричишься до впавшего в дрёму Сезама.

 

Пальцы утонут в песке и накличут часы –

полупуста и покрыта морщинами склянка.

Всмотришься, вздрогнешь, поймаешь внезапный посыл:

время сберечь. Собираешь секунды-беглянки.

 

Полнится колба часов, под ногами – вода,

хлюпает и обнажает ростки асфодели.

Время бежать – знать бы только, зачем и куда?

Время погибнуть? А птицы летели, летели...

 

Всё же бежишь – спотыкаешься, падаешь и

видишь попавшую в глиняный плен черепаху.

Плакать не время, но плачешь. Копаешь, спешишь –

сердце колотится. Взлёт за мгновенье до краха –

 

руки сжимают искомое. Время сполна

недостающее рушит, печали не внемля.

Вслушайся – кто там трубит? – три упрямых слона,

стоя на панцире, держат зеркальную Землю.

 

Всё развеется поутру

 

Руки думают топором,

топорище ладоням вторит.

Безутешный Мазай багром

тушки заячьи ловит, ловит.

 

Он раскачивает волну,

он в луну стучит колотушкой,

выколачивая вину

и войну – неподвижны тушки,

 

только ушки дрожат на ветру,

но и ветер не вечен. Знаю,

всё развеется поутру –

зайцы, руки, топор Мазая.

 

Грачи прилетели

 

I.

 

я никому не говорил о птице

о чёрной птице

о большой чёрной птице

живущей внутри меня

 

только врачу

он обещал оставить её мне

пусть говорит будет

надеюсь не обманет

ведь отобрал же он у меня

часы ремень и шнурки

 

она всегда во мне

моя птица

но стоит закрыть глаза –

оказывается снаружи

бьёт крыльями

летит прямо в лицо

поэтому я никогда не сплю

 

как же так

спрашиваю у врача

 

это всё потому

отвечает он

что вы не чувствуете границ своего тела

и окружающих предметов

а проще говоря

кажетесь себе меньше чем есть на самом деле

 

киваю

вам док виднее

вон вы какой огромный

потолок подпираете

 

II.

 

была суббота

а может воскресенье

по коридору грохотала тележка с передачами

дали и мне пакет

не знаю от кого

не подписано

 

пижама бельё носки

кусок земляничного мыла

два пакета кефира

пачка печенья

чай

берёзовые ветки

колокольня

снег

снег

снег

мёртвые чёрные птицы

...............

 

я не помню

сколько пролежал без сознания

когда очнулся

птиц уже не было –

видно убрали

 

и колокольни не было

и берёзовых веток

а снег верно растаял сам

 

но самое ужасное

что во время уборки

пропала и моя птица

чёрная птица

большая чёрная птица

живущая внутри меня

 

док не знает где её искать

он даже вызвал мою мать

но и она не знала

а только мелко трясла головой

когда доктор строго выговаривал ей –

мол никогда не заворачивайте продукты

в репродукции картин

 

он так старался найти мою птицу

так разволновался

что стал задыхаться

схватился за воротник своей рубашки

и упал в кресло

 

мать распахнула окно

глянь-ка

весна

и вправду грачи прилетели –

прошептала она

 

ветром унесло со стола

какой-то измятый лист бумаги

 

III.

 

... и я уснул

 

Дождь

 

Шум города, как шорох тапок мужа,

становится с годами фоном жизни,

текущей равномерно – в такт с часами,

которые бесстрастно закрывают

страницу за страницей чью-то книгу,

открыв её однажды наудачу.

 

А ночью шёпот улиц будет вкрадчив –

Москва прошелестит, чуть вздрогнет Рига,

на трех китах стоящий Копенгаген

спит крепко и сопит тремя носами,

задремлет Рим на лавках пыльных ризниц,

Санкт-Петербург от сырости недужен,

 

и, разметавшись реками-руками,

прижал к граниту лоб разгорячённый...

Вдруг хлынул дождь! – на Рим, на Копенгаген,

на Невский, на Арбат, на дамбы Риги –

смывая с грубой кожи тротуаров

набитые подошвами обиды.

 

Глубокий вдох и длинный волглый выдох –

открылись жабры вымокших бульваров;

стаккато капель, ливневые лиги –

а дождь летит, летит над городами,

границ не разбирая – отрешённый,

и насмерть разбивается о камни.

 

Ему не страшно, он ещё вернётся –

в шум города и в шёпот тихих улиц,

в московский шелест, в шорох рижских листьев,

упавших в реки дремлющего Рима;

в Санкт-Петербург и в старый Копенгаген –

на спины львам, китам и пароходам.

 

Страниц всё меньше – год за годом, год за годом...

 

Дон Кихо

 

Чугунный Дон Кихо – игрушечная шпага,

прочитанная кни в негнущейся руке.

Прожорливое вре упорно, шаг за шагом,

глотает скрип каре и стрёкот кастанье.

 

Какой анжамбема! Бравурная Ла-Манча

врывается, как смерч, в суровые Касли!

Холодного плеча коснусь – а был ли мальчик?

Ответа нет, а ло… а лошади всё шли

 

по берегу реки, переставляли ноги,

неспешно погружа в стареющий песок.

Мой бедный Росина! Ты был одним из многих,

и тень твоя грустит среди притихших строк.

 

...В заржавленных руках болит копьё Лонгина,

на острие копья качается Грааль.

Превозмогая вре, толкающее в спину,

чугуня каждый шаг, идёт идальго вдаль.

 

ду-да

 

Атанга забывает воду,

вода Атангу – никогда.

Беспалубные теплоходы

гудят – ду-да, ду-да, ду-да.

 

Для малых рек и звёзды – малость,

и небо – малая вода,

и сколько звёзд бы ни осталось

на небе, ждут суда, когда

 

в их перетянутые трубы

вольётся звёздный уголёк.

Но луны катятся на убыль

и горизонт уже поблёк –

 

встают на якорь теплоходы.

Перегоревшая звезда,

шипя, соскальзывает в воду,

в ней растворяясь без следа.

 

Ржавеет плоть, садится голос,

прокручивается штурвал –

и ход необратимо холост,

и вдох неуловимо мал.

 

...Атанга тянет теплоходы –

как шрам, белеет борозда.

Присесть, набрать в ладони воду

и прошептать – ду-да, ду-да?..

 

 

Дудочка

 

Всё сущее предвосхищает вдох –

и слово, и выдох, и смерть.

Когда б мою душу из дудочки Бог

выдохнул – стала б я петь.

 

Когда б стеклодув из цветного стекла

выдышал тело моё,

прозрачную хрупкость бы я берегла,

растила бы имя твоё

 

в тиши и покое живительных вод –

по капле, по букве, чтоб ты,

уплыв, не оставил соломенных вдов,

смеющихся до хрипоты,

 

скользящих по кругу, где выдох и смерть

плывущих застанут врасплох –

и слово растает, и выдохнет Бог.

Нет дудочки. Некому петь.

 

Душа и тело

 

А говорят, душа не ведает предела.

Душа лежала на земле, покинув тело.

Дрожа лопатками, душа взлететь пыталась,

но тяжела была душа – не получалось.

 

А тело встало – и пошло, и побежало.

Впервые тело лишь себе принадлежало –

и пустота его не ведала предела.

Покинув душу, над землёй летело тело.

 

если говорить начистоту...

 

Памяти Геннадия Алексеева

 

если говорить начистоту

способы передвижения за последние три тысячи лет

мало изменились

 

в километре от Пефора

Валаам колотит кулаками по капоту своей ослицы

та возмущённо гудит

мигает фарами в сторону пролеска

но не двигается с места

 

а вот на пристани –

Ионы навьюченные чемоданами

ныряют в шестипалубное чрево кита

едят и пьют

фотографируются с капитаном

(почему-то капитан всегда выходит неразборчиво)

знают что кит извергнет их на сушу

по прибытии в Фарсис

согласно расписанию

 

посмотрите-ка –

извивается и уползает на восток от Эдема

змей-искуситель

в спальном вагоне которого

Адам и Ева хрустят яблоками

выплёвывают косточки в открытое окно

чтобы следующий состав

не сбился с пути

 

не правда ли чудесная картина –

по приставной лестнице

поднимаются люди в белых круизных одеждах

(имя им – легион)

устраиваются в комфортабельных креслах

внутри дюралевого ангела

вполуха слушают предполётный инструктаж

листают журналы

... на трёхсот пятидесятом эшелоне

вдруг оживает громкая связь

– господа

мы находимся в непосредственной близости

от отца-основателя воздушных перевозок

не желаете ли нанести визит?

– нет нет нет

– ни в коем случае

– в другой раз так и передайте

– что вы спасибо не затрудняйтесь

ангел трясётся от обиды

опускает нос

идёт на снижение

странные странные люди

думает он

 

теперь вы сами видите

что ничего не изменилось

а закон Архимеда и вовсе незыблем –

как скала

или вечные вопросы философии –

только находится желающий

пройтись по Геннисаретскому озеру

так оно тут же выплёскивается из берегов

заливая копыта очередной ослицы

та и кричит

 

а вы бы не закричали?

 

зло

 

утро поле трактор пашет

мечет сеялка зерно

значит нам с тобой не страшно

значит будет пища но

 

сеешь рожь – она ж и всходит

разум сеешь – всходит мысль

поливаешь огородик

рубишь на корню камыш

 

воет пёс – твои заботы

под хвостом и всюду зло

садишь в землю самолёты

смотришь – солнышко взошло

 

* * *

 

и птичка вылетает лбом в стекло

попавшись на студийное светло

и даже жарче чем на самом деле

 

звезда моя шестой величины

в случайном приступе сверхновизны

перегорает запертая в теле

 

об этом где-то надцать лет спустя

узнаешь ты и может даже я

скрипя ногтями по стеклу снаружи

 

отплёвывая перьев полный рот

войду пусть не вразнос так хоть вразлёт

крылом скользя вдоль вертикальной лужи

 

Иггдрасиль

 

В час недобрый, когда с головой накрывает упадок сил,

с недостижимой для взгляда кроны дерева Иггдрасиль*

срывается птица, царапает воздух, садится тебе на плечо –

и начинает петь.

 

Если птичий язык распознал как родной – ты, увы, обречён.

Обречён молчать во веки веков и владеть ключом.

Молчать, даже если тянулся к небу, но пальцы попали в гниль

и на спину обрушилась плеть.

 

Птица, клюв наклонив, пропоёт, что Земля – это ком,

ком налипшей земли на корнях, что укрыты песком,

ствол томится в волнах, что дают свою зелень листве –

в ней покоится шар золотой.

 

В этом мироустройстве таится печальный ответ –

то, что мы испокон принимали за солнечный свет,

есть лишь сон, ибо тьма поутру распускается хищным цветком,

обволакивая слепотой.

 

Видят люди во сне, что летят над Землёй высоко,

что идти и бежать, и дышать – широко и легко,

дети видят во сне, что по дереву лезут вверх

и сидят на тяжёлых ветвях.

 

Рыбы спят – видят сны, как выпрыгивают из рек

и скользят в облаках, где идёт и бежит человек,

человек забирает руками, плывёт на восток,

обжигаясь о шар второпях.

 

Мрак дневной убивает живое – и множится гниль.

Каждый погибший становится семенем Иггдрасиль.

Вырастают деревья. Шатаясь, к плечу плечо,

из корней выплетают сеть.

 

Мой язык распознал как родной? Знай, что ты обречён.

Обречён молчать во веки веков и владеть ключом.

...Открывается дверь, за которой раскинулся лес Иггдрасиль.

Ты начинаешь петь.

_____

 

* Иггдрасиль – мифическое Мировое дерево, пронизывающее Вселенную.

 

Имаго

 

Когда врут кадавры в удушливой тьме,

а Шива колдует над куклами вуду,

осанну осине возносит Иуда,

в сердцах задувает огонь Прометей,

 

раздавленный камнем, свободный Сизиф

впивается в небо недрёманным оком

и видит, как в прах рассыпается кокон,

заснежив набухшие ветви олив.

 

Секунда, другая, крыло, два крыла –

имаго над магией, мифами, верой

летит, опыляя сверхновую эру

сверхновой историей. Вновь. Добела.

 

 

Канон

 

Откуда бы ни плакать житие,

позволь, судьба, не прекратить деяний.

Душа слаба – невидимый боец

с неведомым – лишь немота спадёт,

все тяготы ментальных расстояний

разделит с нею плоть. Искариот

 

в тебе поднимет голову, Фома ли –

стоишь на берегу и ждёшь Петра,

но солнце высоко, вода зеркалит

твердеющие облака – иди,

удержит море завтра и вчера,

сегодня сможешь сам. Ушли дожди,

 

Содом чадит и угли горячи.

На точке с запятой глотаешь фразу.

Бог сохраняет всё – стучи, стучи,

увидев эту надпись у ворот:

за ними лес встаёт – воскресший Лазарь –

и путает побеги, словно Лот.

 

Конечно, это будет странно...

 

Конечно, это будет странно –

однажды воды Иордана

уйдут под лёд,

а над Кшипрой,

качая ветхой головой  –

так мирт качает голой веткой – 

волшебный слон зальёт каток.

 

Весь туристический поток,

качнувшись на мосту Риальто  –

каков кульбит! тройное сальто! –

коснётся льда грудною клеткой

и многоликою толпой

поедет вдаль, а за собой

потянет сумки, чемоданы...

 

И это тоже будет странно  –

страницы старого Корана

среди напевных, пряных сур

предъявят тишину иврита

библейского, но сигнатур

Бог не оставил – Книга сшита

разноязыкою гурьбой.

 

...Качая ветхой головой  –

так мирт качает голой веткой –

летит Земля  в ледовой клетке

без нас, без книг, без чемоданов. 

Скользит печальный слон.

Как странно –

всего лишь воды Иордана

ушли под лёд.

А над Кшипрой...

 

Круги

 

Редкая птица не долетит никуда.

В камень лежачий с тыла заходит вода –

там остаётся, разматывая круги.

Форест, беги!

 

Небо просит посадочной полосы –

сушь-то какая, ни чёртовой капли росы! –

небо – на бреющем – режет и режет круги.

Форест, беги!

 

Камень лежит под пяткой – вспухает мозоль.

Форест бежит, не пуская в сознание боль.

Прямые дороги закручиваются в круги –

только беги!

 

Падает птица, теряя ориентир.

Форест находит камень и строит мир.

Кинет – и ляжет вода, и пойдут круги.

Форест, беги!

 

Латынь, латунь и катехизис

 

На ухо наступил медведь,

на горло – собственная песня.

Как страшно жить! Но умереть –

страшней. Ещё страшней – воскреснуть

 

и вдруг увидеть без прикрас

трёх обезьян в дорожных тогах –

пустыни ртов, ушей и глаз.

...Течёт сквозь пальцы время Бога,

 

латунный крест роняет след –

росток травы на бледном теле,

несётся прочь велосипед,

изобретённый на неделе;

 

в кармане прячется рецепт –

оmnia mea mecum porto,

и где-то там, за перевёртом,

день беспощаден и свиреп.

 

Пора сворачивать, держись –

здесь угол прям и так эвклидов,

что своевольная планида

кромсает на косынки жизнь

 

от точки ‹Я› до точки ‹Нет›.

Пути опять не изменились:

вопрос – ответ, вопрос – ответ,

латынь, латунь и катехизис.

___

* Omnia mea mecum porto (лат.) – всё своё ношу с собой.

 

Лук

 

Ты принесёшь мне в жертву голову, – сказал Юпитер. 

Хорошо, – ответил Нума, – ты получишь головку лука с моего огорода.

(из жизнеописания Нумы Помпилия)

 

Врастая в почву, чуять проще – 

не слепота седьмой недуг.

Не всходят кущи, чахнут рощи

что за беда! – сажаю лук.

 

Струятся слёзы, словно песня

о Родине. Я чищу лук.

Вангую – где-то в Поднебесной

родится мой последний внук.

 

Семь вод – и по молочным рекам

кисель вплывает в берега!

Варяги волокутся в греки,

в Днепре полощут труп врага –

 

омыв от крови и от гари,

распилят натрое – союз,

погрязнув в вечном холиваре,

пошёл ко дну – кормить медуз.

Столикие калики-реки

встают с колен, бегут в моря –

на спинах рек гарцуют греки,

варяги топят якоря.

 

Волна, нежна и желтогруда,

шипы с тернового куста

уносит прочь – и смотрят Будды

на нераспятого Христа.

 

...Кручу сансару в Наднебесной

и вижу  – мой последний внук,

глотая слёзы, тянет песню

о Родине. Он режет лук.

 

* * *

 

любой рыбак немного и апостол,

освобождая рыбу от крючка

и в плаванье её пуская по столу

от края и до края. коротка

 

дорога рыбья, рваною губою

стол кровянит она, и потому

рыбак ей скажет, бойся, я с тобою,

не бойся, я с тобою потому.

 

Мамлакат

 

Здесь утро дребезжит, что твой кувшин

из меди – чуть потри ему бока –

зевая и потягиваясь, джин

неровным тенорком: «О Мамлака-а-ат! –

 

протянет. – Здравствуй, козочка моя!

Чего желаешь?» «Я? Желаю я

стать легче пуха, легче воробья,

чтоб пересечь и реки, и моря,

 

пустыни и леса, и города,

и сёла, где горячая вода

бьёт из земных глубин тебе в лицо,

и горы, что людей берут в кольцо;

 

желаю я, о добрый старый дух,

вернуть себя себе – и вместо двух

дрожащих лиц в неверных зеркалах

вдруг увидать одно!» Джин молвил: «Ах!

 

О Мамлакат, звезда моих седин,

солгу – позеленеет мой кувшин! 

Но ты есть ты, и дома нынче нет,

который не святил бы твой портрет –

 

ты на руках Отца Большой Земли,

ту Землю охраняют корабли,

серебряные осы в два крыла

испепелят захватчика дотла,

 

уж коли он решится на захват.

Зачем тебе лететь, о Мамлакат,

из Шахмансура в дальние края,

скажи?» «О джин, но это же не я!»

 

«Начертано, что ты!» «Не я, не я!

Поверь, бобо, несчастлива семья,

чья дочь – под скромным именем моим –

с картины улыбается. Двоим

 

нам тесно в раме этой, душно нам –

и судьбы наши режет пополам

кинжал Отца Большой Земли. Смотри,

сегодня – две, о джин, а завтра – три?

 

Петлёй на горле хлопковая нить –

мне с ней не жить!» Ответил джин: «Судить

не в силах я – Аллах меня простит! –

лети, духтар!» ... И Мамлакат летит…

 

 

Мир, как свадебный торт...

 

Мир, как свадебный торт –

многослойный, нарядный и праздничный –

улыбается глянцево

с гладких журнальных страниц:

карнавальное Рио, мосты над Невой, Тула пряничная,

Трафальгар, Колизей, Амстердам, Самарканд, Биарриц...

 

Прислонившись щекой к чемодану,

до дырок затёртому,

я закрою глаза и отправлюсь в невидимый путь,

на часах – ровно десять утра,

самолёт – в полчетвёртого,

коридорами сна

в город мой поспешу ускользнуть.

 

...Лица улиц мелькают

забытыми бледными кадрами,

на деревьях не счесть всех колец –

и потерь, и побед.

Паутина из пыли и слов под седыми аркадами

старых храмов,

в которых не раз я давала обет –

 

не блуждать до зари

переулками лающей памяти,

выходя, как всегда,

в хрипоту и туман тупиков;

не молить о любви

на заплёванной нечистью паперти;

не искать глубины в голубиных глазах дураков.

 

Под плащом незаметна праща,

и в сумятице площади

я рискую подставить под камень открытый висок.

Грузным мячиком

катится под ноги загнанной лошади

шар земной –

в многолюдности древней, как перст, одинок...

 

...Мир, что твой чемодан –

с уголками до дырок затёртыми,

улыбнётся устало – не глянцево! –

с книжных страниц.

На часах ровно три. Тишина.

Самолёт – в полчетвёртого.

Я забыла, куда же лечу – в Самарканд? в Биарриц?

 

Миру – Рим!

 

С благодарностью Сергею Слепухину

 

...Как тесен Рим!

С. Слепухин

 

Да, тесен Рим! Сегодня и вчера,

сливаясь в Тибре, утекают в завтра.

Какое там «пора, мой друг, пора!" –

ярится вездесущая жара,

ин-плано усыхает до ин-кварто.

 

Охота выпить или просто пить,

тянуть сосцы разморенной волчицы,

залечь на дно корзины, плыть да плыть,

мычать, рычать, но лишь не говорить –

ну разве с пантеоновой глазницей

 

наедине – себе и про себя.

А в это время где-то выше Рима

ложится снег – в начале сентября.

Чтоб не сойти с ума, творишь обряд:

лопата – снег – лопата – крыша – мимо.

 

Вот где простор! Пахать – не пропахать!

В пустой деревне – Тоху или Боху? –

табличка заржавела, разобрать

почти что невозможно – стол, кровать,

ночь, улица, аптеки нет. Ей-богу,

 

завоешь на чахоточный фонарь,

на глубину алмазного карьера

нырнёшь в себя, а там такая гарь

и копоть, что незрячий золотарь

не вызолотит. Жаждешь бельведера –

 

не пить, не выпить, просто говорить,

трещать, вопить, толкаться ин-октаво.

Как полон Рим! В нём сам себе анклав и

жаждешь жить. Всего лишь жаждешь жить.

 

Мой Бог, пока ты только мой...

 

Мой Бог, пока ты только мой,

пульсирующей пуповиной

обвит хрипящий шар земной,

летящий глыбой вслед за мной,

пожаром дышащий мне в спину.

 

Кричу в Тебя – и ввысь, и вглубь –

но Слова нет, но нет ответа –

текут верблюды сквозь иглу,

лампада теплится в углу,

рубаха оседает в ветошь.

 

Отсчёт обратен – вышел срок.

Слепящий всполох – боли? света? –

тьма уползает за порог,

и месяц, ярок и двурог,

новорождённую планету

 

за нитку тянет к небесам,

толкает еле слышно в спину.

... Мой Бог, теперь попробуй сам.

Я обрезаю пуповину.

 

Мой маленький поэт

 

Мой маленький поэт, где ты, где ты?

Молчат слова, из рук текут кресты.

Мир поместился в чреве воробья –

чирик-чирик – он тесен для меня.

 

Мой маленький поэт, зачем, зачем

лететь, не исповедуя фонем,

клюв наполняя кубиками льда,

в которых дремлет мёртвая вода?

 

Мой маленький поэт, не плачь, не плачь.

Тебя не тронет сумрачный палач –

он из пространства вырежет меня

и спать положит. Хрусталём звеня,

 

цепей кручёных слыша перезвон,

ты в воробья войдёшь, я выйду вон.

 

Мой сын осваивает море...

 

Мой сын осваивает море –

с ним крутолобая волна

жестикулирует и спорит

почти на равных. Вот она

 

его сажает на закорки,

несёт, но резко на песок

бросает возле тонкой кромки –

и убегает прочь. Сынок

 

не солоно хлебавши –

а впрочем, соли полон рот! –

на берегу возводит башни,

совком сооружает грот –

 

а мне и весело, и страшно:

смешной, коротенький, отважный,

однажды от меня уйдёт –

раскачивать моря и земли –

и если Бог молитве внемлет,

его в пути убережёт.

 

...Луна, жарка и меднолица,

всплывает. Спи, мой мальчик, я...

Я точно знаю, к счастью снится

серебряная чешуя.

 

Молчание

 

Идут слова – молчаний Каины...

В. Хлебников

 

Погибло слово. Грозный росчерк

разрезал черноту угла –

чем ночь длинней, тем день короче,

не вспыхнет свет – здесь небо ропщет

дождями на твои луга.

 

Травы некошеное племя

течёт, не чуя берегов –

так землю вспарывает лемех,

так дремлет лес под птичий лепет, 

так люди ждут своих богов.

 

Речь не слышна – лишь лёгкий шелест,

неутолимая алчба

высушивает реки, стелет

покров червлёный. Лиловеет

рубец позорного столба,

 

чьи корни оплели окраины.

...Во рту расцвёл болиголов.

Нет, не слова – молчаний Каины,

молчание – вот Каин слов.

 

Мыши сердца моего

 

Настанет час – все мыши сердца моего

на выход ринутся, закупорив аорту.

Вдруг промелькнёт перед глазами полустёртый

пейзаж, в котором божество ли, ведовство

явило мне обвал надёжных прежде стен –

глубокий дол,

гора, кряхтя, встаёт с колен,

земля дрожит, гора рычит, гора ревёт

и по спине её ручьём стекает пот.

 

Семян горчичных в животе горы не счесть,

ростки минута за минутой ранят кожу

и в мир выходят, чтобы души растревожить

доступной близостью чудес – благая весть,

что твой сорняк, легка, летуча, широка

и так ярка, что приносящая рука

в густой тени скрывает истинную масть –

не опереться, не прижаться, не упасть.

 

Палат родильных не придумано для гор –

гора не плачет, пусть излившаяся магма

ей жжёт ступни, и проступает пентаграмма

горящим контуром сквозь дьявольский узор.

Рассвет на части режет громовержный писк –

гора рождает мышь. Бледнеет лунный диск,

в новорождённом усомнившись естестве –

грядёт жара, взмывает ввысь благая весть,

 

и, ослеплённое бурлящим торжеством,

ярится солнце между падающих стен.

Гора, прошу тебя, не преклоняй колен,

иди за мной!

Но невозможность рвёт аорту –

и по ладони Бога, к свету распростёртой,

исходят мыши.

Мыши сердца моего.

 

 

мёд

 

В субботний вечер погружаешься, что в мёд –

жужжишь и набиваешь брюшко негой,

краюшка солнца тает в тёплой кружке неба –

а сколько неба! – 

будто кто-то льёт и льёт

лазурь из нескудеющей руки.

 

Прозрачен мёд, легки и редки пузырьки –

тронь хоботком –

чуть слышный привкус кислорода

запомни – вдох! – и тонкокрылая порода

на дно отчаянно потянет вопреки

привычке быть на грани синего и трав.

 

Коварен мёд – и выдох резок и кровав –

а сколько боли! 

Опустевших средостений

касается озябшая рука

в надежде, что случится воскресенье.

...Снисходит смерть –

легка  и глубока.

 

На запах разлитой весны

 

В парадной, на запах разлитой весны –

шатаясь, неловко, вспотык –

коты собирались, худы и грязны,

прошедшие зиму коты.

 

Считали потери, чесали бока,

зудящие скопищем блох

/жирует, пожалуй что, только блоха

на каверзном стыке эпох/.

 

Зима затихала – каверны в земле,

железные залежи пуль,

которые будут столетьями тлеть,

сбивая устойчивый пульс

 

сумевших дойти до разлитой весны

живучих людей и котов.

...Коты собирались, худы и грязны,

туда, где тепло и светло.

 

Лакали разлитое, морщили нос,

а после, на заднем дворе,

котов полоскало. И шли под откос

один за другим – имярек.

 

* * *

 

Не знать и жить, вымачивая пальцы

в холодном каменном прибое, или знать,

но как бы спать, минуя сон, соскальзывать

и выносить из темноты горящий знак,

 

но забывать его прямое называние.

Позвякивая связками примет,

ловить на слух пришёптанное, раннее,

встающее надрезами, не ранами,

как будто глубины под кожей нет.

 

А глубины и нет. Земли полоска,

впитавшая и воду, и песок,

шипит и извивается, и плоским

ложится мир, не помнящий износа,

лицом от моря чуть наискосок.

 

* * *

 

1.

Не море – было и оно –

река подземная гремела,

и речь её текла в окно,

и дом очерчивала мелом.

 

На завтрак хлеб и виноград,

вино простое из подвала

хозяйка сонно подавала

и головой качала над

 

счетами, письмами – не знаю.

Я отвечала невпопад

тебе, и взгляд скользил по краю

лица, плеча, стола – всего.

 

Так начинался странный год.

 

2.

Так продолжался сладкий год –

без кожи, переспелый плод

на блюде бедном, лазаретном.

Мы жили и молились лету,

 

и снова морю, снова от

него качались в самолётах,

как в колыбелях, детство чьё-то

присвоив. И наоборот –

 

бежали в осень, в дождь и темень,

на час, на два срезая время

и розы навсегда – в саду.

 

3.

Всё в том же проклятом году,

зачем-то переживши зиму,

бессмертны и непобедимы –

казалось! – встретили весну,

 

вторую за год. Время, что ты,

какой невидимой работы

являешь страшный результат –

вино, и хлеб, и виноград,

 

подвал, счета, река в окно,

решёткой забранное дно,

пропущенный до Рима поезд.

Речь путается – то есть, то есть –

 

и нет ни речи, ничего –

тоннель, подземный переход,

стена сужается, вперёд

пройдёт один из нас, не оба.

 

4.

...Ах, эхо! Лёгкого озноба

унять нельзя согреть прости

срезая рост до травести

срывая маску с кровью с мясом

 

не узнавать в упор лица

и до тоннельного конца

подземных вод качая ряску

поймать не первую весну

 

не умереть уснуть уснуть

во сне заплакать как ребёнок

как два ребёнка боже мой

свет тонкий тёплый золотой

 

спросонок

 

Не прогибаясь

 

Белки-летяги и мыши летучие,

волей какого нелепого случая

делите трассы воздушные с птицами

и самолётами?

Снится мне, снится мне,

как проплывают, качая ресницами,

небо царапая куцыми лапами,

не обжигаясь под лунными лампами,

не прогибаясь под тяжестью тучевой –

белки-летяги и мыши летучие.

 

Я просыпаюсь и думаю – лучше ли,

сидя в траве, поджидать неминучее,

или, вращая события лапами,

масло сбивая и небо царапая,

взять высоту и поплыть вместе с птицами

и самолётами?

Снится мне, снится мне,

как проплываю, качая ресницами,

не прогибаясь под скученной участью.

Я просыпаюсь. И думаю – лучше ли?

 

Невесонность

 

Скрипит сухими рёбрами кровать –

ты вертишься, ты ей мешаешь спать.

Пытаясь обуздать гнедые мысли –

пусть руки в невесонности повисли –

нащупываешь ржавые ключи,

и, ковыряя скважину в ночи –

замочную, увы, не буровую –

попытку отсчитав сороковую,

распахиваешь ветхую овчарню...

 

(откашляешься, выпьешь кружку чаю)

 

О, Пастырь мой, совет дай, научи –

огниво, воздух, сено, кирпичи,

котёл готов для жертвенного брашна,

но... брошу нож – скачи, овца, скачи

по снам моим – и россыпью барашков

расцвечен будет чёрный небосвод.

 

А если посмотреть наоборот?

 

Ты спишь – гнездовье мыслей в тишине,

прядут ушами тени на стене –

покорно ждут рассвета (ветра ль? смерти?)

Вертеп готов – в него приходит ветер,

роняет в землю первую звезду.

И – если я ключами попаду –

овчарня выпустит тебя на волю –

скачи, овца, скачи! Белеет поле –

укрытия не будет до весны.

Вернись, овца, твоё спасенье – сны.

 

Сочту мои стада – тогда уйду,

во сне увидев первую звезду.

Котлы вскипят для поминальных брашен –

огниво, ветер... ты отбросишь нож –

посмотришь в небо. Может быть, найдёшь

бегущих вдаль несчитанных барашков.

 

* * *

 

Нет громче ничего, когда в ночи

роняют лилии на стол не кирпичи –

прозрачные пласты отцветшей жизни.

Тычинки не покинут лепестка,

летят, летят на стол, ну а пока

пыльца на пальцы лёгкой укоризной

 

ложится, чуть смягчая наготу

и лепестков тяжёлый перестук –

как будто сваи не хотят входить в суглинок,

и всем ветрам открыт последний дом,

дрожит, водой остаточной ведом,

лиловый пестик в облаке пылинок.

 

 

* * *

 

ни по тебе ни по италии

ночами нашими летальными

безблагость пестовать как сон

дремучими до шерсти зверевой

и жестоко и неуверенно

как будто разум обожжён

 

над нами он

незрячий окулус

здесь вам не дождевальня но

высоких слёз потоки по полу

кругами далеко и около

расходятся

 

смотри на дно

подняв глаза и до кружения

потяжелевшей головы

не свет но водоизвержение

околосветлых дождевых

 

лучей на пальцы на запястья

на запятые бог ты мой

невосполняемое счастье

неусыпаемое счастье

на чёрной точке с запятой

 

никто не может летать

 

птица летит высоко и поёт поёт

карлик не слышит, карлик сидит в траве

карлик уставился в книгу, разинув рот

птица летит – птица поёт – не ве

 

кашляет карлик, воздух сырой сглотнув

пыжит щёки, свистит – шарахнулась мышь

хмыкнул ёжик в усы – тотчас к свистуну

бросились братья-карлики – что ты шумишь

 

ноготь – скрюченный клюв – буравит рассвет

руки – хищные крылья – взлететь взлететь

хмурится карлик, хватает сухую ветвь

рисует план, командует брату – лезь

 

брат залезает на плечи брату – и так подряд

столько раз, сколько карликов было в лесу

жуют колпаки, от усердия дружно кряхтят

скрипят зубами, балансируют на весу

 

верхний тянет пальцы к макушке сосны

дунул ветер – посыпались шишки вниз

зонтик раскрыла над нижним июльская сныть

держись упрямец – держись глупец – не тони

 

карлик моргает – слезой туманится взгляд

шарахнулась мысль – век не видать бы книг

то ли вышел срок – и топит его земля

то ли карличий клан непомерно тяжёл и велик

 

но сломаны плечи и всё труднее дышать

мох в носу, червяк заползает в рот

карлик хрипит – никто не может летать

а птица летит высоко и поёт поёт

 

О спящие...

 

О спящие, блажен ваш сон! Легко –

что в масло нож – проскальзываешь в лица

и глубже: если на душу легло –

приснится. Пусть затянуты глазницы

 

дрожащим веком – дольше длится день,

растут кресты и лобные приметы.

Кальвария отбрасывает тень,

но тень встаёт и спрашивает – где ты?

 

Восходит ночь – вопросов больше нет:

чем дальше свет, тем тени молчаливей –

и каждый, сам себе анахорет,

на ощупь ищет древние оливы.

 

Усни, глазок, усни, другой! Обман

оптический не обнажает чрева.

В неспящих зацветает Гефсиман –

но кто-то в нём, а кто-то входит слева.

 

Офелия

 

Офелия лежала вниз лицом,

а я плыла – рекою и отцом

Офелии, отцом её ребёнка,

плыла и пела – жалобно и тонко,

и тонкой струйкой лёгкая вода

входила в лёгкие. Качались города –

 

дрожал размытый контур королевства,

как будто в мареве июля – только вместо

тягучих солнечных лучей текла вода,

входила в лёгкие. Качались города –

 

зеркальный шар катился по реке,

и волосы Офелии в руке

моей текли плакун-травой,

опутывали пальцы, за собой

тянули в омут, погружали в плоть,

качали, словно люльку, зыбкий плот,

 

но я плыла – а что мне оставалось? – плыть

Офелией, рекой, отцом, ребёнком,

зеркальным шаром – быть или не быть –

звучащим жалобно и тонко

 

всегда, везде, когда-то, где-то.

...Взорвался пурпуром разбуженный цветок –

персты покойницы впиваются в висок,

и я плыву – не заревом, но светом.

 

Песня рыбьего пастуха

 

В ночь лупоглазую мою

вплывает, булькнув, рыбка Ю.

Олений ух – точёный слух,

а как иначе? Я – пастух

всех рыб, плывущих в темноте,

всех рыб, летящих в пустоте,

всех рыб, презревших мелкий пруд,

в котором омуты цветут.

 

За годом год растёт косяк,

уж я стараюсь так и сяк,

чтобы воздушная волна

была тепла, и чтоб луна

им освещала трудный путь,

чтобы в полёте не уснуть,

а как иначе? Я – пастух,

олений ух – точёный слух.

 

Всех подопечных я люблю,

но, знаю, маленькая Ю

простит меня когда-нибудь –

поймав её, я смог уснуть!

Теперь плыву я в темноте,

теперь лечу я в пустоте

и погружаюсь в тёплый пруд,

в котором омуты цветут.

А как иначе? Я – пастух,

олений ух – точёный слух.

 

Пока смерть не разлучит нас

 

о господи прошу тебя об одном

если мне суждено утратить речь

позволь обрести текст

если мне суждено утратить текст

позволь обрести смерть

 

1.

проповедь рыбам

 

казалось бы

малая вода – малая волна

 

это был маленький магазинчик

стеклянный

полностью прозрачный

на мраморных столах покоились аквариумы

в них плавали рыбки рыбки рыбки

туда-сюда – от стенки к стенке и обратно

день за днём

 

день за днём

продавец ходил между столами –

туда-сюда –

и говорил говорил говорил

 

– рыбки мои рыбки

никто не слышит меня

и вы не слышите

никто не знает то что знаю я

и вы не знаете

слово господа во мне

или я во слове его

а кто же может видеть слово

если даже слышать его не могут

 

говорил и размахивал руками

будто плыл по морю

и закрывал глаза

и видел слово

 

но однажды не увидел как рыбки –

одна за другой –

начали поднимать головы над водой

открывать рты

бить плавниками и хвостами

 

и пришла большая волна

и лопнули стенки аквариумов

и хлынули осколки стекла

и с глухим стоном

подвернув мраморные колени

рухнули столы

и осыпались стены

и упала крыша

 

и наступила ночь

 

наутро вся улица была усеяна мёртвыми рыбами

среди которых лежал мёртвый проповедник слова

__________

– А! Это тот самый магазинчик,

в котором торговал глухонемой?..

Очень, очень жаль!

Казалось бы, малая вода – малая волна!

 

2.

«рыба»

 

он любил свою работу

стук-стук

стук-стук-стук

каретка вправо каретка влево

«Рады сообщить, что бракосочетание … и … состоится … по адресу …»

«С прискорбием сообщаем, что похороны … состоятся … по адресу…»

 

ровные стопочки приглашений

слева похороны справа свадьбы

стук-стук

стук-стук-стук

 

в тот день он узнал

что жена ушла от него к другому

стук-стук

стук-стук-стук

слева свадьбы справа похороны

каретка вправо каретка влево

«С прискорбием сообщаем, что бракосочетание … и … состоится … по адресу …»

«Рады сообщить, что похороны … состоятся … по адресу …»

__________

он смотрит в окно

ржавые банки подпрыгивают и волочатся за чёрной каретой новобрачных

стук-стук-стук по брусчатке

он смеётся

стук-стук

пока смерть не разлучит нас

стук-

 

3.

торговка рыбой

 

прекрасен утренний улов

река недвижна и прозрачна

сеть шелковиста и легка

рыба переливается на солнце всеми цветами радуги

глаза её влажны и чисты

 

– о любимый

прими мой скромный дар

мой молчаливый дар

ибо нет у меня слов

чтобы выразить всю глубину моей любви к тебе

 

но окно любимого закрыто

и даже свет не пробивается сквозь ставни

так и стояла торговка до заката

держа в руках увядшую рыбу –

окно не открылось

 

горячие слёзы побежали по щекам торговки

горячие слёзы упали в ладони её

и разгорелся костёр на ладонях её –

до черноты прожарилась рыба

и обуглились прежде влажные глаза

 

и понесла торговка жареное в другой дом

где и окно открыто

и дверь нараспашку

где ждут её всматриваясь в темноту

только приди о любовь моя только приди

 

– о любимый

прими мой скромный дар

мой молчаливый дар

ибо нет у меня слов

чтобы выразить всю глубину моей любви к тебе

 

наверно что-то ей отвечали

или пытались облегчить боль обожжённых рук её

или пели нежную песню

но не слушала она – и убежала в ту секунду

когда вспыхнул свет в первом окне

 

– о любимый

прими мой скромный дар –

 

но руки её пусты

 

– мой молчаливый дар

ибо нет у меня слов –

 

ибо нет у меня ничего

 

есть только тёмная река

есть только пустая река

есть только холодная река

руки мои сводит судорогой

и я тону

 

– чтобы выразить всю глубину моей любви к тебе

 

Полдень

 

Здесь каждый встречает полдень, стоя в дверях –

солнце скользит, как по льду, от порога к порогу.

Люди щурятся, запирают наглухо двери – благодаря

столь дерзкому способу люди попробовали

 

обмануть бег времени. Получилось. В этом селе

все бодры и румяны – мужчинам всегда по сорок,

женщинам – по тридцать пять бесконечных лет,

ночь тиха и длинна, словно смерть, день проворен и короток.

 

Если стойкое «здесь» не смыкает глаз в задремавшем «сейчас»,

если время становится жалким заложником места,

прорастает и зреет «однажды» – ядом сочась,

выжигает землю. Однажды садовник Темперс,

 

вырезая побеги омелы из яблоневых ветвей, –

и откуда нынче в наших краях птичье нашествие? –

позабыл о времени и у своих дверей

оказался минутой позже полудня. Шестеро

 

братьев Темперс дышали за шторой – и ни гугу!

Теряя перчатки и ножницы на бегу,

садовник стучит что есть силы в соседские двери.

Пастор шепчет в замочную скважину: – Сын мой, я верю...

 

Темперс плюёт на крыльцо, бежит напролом

через грядки святого отца, топчет клубнику.

Хлопает булочник дверью, шипит: – Поделом! –

прячет ключ. Портниха заходится в крике,

 

сапожник смеётся, аптекарь, сжав зубы, молчит,

учительша уши прикрыла ладонями белыми.

Садовник, седой как лунь, упал в наступившей ночи –

и умер. Наутро воскрес исполинским деревом.

 

Солнце встало в зените в положенный час,

заскользило привычным путём, зацепилось за ветки –

и уснуло. Всё погрузилось во тьму. При свечах

сельчане метались между трухлявыми вехами.

 

Двери хрипели, визжали и лаяли. Шло напрямик

освобождённое время, шатаясь спросонок.

В крайнем западном доме умер первый старик,

в крайнем восточном – родился последний ребёнок.

 

 

Пчела

 

Дай знак, пчела –

коснёшься ли плеча

крылом своим, а может, сгоряча

ужалишь рот, молчащий до поры,

и пропадут волшебные дары?

 

Неясен знак – пчела летит вперёд.

Сторукий страж не дремлет у ворот –

и каждая рука сжимает нож.

А чуть заслышит страж земную дрожь,

так сто ножей на солнце заблестят –

и вот уже сто пчёл во тьму летят.

 

Какой же спрос с пчелы? Она мала.

Неси, свой мёд,

неси, свой яд,

пчела.

 

Реки́, река

 

Реки́, река, пока я слышу,

пока я слушаю тебя.

Твой берег, разнотравьем вышит,

колышет лёгких жеребят.

 

Нальются силою копыта,

придёт высокая вода –

дорогою подземной, скрытой

уйдёт, казалось, навсегда.

 

Молчит река – мелеют строки,

тускнеют гривы жеребцов,

но гераклитовы потоки

сквозь соломоново кольцо

 

смягчают берег, что колышет

новорождённых жеребят.

Реки́, река, пока я слышу,

пока я слушаю тебя.

 

* * *

 

ручная мельничка исправна

лежак лежит бегун бежит

так день насущный может радовать

легко перетирая жизнь

 

скрежещет мельничка избыточна

и станционной кухни дым

нарезан кольцами и выточен

уже не кажется седым

 

и наконец она изветлива

из пальцев кровь как никогда

не будет в этом мире ветрено

проходит жернова и светленькой

сбегает со стола вода

 

Сага о деревьях

 

На ещё не открытой планете  Я л м е з

обитают двуногие  и к е в о л е ч  –

волоокие женщины крошат алмаз,

меднокрылые птицы слетают с их плеч.

 

Чудо-женщины трудятся в поте лица  –

выкорчёвывают из сиаля дома,

не жалеют лачуг, не оставят дворца  –

расчищают  Я л м е з  для деревьев-громад.

 

Оседлав меднокрылых, плывут к облакам  –

в колыбелях, среди непролазных ветвей,

тонко плачут беспомощные  и ш ы л а м,

ждут они волооких своих матерей.

 

Льётся небо, течёт через край  о к о л о м  –

и ш ы л а м, напитавшись, раскрошит алмаз

и с улыбкой сорвёт распустившийся дом

на ещё не открытой планете  Я л м е з.

 

Смерть медведя

 

Зов шатуна весною недалёк –

уже не рёв, ещё не стон глубинный –

зверь, обесшерстевший наполовину,

наполовину мёртв. А мотылёк

парит – зачинщик травяного праха –

дрожит его зелёная рубаха,

ей сносу нет, но к ночи выйдет срок.

 

Шатун умолк, бредёт – уже не шаг,

ещё не смерть, но близко, близко, близко,

вот мотылёк зигзагом входит в изгарь –

торфяники горят? – и видит мрак.

Пытаясь выплыть, вязнет глубже, глубже –

идёт на дно. Медведь ступает в лужу –

и давит мотылька... Глухой овраг,

 

запорошённый снегом, ночь, метель –

уже зима, ещё звезда не встала –

оледенелым абрисом оскала

любуется луна. И колыбель

свивает тело зверя, словно сына –

усни! – так принимает крестовина

в свои тиски рождественскую ель.

 

* * *

 

смотри –

аляповатого кувшина

бежит вода и заливает круг

гончарный

и податливая глина

охотно принимает форму рук

 

ладоней утекающих в предплечья

в прожилках тонких синеватых рек

неисчерпаемая вещь растёт и плещет

смеётся мастер

расправляет плечи

и пишет на табличке –

 

человек

дробит шагами комнату а выше

на подвесном хрустальном этаже

неиссякаемая вещь лежит и дышит

но человек шагает и не слышит

дыхания

 

причём давно уже

зрачки его длинны и вертикальны

под каждым пальцем спусковой крючок

и пусть он слеп

он слепок моментальный

на глиняных ногах – монументальный –

неисчезающая вещь

 

ещё ещё

бежит вода и падает на плечи

неистовый гончар вращает круг –

неисчисляемый

податливый

невечный

весь в опечатках –

в отпечатках рук

 

Сон Якова у подножия Потёмкинской лестницы

 

– Что за дела? – услышь меня, Господи! – Что за дела?

Каждый охотник желает знать – и я вместе с ним,

где кончился цвет – лишь море черно, лишь сажа бела?

Откуда их столько – крылатых, а сверху нимб?

 

То вверх удаляются, то приближаются вниз –

вектор пути начинается с точки, в которой лежишь.

Глаза б не смотрели, но смотришь на женский истошный визг,

а эти, все в белом, не видят – ступени, коляска, малыш!

 

Плывут и плывут потоки белых – целая рать! –

лестница тянется следом – туда-сюда,

скачет коляска по лестнице – им бы сдержать,

секунда-другая – ступени, удар, беда!

 

Я открываю рот, я пытаюсь кричать,

воздух – горяч! – обжигает мою гортань,

в мареве дымном тает несчастная мать –

ракурс меняется – вновь белоснежная ткань

 

по ветру плещется – и тишина, тишина –

где же тут кнопка, чтоб в уши ворвался звук?!

– Яков, – шепчет мне белый, – коляска катится на

небо, а вовсе не вниз – человече, ты близорук!

 

Только представь, он родился – и сразу в рай,

будет весь в белом, с крыльями, сверху нимб,

хочешь – ешь яблоки, хочешь – летай да играй,

не бойся, ему не больно, ведь я вместе с ним!..

 

/Здесь грубая склейка, здесь не хватает плёнки –

истлела, сгорела, осела в чиновном кармане –

не угадать – и не надо! – чей замысел тонкий

кадр за кадром погиб в черноморском тумане?/

 

...Сколь воду ни лей, но последняя капля – предтеча:

грохнула пушка на бутафорском линкоре.

Просыпается Яков, расправляет затёкшие плечи

и держит чёртову лестницу параллельно морю.

 

 

Старинные английские песенки

 

1. Динь-ди-линь!

 

Дядюшка Сэмюэль Филлз

и тётушка Эмили Доу

не выхо-динь-ди-линь из,

не дохо-динь-ди-линь до.

 

Рамки превыше всего –

строг, но прекрасен багет.

Ах, как звенит Рождество!

Ах, почему же нас нет?

 

Дрогнет под снегом карниз,

птица покинет гнездо.

Сэмюэль (динь-ди-линь!) Филлз

и Эмили (динь-ди-линь!) Доу,

взгляд неподвижный храня,

смотрят со стен на меня.

 

2. Сто сорок лебедей

 

Сокрыт туманом бересклет,

под бересклетом спит скелет –

со счёту сбился, сколько лет

не ел, не пил, не пел.

Сжимает грудь земная клеть,

истлели крылья – не взлететь,

и пруд заросший обмелеть

за столько лет успел.

 

Сто сорок новых лебедей

глядят на новых королей,

и лишь трудяга-муравей

еловую иглу

несёт без всяческих затей

в свой дом, но жулик-воробей

хвать муравья! – и, ей-же-ей,

проглотит на лету.

 

Сегодня жив, а завтра – нет,

пройдёт сто сорок долгих лет –

и надо мною бересклет

раскинет сеть ветвей.

Но будут над рекой лететь,

в тумане крыльями белеть,

и песню эту будут петь

сто сорок лебедей.

 

Трое

 

 Просыпается ночью ребёнок – холодно и темно,

словно в космосе неосвоенном.

– В космосе страшно,

он большой, а я маленький, –

думает мальчик, но

в космос вплывает мама, тёплая и домашняя.

 

Мальчик спит.

Окружает комнату тишина

и часы на стене молчат – видно, кончилась батарейка.

Женщина думает:

– Я у сына одна,

если вдруг замолчу, то с ним..?

 

Страх залепляет клейкой

лентой рот, и почти невозможно дышать –

ищет женщина в темноте и находит Бога.

– Он большой, а я маленькая, – думает мать, –

он меня защитит.

 

Уплывает тревога.

Засыпает женщина, а вокруг тишина –

во сто крат тишиней, чем обычно бывает ночами.

Бог печалится:

– Что будет с ней, если я дотемна

буду занят другими?

 

Зябко поводит плечами –

всё же холодно нынче в космосе! – смотрит через плечо,

напрягает глаза – мамы нет и давно уже не бывает

за спиной у Бога.

И в груди становится горячо.

– Я хочу быть маленьким.

Закрывает глаза. Засыпает.

 

Тупик Ландау

 

I

 

Хаотичная пляска пылинок в солнечном свете.

Если прикрыть глаза, полыхнёт оранжевым,

если зажмурить – чёрным.

– Урок ответит

Ландау... Ландау! Почему вы спите? Разве же

время спать и во сне улыбаться?

– Что? Простите!

Я видел, нет, я открыл молекулы счастья!

Каждый сможет использовать это открытие

на всеобщее благо и для себя отчасти.

 

II

 

...Срочная новость в эфире! Отныне и далее

каждый – слышите, каждый! – живёт под флагом

безграничного счастья! Такого нигде не видали вы –

и вряд ли увидите. Граждане, дать присягу

и получить ландаут в бессрочное пользование

необходимо в кратчайшие сроки по адресу –

тупик Ландау, дом пять. И помните – созданы мы...

 

Помехи – скрежет – лязг – связь обрывается.

 

III

 

Проходная. Отсюда и далее – лязг и скрежет.

Если прикрыть глаза...

– Гражданин, вы слышите?!

– Что? Простите?

– Предъявите ландаут. Вы реже,

чем это предписано, улыбаетесь. Наш комитет

уполномочен проверить вас на новейшем ландауметре.

Руку, пожалуйста... Видите? Стрелка на чёрном,

а должна быть в оранжевом секторе. Минимум три,

а по слухам – пять нарушений. Пройдёмте.

Покорно

идёт.

Разряд – скачок напряжения – кончено.

 

Дежурный в оранжевом ставит в журнале прочерк.

 

IV

 

...Срочная новость! Организация оранжевых наций

признала электролечение чёрного настроения

методом устарелым и в какой-то мере опасным –

десять процентов летальных исходов. Не менее

зафиксировано выздоровлений под грифом «отчасти»:

атрофируется важная функция – «всеобщее благо»,

и человек погружается в личное счастье,

то есть становится инвалидом. Однако

разработано и внедрено в производство средство

широкого спектра действия – квазиландаум.

Отпускается без рецепта. Для соответствия

мировому стандарту достаточно миллиграмма!

 

Получить три упаковки в руки можно по адресу:

тупик Ландау, дом пять.

 

...Связь обрывается.

 

V

 

…Пыль. Всюду пыль в беспощадном солнечном свете.

Забивается в поры лица, сушит рот и ноздри.

Столько вопросов! Да кто же на них ответит?

Если зажмурить глаза, то окажешься возле

мальчика – пальцы испачканы мелом – время

спать и во сне улыбаться – всеобщее благо

полыхает оранжевым.

Дора снимает гребень,

бросает кольцо на стол, открывает окно – не плакать!..

 

– Дора! – шёпот ли, ветер ли треплет шторы.

– Дора! – таблетка, другая, летит упаковка

на пол, следом вторая и третья. – Дора! –

чёрное на оранжевом – божья коровка

расправляет дрожащие крылышки и исчезает.

Дора за ней, Доре легко и приятно

смотреть широко распахнутыми глазами –

впервые! – вот оно, счастье! – пути обратно

нет. Рвёт с фасада табличку с адресом –

 

не поддаётся «тупик»,

«Ландау, дом пять» – рассыпается.

 

VI

 

Ходят робкие слухи, что ежегодно в начале апреля

на Новодевичьем кладбище, в секторе пятом,

летают молекулы безграничного счастья – цели

не достигают, распадаются на нейтральные атомы.

 

Тётя Груша

 

Расцветали яблони. Игрушки

с ёлки синтетической убрав,

смотрит исподлобья тётя Груша

на восьмиметровый свой анклав.

 

Где-то там заветный выход к морю –

через спальню, кухню, коридор –

но трясут хрущобу страсти Трои!

Пашка, сын, и Ленка Зимогор,

 

наградив рогами Ермолая –

мужа Ленки, местного царька –

раздразнили свору: не смолкает

псовый лай с подъездных баррикад.

 

День за днём, под грохот канонады

и костров немеркнущий огонь,

дом уходит в землю. Не разгадан,

охраняет дверь педальный конь.

 

...Лист кленовый над Одессой кружит.

Поплыли туманы. На трико

капает слезами тётя Груша.

Море близко. Счастье – далеко.

 

* * *

 

Хрусти сухим, срезая звук-бутон,

подхватывай канон закрытым ртом –

живое жалит, мёртвое тревожит

тем тяжелее, чем быстрей до дна,

да велика ли улья глубина,

прочна ли бесхитиновая кожа?

 

Падение смягчит густой ковёр –

несобранный целительный подмор,

ещё до окончания сезона

нападает порядком хрупких тел

поверх меня, и кто не улетел,

но выжил, не коснутся аллохтона

 

из суеверия. Варись в одном котле –

что пользы в твоём сухоньком крыле,

что яда в пальцах острых, узловатых –

течёт медовый дух, кипит отвар –

и смерть, простой языческий товар,

провизору приносит гонорар,

а может, смятый счёт за неуплату

 

аккордного налога. Хочешь – пой,

и медоносная поляна за тобой

раскроет докрасна больные горла,

а и молчи, катая языком

прополиса прогорклый, клейкий ком,

внутри чужого заколоченного города –

 

едино всё. Подмор, отвар – и ничего

иного или просто своего

в гетероморфном улье не сыграет.

Засахаренный, зачерствевший год,

и капля остриём наоборот

над ним встаёт –  живая, кровяная.

 

Четыре гвоздя Борхеса

 

1.

Хорхе достались подарки: особенный дом –

четыре глухие стены, ни дверей, ни окон –

и свиток топографических карт – кокон

созревающих тайн. Хорхе ведом

 

яростной юностью – стены ему тесны,

Хорхе ночами видит странные сны,

будто некто пишет книгу его рукой –

и Хорхе бежит за петляющей чёрной строкой,

 

но просыпается в строгом квадрате стен.

Перемен!

Хорхе берёт молоток, глотает злость.

Разрывает кокон – вот же он, мир! – и гвоздь

пробивает навылет север. Дом даёт крен –

 

обломки стены уносит водоворот.

Хорхе падает в море, Хорхе плывёт.

 

…Дон Борхес смотрит на Хорхе через плечо,

пишет: первый сюжет – о поиске

 

2.

– Где крючок?

Шляпу повесить негде хозяину! Что ж!

Превозмогая невесть откуда возникшую дрожь,

Хорхе Луис, по колено в воде, берёт молоток –

аккуратным ударом загоняет гвоздь на восток.

 

…Дон Борхес смотрит на Хорхе Луиса через плечо,

пишет: второй сюжет – о возвращении

 

Ну что там ещё?!

 

Грохот. Летят обломки восточной стены.

Шляпу Хорхе Луиса несут буруны.

 

Хорхе Луис бросается к южной стене.

Дон Борхес отчаянно машет ему – «нет, нет, нет!» –

и видит, не веря своим глазам –

Хорхе Луис Борхес – почти что он сам! –

возводит заново стены, из ясеня стол

ставит посередине. Но чёртов пол

накреняется! Стол уезжает на юг –

и, подчиняясь качке, проходит круг.

Хорхе Луис Борхес хватает гвоздь –

прибивает стол к полу. Сам себе гость,

 

садится и пишет: третий сюжет –

об укреплённом городе

 

3.

Кабинет.

Четыре стены. Западное окно.

Запоздалый луч течёт по рукописи, исчезает.

Некто смотрит через плечо, но за темнотой –

пустота. И последняя запятая

 

вырастает в точку. Некто заносит перо –

дату поставить и, может быть, инициалы.

Силится вспомнить – книга написана про..?

Х. Л. Б.? Или его никогда не бывало?..

 

Некто берёт левой рукою гвоздь

и прибивает правую – сам себе гость! –

к столешнице. Кровь заливает роман.

 

4.

Четвёртый сюжет – золотой талисман

в виде гвоздя носят все, но недавно видали расстригу:

покалеченная рука

смотрит через плечо

на шее висит открытая книга

________

 

Эпилог

 

Я не знаю, кто из нас двоих пишет эту страницу

 

Х. Л. Борхес

Борхес и я

1960 2018

 

* * *

 

я в загробный мир не верю

и в загробную войну

что за той невзрачной дверью

что за той прозрачной дверью

не тождественной окну

 

под торжественные речи

что читаю по губам

поплыву я в недра печи

даже знака не подам

 

но под шёпот безымянный

не сгорает посмотри

этот ящик деревянный

с колокольчиком внутри

 

 

Я расскажу тебе, Рыщард

 

tak malo radosci – corki bogow w naszych wierszach Ryszardzie*

Збигнев Херберт, «Рышарду Крыницкому – письмо»

 

Я расскажу тебе, Рышард, как воет в груди

ветер, захваченный в плен у морских берегов.

Рыщет мой пленник среди золотых валунов –

слов, столь тяжёлых, что мне не понять, не поднять.

Голос, срываясь, скользит по их гладким бокам,

падает голос и тает в солёной волне.

 

Горлица мелким стежком вышивает узор –

это звезда обронила в полёте крыло?

или трезубец войны, что пронзил остриём

веру, надежду и отзвук забытой любви?

Голос, срываясь, скользит к охладевшим пескам,

падает голос и вмиг зарастает травой.

 

Что за трава, скажешь ты, на холодном песке?

Рышард, мой Рышард, тебе ли названья не знать?

Боги покинули берег, оставили нас –

голос, лишившись опоры, стремится к земле –

силу найти – не найдя, поскорей умереть.

И разгибает колени трава-говорун,

 

и поднимает на хрупких зелёных руках

те валуны, что порочным металлом блестят,

те валуны, что надменны и столь тяжелы –

но не срывается, но не даёт им скользить –

тянет трава-говорун валуны к небесам,

чтобы с размаху разбить их о толщу воды.

 

Рышард! Послушай, как море, проснувшись, взревёт!

Выбросит волны на берег, погубит траву,

перемешает и звёзды, и горлиц – с песком,

голос и ветер сольются и вновь зазвучат.

...Боги вернутся на берег, детей приведут,

солнце согреет песок, засверкают на нём

 

свежеотлитые морем цехины-слова –

радости, дщери богов, будет столько в стихах,

сколько, о Рышард, в ладони ты сможешь набрать –

и принести этот дар замолчавшей траве,

горлице, ветру и даже летящей звезде,

что обронила крыло у морских берегов.

_____

*так мало радости — дочери богов в наших стихах Рышард.

(перевод с польского, пунктуация З. Херберта)

 

яблочный спас

 

Крупные яблоки катятся из-под ресниц –

руки ветвями повязаны, не удержать –

падают глухо на землю налитостью лиц

и разбиваются надвое. Крёстная мать

 

плачет над ними, свивает и прячет в подол.

«Не донесла, сухорукая, я донесу. –

шепчет она. – Окроплю их святою водой

и закопаю на кладбище, в чёрном лесу.

 

Яблоки соком забродят, в глубины уйдут,

корни натужатся, высохший гроб разорвут –

яблоня встанет и выпьет заброшенный пруд,

вновь разродится плодами, а я тут как тут –

 

каждый приму, откатиться далече не дам,

вымою, вынянчу, выручу пару монет...»

...Стелется по ветру, тонет в болотине храм.

Чья это яблоня произрастает во мне?

 

стеклянное сердце

 

когда за мои руки держатся дети

за руки которых держатся дети

за руки детей которых держатся дети дети

 

когда под ногами моими могильные плиты

под могильными плитами могильные плиты

под могильными плитами могильные плиты могильные плиты

 

как сберечь стеклянную розу сердца моего

господи

розу сердца моего

остекленевшего в семи скорбях?

 

горячо господи горячо

лопнуло стекло

осыпались лепестки розы

 

но дети

но могилы

 

вот вам новая мать

новые руки и ноги по старым чертежам

вот вам новое сердце

стеклянное сердце восьми скорбей