Вячеслав Тюрин

Вячеслав Тюрин

Все стихи Вячеслава Тюрина

* * *

 

«Не смотри в одну точку: сойдёшь с ума», –
говорила мне мама. Была зима
и мелькал за окном лопоухий снег,
и стоял на дворе двадцать первый век.
Он стоял, как коломенская верста,
заставляя покрепче смыкать уста.
И крещенская стужа гнала в дома
населенье посёлка. Была зима,
как и сказано выше, но выше нет
ничего о том, сколь же тусклым цвет
был у неба, как быстро смеркалось. Мне
всё казалось, что жил я в иной стране.

На материю время влияло так.
А в стране был, как выяснилось, бардак:
воровали наместники, пил народ.
Но весна уж маячила у ворот,
упраздняя всё то, что я выше рёк,
всё, за что волновался и что стерёг
от глумливого взора толпы зевак.
Оказалось, я зря волновался так.
Ибо в наших краях и весной мороз,
словно драющий палубу злой матрос,
лакирует лужи, творя гололёд,
и при этом алчно глядит вперёд.

 

«Подмастерье»

М. А. Волошин

 

Манит звездное небо, яркий просверк зарниц,

Мир, в котором ты не был, поле белых страниц,

Вихрь космической бури, свет сверхновой звезды,

Превращение буден в праздник чистой мечты.

 

Проложить бы дорогу напрямик ли, с торца

К золотому чертогу Демиурга-творца,

Между жизнью и Жизнью стать незримым мостом,

Покидая отчизну вслед за Южным крестом.

 

В тайну высших мистерий заглянуть глубоко,

Чтобы стать подмастерьем хоть на миг у Него.

Манят звездные версты, неизведанный путь.

Сборник собран и сверстан. Заключительный.

Пусть.

 

 

Автопилот

 

Ожидание смерти, в чью пользу счёт
был открыт рассужденьями на предмет
осязаемости бытия, влечёт
за собой тоску, торжество примет
в чистом виде. На озере, в камышах
утка вскрикнула, крыльями лопоча.
Сердце вздрогнуло вдруг, замедляя шаг.
Без тебя догорела твоя свеча.
Навык мозга цепляться за свой же взгляд
на порядок вещей обусловлен тем,
что они даже мёртвого разозлят –
точно стадо козлят у церковных стен.
Даже будучи хлопнутым по плечу,
жизнь опасней, чем образ её, вести.
Потому псалмопевец и взял пращу,
поднял камень, валявшийся на пути,
к исполненью желания своего.
Голова тяжела, как запретный плод.
А внутри только серое вещество,
для которого нужен автопилот.
Ночью тело, впотьмах ото сна восстав,
валкой поступью двигается на свет
и скрипит половицами. На устах
у него ничего, кроме жажды, нет.
Утолять её ходят на водоём,
узнавая на каждом шагу следы
лихорадочного бодуна вдвоём,
если сделать из крана глоток воды.
Поднимая тревогу на всех углах,
ветер треплет обрывки передовиц,
сообщивших о том, как велик Аллах.
Соверши, что самое время, простершись ниц,
совершить – омовение в прахе дня,
дабы ночь не застала тебя врасплох.
Остальное всё, так сказать, херня,
ловля солнечных зайцев, подковка блох.
Если правда, что пишут в одной из книг,
расходящейся бешеным тиражом,
насчёт факта, что вызванный болью крик
громче рёва лезущих на рожон,
это значит, что надо, по мере сил
как-то передвигаться туда-сюда,
как бы дождик по флангу ни моросил,
как бы ни окружала тебя среда.

С риском вызвать насмешки со стороны
подавляющего большинства людей
эти речи, как видно, сопряжены,
раз ты носишься с ними, как берендей
со своею плетёнкой берестяной,
по навапленным улицам допоздна,
пока вновь не окажешься за стеной,
в полном распоряженье сна.

Трудно вымолвить истину вопреки
долголетнему ремеслу житья.
Но молчать тем более не с руки.
Так что сам себе режиссёр-судья,
человек отключает автопилот,
обрывая лишние провода.
Но зачем он об этом ещё поёт?
Ведь ни пользы от этого, ни вреда.
Очевидно, желая сойти с ума.
Разорвать отношения с тишиной,
чтобы долго ждать от неё письма
русской осенью затяжной.

Превращаясь в лохмотья, шуршит листва
по бульварам, уставшим от беготни.
Солнце, на человека взглянув едва,
покрывается пятнами. В эти дни
небосвод расплывается, как обман
зренья, действуя в целях отвода глаз.
А у тех только, было, возник роман
с облаками, плывущими напоказ.
Эти клочья погоды, мечты стрельца,
поплавки беззаботного рыбака, –
словно близкого друга черты лица
вспоминаешь издалека.
Ночью сердце постукивает тайком,
как собака, грызущая кость.
На холодной лестнице босиком
мнётся возле дверей запоздалый гость.
Обречённого маятника шаги
раздаются в шахматной тишине
меблирашек, где не видать ни зги,
чтобы тело, с мурашками по спине,
вспоминало, что где-то была душа,
занавески меняла, звала с собой
в некий рай, состоящий из шалаша
и любви, пока сердце не дало сбой.
Отказаться не в силах от барахла,
роговица подёрнута пеленой,
листопадом обрызганного стекла.
За стеклом только слякоть и перегной,
отсыревший табак, прошлогодний прах,
изваянья покойников в полный рост –
в том саду, где не слышно работы Прях,
когда в голых ветвях умолкает дрозд.

 

* * *

 

В лесопарковой зоне города, на отшибе
русской изящной словесности, среди хвои,
куда заезжают для пикника на джипе
любопытные существа, эти вечные двое,
позаниматься на заднем сиденье блюзом,
а затем рок-н-роллом. Есть и другие жанры.
Сюда заплывают, дабы расстаться с грузом
одиночества, крепко друг друга держа за жабры.

 


Поэтическая викторина

В разлуке

 

1.

 

Тополя в июне теряли пух –

он летал повсюду, к одежде лип нам.

И в конце концов небосвод набух,

разразился ливнем.

 

Люди жались к стенам, искали кров.

Мы с тобой, смеясь, подставляли руки.

Невелик же был тогда наш улов,

но помог в разлуке.

 

Нынче ветер афишные гнёт углы

на обшарпанных тумбах, и всё поблекло.

Соловью подражая, Бюль-Бюль оглы

не зальётся бегло.

 

Снова булькает в раковине вода,

телевизор бубнит обо всём на свете.

Наступают осенние холода,

и взрослеют дети.

 

2.

 

Словно в бомбоубежище, целый день

я смотрю в окно, как болван на книгу.

Хотя ночью тоже бывает тень,

зато меньше крику.

 

Населенье спокойнее. Гуще мрак.

Конура, баланда, ошейник с цепью, –

вот и вся наука. Снаружи враг,

и брехня давно стала самоцелью.

 

Раздражённый кознями сквозняка,

ветер хлопнет дверью.

Ничего не зная наверняка,

не призвать к доверью.

 

Мир устроен сложно для простофиль,

то есть, почва требует удобренья.

Со стола стирая ладонью пыль,

осязаю время.

 

* * *

      

В своей холостяцкой берлоге,

где музыка и вино,

где плавают осьминоги,

забыв про морское дно,

 

я очень хочу сказать вам,

читатели и друзья,

что нам, как сёстрам и братьям,

загадочна суть бытия.

 

Что хочется поневоле

накинуть пальто и пойти

в то место, где нету боли

от пройденного пути.

 

24 августа 2011

 

Ветер

 

Дул порывистый ветер,
заставлял твоё платье
пламенеть вокруг бёдер,
избежавших объятья.

 

Невидимка, волшебник
в износившихся ризах,
разговоров, как призрак.

 

Но, как жаркий любовник,
он лобзал твои ноги.
Городской уголовник,
поднят как по тревоге,

 

он обжарил углы все,
прежде чем тебя встретил.
Но куда же он скрылся,
твой порывистый ветер?

 

* * *

 

Взгляни на мир и обомлей:

творенье Бога.

Домой идёшь ты от друзей.

Длинна дорога.

 

Слева раскинулся пустырь,

а справа – сосны.

Идти не надо в монастырь:

всем светит солнце.

 

Всех согревает. А в пути

твори добро для

того, кому трудней идти

сейчас, сегодня.

 

Придёшь домой, – обнимет мать,

отец обнимет.

Постелют тёплую кровать,

и вот – тоски нет.

 

Танцует осень за окном,

листвой ворожит.

Ты возвратился в отчий дом,

и не тревожит

 

тебя уж более печаль

от прожитого,

которого немного жаль.

Так молви слово

 

о том, как странствовал и пел

на перекрёстках.

Кого-то за душу задел.

О том, как, в звёздах,

 

тебя касался небосвод,

и птахи пели.

Как шёл решительно вперёд,

к родной купели.

 

5 декабря 2010

 

* * *

 

Воскресая, как будто Феникс из пепла, речь

отверзает уста певцу, вызывая жажду.

Но вода, как и прежде, вот она. Пренебречь

этим фактом нельзя. Пью, потому что стражду.

Потому что пылают девственные леса;

на развалинах городов возникают – даже

и не знаю, как их назвать, не кривя лица.

Вещи гибнут на благотворительной распродаже.

 

Человечество расползается по земле,

словно щупальца мозга, думающего много.

О себе, разумеется. Мысль о добре и зле

осточертела. Существованье Бога

столь очевидно, что больше не заикнусь

в этом ключе. Молчанье почту за благо.

Воздух влажен, и донимает ночами гнус.

И лежит на столе бумага.

 

 

Восточно-Сибирская ветка

 

На пустынном вокзале художницы карандаш

изображает транзитного пассажира.

Беглый набросок выглядит, как пейзаж

осени. Ветви нищенствуют. И сыро

 

в воздухе. Проступает одна черта

за другою, как иероглифы листопада.

Гибнет улыбка в хищном разрезе рта.

Спят улитки в глазах усталого психопата,

 

размышляющего, как отличить искусство от ремесла.

Дескать, действуя по заказу, ваша кисть остаётся мёртвой.

А та, ничтоже сумняшеся, на ватман перенесла

дремлющего пассажира. Совесть – вот контролёр твой.

 

Отрывая взгляд от окна, вижу полупроводника-

полупризрака в износившейся кацавейке.

Спрашивает билет. Надрывает. И снова тоска.

Стоит уйти покурить, как заняты все скамейки.

 

В общем вагоне дорога делится пополам.

Исповедьми богата Восточно-Сибирская ветка.

Но радио начинает транслировать тарарам,

и подпевает ему вполголоса малолетка.

 

Скоро все будем там, где выспимся, как сурки.

Что же нас гонит из дому? Внутренняя поломка?

Все мы паломнике в мире, написанном от руки

тобою, прости, художница-незнакомка.

 

* * *

 

Время неумолимо,

счастье необъяснимо,

существованье мнимо,

верен же только Бог.

 

Что же нам делать дальше,

дабы избегнуть фальши,

вдаль устремляясь. Даль же

нас застаёт врасплох.

 

Будучи виноваты,

малость придурковаты,

вскоре займём палаты

жёлтого дома вновь,

 

где будем жрать баланду,

либо собьёмся в банду,

дабы внимать сержанту

Пэпперу. Дабы кровь

 

мощно играла в теле.

Дабы врачи вспотели,

и на Страстной неделе

нас отпустили вон.

 

Вон из юдоли скорби.

И мы споём в восторге,

что побывали в морге,

но победили сон.

 

Сон – не из самых страшных,

бред – не из самых страстных,

хоть и огнеопасных,

если взирать в одну

 

точку, припоминая,

что была жизнь иная

где-то в начале мая,

только пошла ко дну.

 

Вспомнишь тут Атлантиду

и затаишь обиду,

не подавая виду,

что удручён весьма

 

собственною судьбою.

А детвора гурьбою

к снежному склонна бою,

ибо пришла зима.               

 

16 октября 2011

 

* * *

 

Гравюра березняка.

Забор да столб телеграфный.

Над чем и висят облака.

Пейзаж начинался с заглавной

буквы. Допустим, «Л».

И долго в окно глядел.

 

Я думал, что знаю вас,

ограды, кусты, деревья,

пока не разорвалась

осколочная звезда

над головой моей,

над пустырём кочевья

со знаками повествованья,

застывшими навсегда.

 

Я думал, что перечту

книгу с рисунками рая,

где черёмуха палисада

занавесила тын избы.

Где, влюблённый в свою мечту,

чей-то мальчик идёт, играя

с королевою листопада,

по ступенькам своей судьбы.

 

* * *

 

Деревья после ветра молчаливы,

как буквы безответного письма.

Замысловата живопись оливы,

растущей на холме, хотя весьма

чужда рассудку, склонному то к фразам,

то ко всему, что мимо, как вода…

Как время, побеждающее разум

и разрушающее города.

 

* * *

 

Если будет на то воля Божья,

я достигну вершин красноречья,

а пока я стою у подножья

той тоски, что зовут «человечья».

 

Во мне уйма неправды и боли,

то есть я существую нормально.

Нет нужды выбегать в чисто поле

иль в пруду повторяться печально.

 

Ты пойми, я же твой современник,

собутыльник, бродяга и кореш.

Тяжело сознавать, что бездельник,

а в душе – предзакатная горечь.

 

Пусть петух кукарекнет начало

новых дней или что-нибудь в этом

роде. Всё, что копилось, молчало

и росло, – пусть наполнится светом.

 

Мирозданья основ не тревожа,

никому не желаю подвоха.

Если будет на то воля Божья,

то начнётся златая эпоха.

 

* * *

 

Если жизнь адресована мне,

словно речь, я хотел бы в ответ

ей сказать о такой тишине,

каковой нарушителя нет.

 

Может быть, он ещё не рождён,

листопада божественный друг,

бескорыстный плясун под дождём,

многолик, резвоног, многорук.

 

Может быть, он ещё не возник

из огня, что горит в небесах,

из любимых потрёпанных книг,

ни одной так и не написав.

 

Как к нему тяготеет душа,

как весенние рыщут ветра,

знает время, ничуть не спеша,

знает древнее пламя костра.

 

Желание

 

Я желаю тебя, как песок

ждёт дождя в жёлтом мареве зноя.

Как приходит в движение сок

под корою деревьев весною.

 

Словно ветку сирени – пастух,

я жалею тебя, незнакомка.

Стань свирелью, ласкающей слух.

Или плачущей. Только не громко.

 

 

* * *
 

Желуди лежат во рвах обочин,
на лотке сверкает виноград, –
дорог сердцу, потому что сочен,
созревая сотни лет подряд
там, где у чинары лист отточен
и с ладонь мужскую аккурат.
Там, где небо, когда смотришь очень
нежно, рдеет, опуская взгляд.

Если долго ходишь по Ташкенту,
то, с людьми вступая в разговор,
помни хорошо свою легенду:
на слове поймают, если вор.
Ибо нету лишнего на свете:
все сгодится дворнику в костёр.
Дым костра, как сумрак лихолетья,
крылья надо мною распростёр.

 

Завтрак

 

Жуть яйца, разбитого всмятку,
сигаретный дымок над кружкой
с кофе. Склонные к беспорядку,
мысли бегают друг за дружкой.
Эти салки под звон посуды –
настоящая пытка бредом.
Эти вечные пересуды
с существом, чей язык не ведом.

 

* * *

 

Запиши меня в книгу памяти. Запечатай
сургучом разгневанной тучи. Швырни подальше.
Всё равно ведь я не смогу завести с зубчатой
башни хвалебную речь: отвращенье к фальши.

 

Да и страх высоты, судя по слогу песен,
исполняемых от души под сердечный бубен.
Отведи своё наваждение, будь любезен,
если смысл подобной просьбы Тебе доступен.

 

Изгнание зимы: три этюда

 

I

 

Я ничего не знаю. Ничего
не ведает живое существо,
кроме того, что жизнь ему сама
внезапно преподносит и с ума
сойти может нормальный человек,
когда узнает он, что время – бег,
что Время – Бог, что время – торжество,
не ведает живое существо.

 

Чирикает пичужка во дворе,
и держит переливчатое «ре»
в мажоре, как положено весной.
И я, влюблённый в юг, влюблённый в зной,
ей как бы подпеваю невзначай,
похлёбывая свой остывший чай.

 

II

 

Зима, как наказанье за грехи,
закончится восстанием реки,
когда та разобьёт оковы льда.
Ведь это правда, госпожа Вода.

 

Ты ведаешь о смысле бытия
гораздо больше, чем способен я
вообразить. Поэтому скажи,
зачем существованью рубежи.

 

Скажи, покуда лёд ещё стоит
на полюсах, античен как Аид.

 

Увидеть оный иногда во сне
случается тому, кто по весне
бывает рад явлению грачей
до слёз, которых нету горячей.

 

Они зажгут искристые снега
затем, чтобы скорее шла шуга,
менялись очертания земли
и нежные подснежники цвели.

 

Подобное желание тепла
смешно по эту сторону стекла,
в квартире с электрическим огнём,
который добывая спину гнём.

 

Мечта колонизировать Тартар
осуществилась. Ядерный удар
придатку сырьевому не грозит.
И так напьётся нефти паразит.
Туземцы покричат ещё слегка
и выберут себе большевика, –
такого, чтобы родину любил
да казнокрадам головы рубил.

 

Бить или бить – вот нынче в чём вопрос.
И снова на ветру шумит рогоз,
деревья гнутся. Только холода
стоят и в небе – тусклая балда.

 

По ходу, зря старался Прометей.
Внизу должно быть всё как у людей.
Однако снедь, добытая в поту
лица, не побеждает темноту
за шторами. В окно бросая взгляд,
точно бадью в колодец, ты навряд
ли что-нибудь оттуда почерпнёшь,
кроме бессонницы. Строку черкнёшь
и снова погружаешься во мглу
раздумья, как паук в своем углу.

 

Воистину, скорее бы зима
закончилась. Или сошла с ума:
растаяла, размякла, потекла
ручьями по ту сторону стекла.

 

III

 

Я время никуда не тороплю.
Я не курю ночами коноплю.

 

Бессонница не мучает меня:
я восхищён возможностями дня.

 

Не призрак, не поэт и не бунтарь,
я человек, я вам не инвентарь.

 

Верните же мне летнюю жару:
мне ваши холода не по нутру.

 

Да и снега не блещут новизной.
Если на то пошло, то лучше зной,

 

чем эти сопли, слякоть и грачи
на старых тополях, как басмачи.

 

Исповедь графомана

 

Я расскажу тебе – про великий обман…

Марина Цветаева

 

Пока дышу, спасибо за слова

и музыку. Я тронут до мурашек.

Мифологические существа!

Меня, как постояльца меблирашек,

вы звали за собой на острова

 

с засохшими колодцами дворов

и каменной пустыней вертограда,

манящего, как лучший из миров.

Волнует душу невская наяда

и нежно возникают волны строф,

 

как будто в белом сумраке ночей,

как в оболочке опиумной грёзы,

заключена божественность речей,

классическая горечь туберозы

и кровь бежит по жилам горячей.

 

Обманывать – ещё куда ни шло:

совсем другое дело – жить обманом.

Нам в этом смысле страшно повезло:

не то что безобидным обезьянам,

уверенным, что лодка и весло –

 

одно и то же. Может быть, Улисс,

найдя романтику Тартара куцей,

отправился бы в те края, где рис

выращивают, как велит Конфуций, –

когда бы не намёк из-за кулис.

 

И вправду, не мешало бы сменить

как тему, так и фон повествованья.

Поёт веретено, сучится нить.

И надобно вести существованье:

чело зачем-то мыслями темнить.

 

Тебе темно? Попробуй огонька

спросить у незнакомца в переулке.

Возможность обознаться велика.

Нарушив одиночество прогулки,

наткнешься на чужого двойника.

 

Свидание дороже благ земных.

Я всем желаю всяческого блага.

Жить, о себе невесть что возомнив,

отучит терпеливая бумага,

отвадит чернозём, её жених.

 

Хозяин тьмы, чьё ремесло – мосты

над хлябью возводить усильем воли,

не жертвами ли страха высоты –

как дочерьми и сыновьями боли, –

осуществляются твои мечты.

 

Хвала тому, кто время превозмог

и пересёк серебряную Лету.

До нитки, разумеется, промок,

а не кричал «карету мне, карету».

Не исчезал из виду под шумок.

 

И всё такое. Разве что в бреду.

В связи с неизлечимостью болезни.

Чем создавать искомую среду,

способствуя возникновенью песни,

чтобы затем идти на поводу

 

у ритма, разглагольствуя взахлёб

о том, что попадает в поле зренья,

как инфузория – под микроскоп

или ресница – в глаз венцу творенья,

меняющему срочно гардероб

и ноги делающему туда,

где ветер порасклеивал афиши:

на рынок отрезвлённого труда.

Клин журавлей, словно знаменье свыше,

укажет направленье. Череда

 

сопутствующих образов в мозгу

затеяло подобье хоровода.

Без ихней пляски долго не могу

держаться: такова моя природа.

Чего не пожелаю ни врагу,

 

ни собутыльнику в уютной мгле

вагона с человеками на полках.

(Как будто мало места на земле.)

Не спрашивай, зачем рука в наколках

и почему глаза навеселе.

 

Блажен, кто в этой призрачной стране

живёт, не понимая ни бельмеса.

Как дятел, восседающий на пне

в окрестностях елабужского леса,

внимая соловьиной болтовне.

 

Духовная что значит нищета.

Я тоже начинаю задыхаться

(хотя не вижу в этом ни черта

блаженного) и мыслью растекаться

по древу, дым пуская изо рта

 

в любое время года. Графоман

испытывать не должен дискомфорта

на тот предмет, что пуст его карман:

он существо совсем иного сорта,

чем остальные. Взять его роман

 

с изящною словесностью. (Читай:

с излишествами в области науки

битья баклуш.) Сослать его в Китай?

Или взять недоумка на поруки?

Не замечать, как звёзды – птичьих стай?

 

Подумаешь, пернатая лузга

в затепленной лазури поднебесья,

когда вокруг дремучая тайга

вселенной, потерявшей равновесье,

как страх теряют, если дорога

 

распутица житья, где вязнет шаг,

осознавая неизбежность тлена,

когда с похмелья куришь натощак,

в козырном листопаде по колено;

и начинаешь думать о вещах

 

как говорится, больше, чем они

того заслуживают. И, в итоге,

теряешь драгоценнейшие дни,

сомнительные возводя чертоги

на чердаке, свободен от родни.

 

Как северные пальмы, фонари,

тень воскрешая, продлевают вечер.

О чём-нибудь со мной поговори,

читающий листву бульвара ветер,

или ступай ко мне в поводыри.

 

Я плохо вижу, будучи в хмелю.

Кошачьи свадьбы в гулких подворотнях

внушают отвращенье кобелю.

В кабине для звонков междугородных

я призрака за лацкан тереблю.

 

Над мостовой, искристой от дождя,

клубится мгла, как будто шерсть овечья.

Простерши длань, стоит кумир вождя,

ползет туман в сады Замоскворечья,

тоску на пешехода наводя.

 

Вселенная расторгнутых границ!

Бунтующих темниц орущей плоти!

На месте ветром выдранных страниц

растут другие в том же переплёте.

Что навзничь падать ей, листве, что ниц.

 

А поутру костлявая метла

под окнами скрипеть начнет уныло.

Судьба, с чего ты, собственно, взяла,

что существуешь? Хоть бы позвонила.

Давно молчат твои колокола.

 

Ты пропадала в облаке слюды,

мелькала за решёткою зверинца.

Старьёвщица, ты путала следы,

и я с твоим отсутствием смирился

под шелест окружающей среды.

 

В конце концов, я к шелесту привык:

он стал для меня чем-то вроде ритма,

гораздого развязывать язык,

когда уже не действует молитва,

последняя надежда горемык.

 

Я знал тебя в иные времена

как женщину с влюбленными глазами!

Ты сострадала мне, словно струна,

задета за живое голосами,

от коих остаются имена,

 

как символ бытия за гранью снов.

Я нынче только песней осчастливлен

и не хочу блуждать в подборе слов.

Пускай прольется правда щедрым ливнем

и горизонт окажется лилов.

 

* * *

 

Когда вас уже не волнует, о чём и речь-то,
когда медленнее разлуки любая почта,
тем не менее в голове происходит нечто,
позволяющее найти, что согрета почва

 

для занятия земледелием, но в любое
время выбито может быть из-под ног, не так ли?
Ведь известно, что небо временно голубое
к лицам обоего пола, действующим в спектакле.

 

Конец лета в предместье

 

Вот уже в подворотнях не слышно кошек
и серебрятся первые паутинки.
Время бежит, расталкивая прохожих.
Кончились соловьиные поединки.

 

Слева пустырь с объектами постмодерна,
справа кирпич, зигзаги пожарных лестниц.
В городе пахнет вещью неимоверно,
пахнет передовицами старых сплетниц.

 

Словно посуда в поисках пьяной влаги,
тело пытается делать отсюда ноги.
Пурпурные лохмотья лежат в овраге.
Выпивка не валяется на дороге.

 

 

Ливонец и корова

 

«И краткое» похоже на ливонца,

пришедшего, как тать, под стены Пскова,

где тусклое ноябрьское солнце

вот-вот за горизонт уплыть готово.

 

С одною ставней так косит оконце,

когда в нём отражается корова.

 

Без лишних слов всё становилось ясно:

корова пережёвывала силос;

ливонец возражал, как контрабас, на

то, что в вечернем воздухе носилось.

 

«Соваться на рожно – тебе наука!»

Врага не катапульты поражали,

но крики с крепости: «Смотри-ка, бука.

Сюда ползи!» Над ним открыто ржали

посадские, рогатиною тыча:

«Проваливай, откель явился, немец!»

Такая вот воинственная притча,

священная война, где прав туземец.

 

И ты, царица с добрыми глазами,

зелёный цвет прославившая белым,

ты Господу покорней, чем в исламе,

сильней, чем на аспидных досках мелом

изложенное с хрустом наставленье:

недаром же ты мне в строку попала,

рогатый символ русского селенья,

которое судьба замордовала.

 

* * *

 

Лопотало бельё, сорваться грозя с верёвки,
но прищепки за ткань зубами держались крепко.
Тараторили две сороки насчёт обновки,
дабы лестничная была в курсе дела клетка.

 

Пока мальчики на гражданской войне мужали,
девочки стали женственными до жути.
Деньги исчезли, товары подорожали.
Обыкновенное дело. Спокойно жуйте.

 

Ваше первое, заедая вторым и третьим.
В этом смысле я вам желаю пищеваренья.
Не придавайте значенья подробным бредням.
Если вы так считаете, не напрягайте зренья.

 

Матери

           

Анне Семёновне Ивановой

(в замужестве – Трахтенберг),

дочери «врага народа», блокаднице,

многодетной матери –

с благодарностью и любовью

 

Не бунтарка и не смиренница,

Повитуха души одной,

Представлений банальных пленница,

Не отмеченных глубиной.

 

Дева русская простоволосая,

Покорительница вершин,

Отягчавшая душу вопросами

Беспросветных земных картин.

 

Босиком по стерням да камениям,

В полымя горящей избы

Не водой, а сухими поленьями

Под ударом хлестким судьбы.

 

Словно образ, хранила бережно

Свет неяркий белых ночей,

Уплывая к родному берегу

В утлой малой лодке своей.

 

Отдыхай от работы праведной,

Порицанья, упреки – прочь,

Перед Богом давно оправданна.

Возвращенка, Христова Дочь.

 

* * *

 

Медленно крутятся в час отлива

лопасти ветряка.

Лампа на проволоке глазлива,

мучая мотылька.

Вокруг источника света биться,

всем существом дрожа,

когда на западе разгорится

зарево мятежа,

где, словно жилы Твоей десницы,

вижу стволы дубов.

В гуще листвы шевелятся птицы:

там их ночлег и кров.

 

Время бежало, как тень по стенам.

Лето к развязке шло

шагом торжественным и степенным.

Помню, как спину жгло.

Солнце покрыло меня загаром,

обволокло теплом.

Я получил эти вещи даром

и возвращу добром.

 

Алую рану стачали швами

кустарники пустыря.

Уединённо живётся с вами,

схимники сентября!

Минули дни, когда сохли фрески

шепчущихся дубрав.

Плотно задёрнуты занавески

комнаты, где, собрав

всё, что с собою до смерти носишь,

можно произнести

Имя, которое произносишь,

странствуя взаперти.

 

* * *

 

Мы курим одни сигареты,

пялясь на долгострой,

одинаково разогреты

летней жарой.

 

И, словно в медленной съёмке,

я вижу тебя, скользя

по улице, как по кромке:

ведь разминуться нельзя.

 

Нельзя переставить время,

перевести часы.

Шумят на ветру деревья,

лают в округе псы.

 

Многое слышал раньше.

Но, всё равно, говори.

Со стороны ведь ярче,

пристальней взгляд зари.

 

Твоя сторона тениста.

Твоя половина дня

для соловьиного свиста

создана, для меня,

 

стоящего чуть поодаль.

Иначе ты спросишь, как

дела ли мои, погода ль,

выпрашивая пятак.

 

Однако, внимая шуму

раковины, глухой

ко всякому саксаулу,

растущему на плохой

 

земле, где подолгу нету

дождя, чтобы встал урожай,

ты всё-таки, знаешь… это…

хоть изредка возражай.

 

Воистину, мы знакомы

случайно, почти в бреду.

У речи свои законы:

не понял – переведу.

 

Ещё не закончен отпуск

и лета самый разгар.

Лежит на предметах отблеск

минувшего, словно жар.

 

Я снова слушаю скрипы

колодезных журавлей,

и благоуханье липы

зовёт меня в глубь аллей.

 

И ветхая колокольня

с берёзками на холме

помалкивает. И больно

душу держать в уме.

 

Держишь её за локоть,

заглядывая в глаза.

Будешь и дальше трогать

гибкую, как лоза,

 

податливую, как глина

в объятиях гончара, –

женщину – как мужчина –

все летние вечера.

 

На смерть Иосифа Бродского

 

Мир опустел, как выпитая вечность.
Одним глотком ты кубок осушил.
Благодарю тебя за то, что жил
и правил неподатливую речь в нас,
разбросанных по свету, как зерно
словесности. Прости, что перешёл на

«ты», словно мы ровесники. Мы волны.
Разбиться об утёс немудрено,
когда крепчает ветер в океане,
который всё равно не переплыть,
но можно перепрыгнуть, если прыть
наличествует, как билет в кармане,
в долину небоскрёбов, где Гудзон
чернеет, точно траурная лента.
Приехал бы, да за душой ни цента.
(К тому же, из меня плохой Язон.)
Заочное знакомство! вслед за буквой
движенье лодки, пение гребца.
Во взмахе вёсел – выпростанность рук во
Вселенную, которой нет конца.
Что не пугает ходока по клюкву,
пока луна не покривит лица.
Тебя не стало на земле. Вода
потушит угольки последней скорби.
Заморосят дожди, пройдут года.
Другое поколенье пустит корни.
Моя башка сейчас подобна торбе
со пчёлами, гудящими: «Беда!»
Меня трясёт, как парусник при шторме:
неужто расстаёмся навсегда?
Так проповеди музыка Нагорной
в разладе с оркестрантами Суда.
Ты возвратился к воздуху. Взгляни,
как он играет, наподобье шёлка
в руках у Белошвейки. В эти дни,
лишённые – не то что смысла – толка,
мне кажется, что мы с тобой одни
друг друга понимаем втихомолку.
Предвыборной далёки болтовни,
притихли под застрехами посёлка,
сыны сибирской стужи, снегири.
По чёрным волнам плавает иголка,
читая мысли Моцарта. Внутри
квартиры встал февраль осиротело,
как призрак вербы, мёрзнущей в глуши…
Ремесленная жизнь осточертела.
Только воспоминанья хороши,
накатывая с песней то и дело…
Теперь, когда ты с ними, разреши
коснуться, не стуча в чужую дверь,
умолкших струн твоей волшебной лиры,
звучавшей в сердце Северной Пальмиры
в глухие времена страны. Поверь,
я научился многому. Твоей
способности приглядываться к Богом
оставленным местам, к ночным тревогам
зарницей освещённых тополей
усадьбы, что, чем дальше, тем милей
для путешествующего на строгом
листе бумаги, вопреки дорогам.
Ты вышел из ахматовских аллей
уединенья, склонного к итогам;
и лучшим был из всех учителей
раскованностью голоса, – как в жизни,
так и в искусстве делающей честь
тому, что б мог свои пятьдесят шесть
отпраздновать на северной отчизне.
Вернись и посмотри: не перечесть
твоих гостей на этой звёздной тризне!

 

* * *

 

Наступая то на разрезанную жестянку,
то на коровью лепешку, ругаясь матом,
я встретил однажды барышню, похожую на крестьянку.
Мы с ней ещё долго спорили на косматом

 

языке мудрецов о смысле существованья.
Солнце пекло макушку, томило жаждой
долгого как дорога повествованья.
Каждый из нас при своём остаётся, каждый

 

в меру своей отчаянности смеётся
в морду реальности, лезущей в объективы,
благодаря которым и создаётся
общее направление перспективы

 

оказаться в конце тупика, где ни зги не видно.
Может быть, это просто шутка, уловка чья-то,
кто выныривает из заводи, словно выдра,
посмотреть как пасутся на берегу козлята.

 

 

* * *

 

Но, может быть, поэзия сама
Одна великолепная цитата.

Анна Ахматова

 

Никто не напишет твоих стихов,
не бойся. Закон естества таков.

 

Возможно, мы все говорили одно
и то же свободное слово. Но
проглядывает иногда двойник
из зеркала за тобою, книг

 

твоих начитавшись и, выпасть из
одной из них головою вниз
грозя, будто некая дама пик,
язвит, игрока заводя в тупик.

 

Реклама симметрии? Чёрта с два!
Всю выдавит кровь из тебя вдова,
как только нащупает твой тайник.
Однако не каждому дан двойник.
А страхи напрасные – лжи родня.
Живи наугад, как транжира дня.

 

Ночами не жги своё масло зря.
Вставай с петухами, пока заря
ещё прихорашивается. Пой
сердечную думу судьбе слепой.

 

И, круговорот наблюдая звёзд,
не думай, что мир в идеале прост.
Он сложен из атомов и велик
настолько, что ты в нём всего лишь блик,

 

осколок разбитого божества.
Поэтом скомканная листва

 

в тебе вызывает желанье свить
от осени повествованья нить.

 

О том, как с дерев опадал наряд
как фонари по ночам горят.

 

Огней ожерелье. Предместье. Мгла.
Ах, если бы только душа смогла

 

воскреснуть однажды на городской
волне задержаться, махнуть рукой

 

оркестру вечерних эстрад: «Играй
серебряный джаз!», улетая в рай.

 

Ночное созерцание

 

Черные тучи, темные ночи,

Проблески света искрятся во мгле.

Очи вселенной, звездные очи,

Плачут по Богом забытой Земле.

 

Время скрипит, словно старый пройдоха,

Сыплет песок на судеб жернова.

Неизлечимо больная эпоха

Рэкетом жестким качает права.

 

Мрачно насилие, жалко бессилие.

Ветром уносит сухую листву.

Вечность бесстрастная милю за милей

Месяцем косит забвенья траву.

 

* * *

 

Отпушил одуванчик и тополь.
Лета каждому хочется вдоволь.
Только надо вставать очень рано,
как советует автор Корана.
Когда в поле полно коноплянок.
Я люблю дребезжанье жестянок
и дождя по горячему слежу
я педали кручу, то бишь еду
к шести соткам отпраздновать труса
под укусами жалкого гнуса.

 

В дачном облике местности, в этом
заповеднике станешь поэтом
поневоле, копая картошку
понемножку.

 

* * *

 

Отрешённость осеннего леса,

где застукает вас только дятел,

заповедные дебри Велеса,

что назад все пути закосматил.

 

То ли цапля кричит на болоте,

то ли просит душа разговора,

словно вырваться хочет из плоти

в златостволье соснового бора,

 

в многостворчатый сумрак чертога,

на цветами заросшую площадь,

в резиденцию Господа Бога,

Чья десница шершава на ощупь.

 

К людям выйти – что душу вынуть.

И затеплится разговор.

Можно книгу меж книг задвинуть,

можно слово сказать в упор.

 

Одиночество так устроено,

что, выдерживая твой взгляд,

как вино, – говорит порой оно

то, о чём свысока молчат.

 

Эхо комнатного гекзаметра,

роковая пора баллад,

осыпающихся, но замертво

продолжающих хит-парад

 

изначального летования,

листопадного волшебства,

суеверного ликования,

когда траурная листва

 

зацветает огнём язычества,

когда хочется лишь успеть

это сумрачное величество

на родном языке воспеть.      

 

 

Памяти О. Л.

 

День состоит из видений и, собственно, грёз

индустриального толка. Внутри шлакоблочных,

геометрически недоразвитых угроз

оберегается камерный опыт заочных

ставок с инкубами лестницы, гулче стократ

храма, где только что пели залётные музы.

Крыша поехала, как иногда говорят

в обществе лиц, наводняющих осенью вузы.

 

Подозреваю, что нынче, как в прошлом году,

в аудиториях города вялятся мозги.

Держатся речи. Скамейка пустует в саду,

словно мы только что вышли с тобой на подмостки.

Дикого полон достоинства, тёк Енисей,

медленно воды влача по широкому руслу.

Камни блестели на отмели… Всё же рассей

мои сомнения, как бы там ни было грустно.

 

Всё же, кирпич обнажая, ветшала стена,

лист облетал понемногу, скрипели трамваи.

Странные речи вели мы с тобой дотемна;

было светло на душе, но желтела трава и

лето кончалось… Увы, для тебя – навсегда.

На полуслове, глушимое серостью будней.

Из умывальника брызгала на пол вода

и становилось на рынках ещё многолюдней.

 

Действуй.

Здесь твой

путь.

Будь.

 

Пасмурным утром

 

Снова снег и стекло запотело.
То зима наступить захотела.
Из-за мглы не видать дальних сопок.
Неуютно в небесных высотах.
Человек представлен себе
самому, как эпиграф – судьбе.

 

Кое-где ещё зелень на ветках
не успел оборвать листодёр.
Ещё несколько выстрелов метких –
и земной обнажится простор.
Осень явится местному люду,
если даже подхватит простуду.

 

На прощанье блеснут небеса
синевою: хотелось бы верить,
что бывают ещё чудеса, –
те, что нашей тоской не измерить.
И что золото стройных берёз
заиграет на чистой лазури.
Что зима это так, не всерьёз:
демонстрация чьей-нибудь хмури.

 

* * *

 

По утрам, наблюдая восход светила,

я не ведаю точно, как это было,

 

то есть было и стало на самом деле,

чтобы шар вращался и птицы пели.

 

Да, пожалуй, земная твердь неподвижна,

ну а солнце погаснет скоропостижно.

 

Хорошо в телескоп на звёзды глазети

иль читать о курсе валют в газете.

 

Хорошо, когда мир и никто не мёртвый

от свинца или подруги чёрствой.

 

Стоит, кажется, только нажать на кнопку,

и судьба вам преподнесёт обновку.

 

Но мы как-то забыли, что вещь – в работе

и ей нету дела до нашей плоти.

 

 

* * *

 

Пусть меня отпоёт вороньё,

когда существованье закончу,

ибо всё, что писал я, – враньё.

Соберите листву мою в кучу

и зажгите: быть может, оно

и согреет кого в этом мире.

Ну, а мне-то, видать, суждено

навсегда раствориться в эфире.

Загудят обо мне провода,

или просто чирикнет синица.

Не беда, не беда, не беда,

если памяти рядом граница.

Если всё, что нам грезится днесь,

суть огромная ложь во спасенье,

то и правду найду где-то здесь,

стоит только набраться терпенья.

 

21/22 ноября 2011

 

* * *

 

Снова пасмурное небо.

У стекольщицы-зимы

мы возьмём немного снега

и немного бахромы,

чтобы сделать оригами

из её даров.

 

Перестанем быть врагами,

хоть и век суров.

 

Не желать чужого хлеба,

не копить обид

на ветшающее небо.

 

Пусть же снег скрипит

под ботинками. Так что мы

скажем напослед

осени, чьи ветер стоны

к нам доносит? Нет,

ни за что не позабудем

твой прощальный пир.

 

Будем улыбаться людям

и вдыхать эфир.

 

13 ноября 2011

 

* * *

 

Сопки обложены тучами цвета слюды.

Осень уходит, зима заметает следы

 

и водворяется, саваном белым укрыв

дёрн, что щетинится, будто идёт на прорыв.

 

Дети играют в снежки, лепят снеговиков.

Сколько зима простоит ещё? Много веков.

 

Ибо тот край, где живу я, зимой побеждён.

Лето здесь кратко. Весна, с её вешним дождём,

 

тоже ненадолго. Осень лишь радует взор,

краской прощальной рисуя свой вечный узор.

 

23 октября 2011

 

* * *
 

Табор цыганской листвы по двору кочевал
и всё пытался, по-моему, двинуться в дальний
путь, да и ветер на это его подбивал
с помощью русской погоды континентальной.

Если известно, что множество разных людей
одновременно шагает по улицам мимо
сытых витрин, избегая тоски площадей,
значит ли это, что данное множество мнимо?

Значит ли это, что скоро пора по домам,
в недра квартир, заслониться вечерней газетой?
Утром под окнами снова дежурит туман,
словно бродяга отпетый.

 

* * *

 

Посвящается М. К.

 

Чего ж хочется? Хочется дома.

Чтоб всё было до боли знакомо.

 

Неразлучны перо и бумага,

да толпа и ты в ней у продмага.

 

Чтоб колючими не были звёзды,

чтобы чёрствыми не были вёрсты.

 

Чтобы нас обгоняла святая,

Анной петая, белая стая.

 

Что ж ещё? Да вернуться назад бы

лет на двадцать пять, без послезавтры.

 

У костра посидеть с молодёжью

и в пенаты бресть по бездорожью.

 

Слегка нервничать в лимбе вокзала,

словно в чём-то судьба отказала.

 

На свежак выходить и курить там,

наслаждаясь нахлынувшим ритмом.

 

Ничего не пропало, дружище!

Вон, смотри, голубей толковище.

 

Чуешь ли мятный запах дурмана:

два подростка шабят косяк плана

 

у бетона с извечным граффити.

Посмотри, посмотри, посмотрите

 

и увидите бабу с баулом,

и мента с его широкоскулым

 

нагловатым овалом, который

кирпича так и просит, но Торой

 

запрещается рукоприкладство:

мы ведь братья и сёстры, мы – братство.

 

Но мы начали с дома, а это –

совершенно другая планета:

 

там горит двухсотваттка, как солнце,

и следы материнства, отцовства

 

проступают из каждой пылинки.

Это вам не торчать на «брейн-ринге»,

 

это вам не летать «бизнес-классом»,

а фингал заработать под глазом,

 

защищая девчонку от трутней.

Это – выстраданность ярких будней.

 

Это – осень с её чудесами,

это – ваше везенье, вы сами,

 

когда, жизни пройдя половину,

вы, с куста собирая малину,

 

оглянётесь назад, но – без боли.

Это – вольное русское поле.