Владислав Пеньков

Владислав Пеньков

Четвёртое измерение № 22 (406) от 1 августа 2017 года

Виноградный невод

Ангел мой

 

1

 

Н. П.

 

Город задыхается от гари,

музыки, сирени и жары.

Облако, сравнимое с Агарью,

покидает милые дворы

 

и проходит мягкою походкой 

в сторону пустынь и пустырей,

над дворами, пахнущими водкой,

белыми от цвета простыней.

 

Нет, не жалость. Не подходит – жалость.

Так на этом свете повелось,

если отчего-то сердце сжалось,

то, скорей всего, причина – злость.

 

Вы кого другого пожалейте.

Здесь Агарь, так вышло, ни при чём.

У неё – играющий на флейте

ангел за сияющим плечом.

 

Ангел гневный, ангел золотистый.

Нам ещё аукнется потом

музыка небесного флейтиста –

нежность, извлекаемая ртом.

 

2

 

Т. Н.

 

Твоих бессонниц не нарушу,

и сны уже не потревожу.

Июньский день снимает душу,

как шелушащуюся кожу.

 

Ты это не зовёшь ожогом.

Но я – международной почтой –

на языке своём убогом

просил прощения за то, что...

 

За что – не знаешь. Сам не знаю.

За то, что плакала в подушку?

За то, что таллиннским трамваем

я приезжал к тебе с подружкой?

 

Наверное. За то и это.

За то и это, и другое.

За то, что золотого цвета

твоё молчанье дорогое.

 

За серебро моих приветствий, –

за месяц набежало тридцать,

и в силу неких соответствий 

мне поздно за себя молиться.

 

Июнь 1997

 

Вино

 

Купи хевронского вина,

оно немного кисловато,

оно по вкусу, как вина,

которой сердце виновато.

 

Но это лучше, чем ничто,

чем, вроде, – никакой потери,

но бледным призраком в пальто

звонишь в захлопнутые двери.

 

Сегодня дождь – вода и гул,

и у дождя тоска во взоре,

как будто он, как царь Саул,

пришёл от ведьмы в Аэндоре.

 

И вот ходи туда-сюда –

отпил вина, встряхнул бутылку,

пока монаршая вода

сползает по стене затылком.

 

Томы и рядом

 

1

 

Хоть мы с тобой едва знакомы,

я всё же на тебя в обиде.

Зачем ты проклял эти Томы,

похлёбку горькую из мидий,

 

окрошку из дождя и стужи,

отсутствие любимой речи?

Бывают вещи и похуже,

бывает ветер и порезче.

 

Какое мне до святотатства

и до униженных поклонов?

А всё равно, глаза слезятся

и от твоих плакучих стонов.

 

Там, где-то рядом, где-то близко

стоит девчонка у окошка,

и за щекой у ней ириска,

она напугана немножко –

 

с небес, кружась, слетают хлопья,

и звёзды держит из последних

тот небосвод, что как надгробье

тебя прихлопнул, собеседник.

 

2

 

Н. П.

 

Эти простертые под эриманфской Медведицей земли 

Не отпускают меня, выжженный стужею край.

П. О. Н.

 

Догорают – в костре головешка

и Большая Медведица тоже.

Это только улыбка, усмешка –

этот холод, текущий по коже.

 

Улыбнулась насмешливо мойра

или парка, без разницы кличка,

и вошло неуютное море,

как плакучее горе, в привычку.

 

Ты ведь знаешь, он плакал недаром,

мы ведь тоже готовы заплакать

и упасть под последним ударом

в бесприютности зимнюю слякоть.

 

Иногда заплывали дорады,

серебрились в сетях, как монеты.

Накупить бы на них винограда,

помянуть италийское лето!

 

Накупить бы с тобою «Фетяски»,

помянуть бессарабское небо –

под которым то сказки, то пляски –

виноградного времени невод.

 

3

 

Н. П.

 

Теперь не так уже и важно,

что не кириллицей помечен

вот этот домик двухэтажный,

что о кириллице нет речи.

 

Что слово Глеба и Бориса

цикады не подхватят хором.

Остались те же кипарисы,

сирень всё та же над забором.

 

И плакать поздно или рано,

смеяться рано или поздно.

Ты говоришь, что это – раны.

Я отвечаю – это звёзды.

 

Курнём у тёмного подъезда,

нас обдающего прохладой,

стоящей со времён партсъездов,

поездок за город бригадой,

 

времён далёких, от которых

в минуте – горевал в обиде,

ведя с отчизной разговоры,

отчизной изгнанный Овидий.

 

С улицы Бассейной

 

1

 

Р. Г.

 

Глаза, глаза... А что там – знает Бог,

что им видны – сквозь Бога и за Богом –

не вечность, моментальная, как вдох,

а, словно выдох долгая, тревога

 

и лестница, и лестничный пролёт,

подъезд со стойкой вонью аммиака –

всё это видно, будто через лёд,

но ясно, но отчётливо, однако.

 

Почти что всё почти что пустяки,

почти лузга. И если б не закаты!

Перила липнут, не отнять руки.

Не выдохнуть всей этой стекловаты.

 

2

 

Н. П.

 

И пишутся стихи о сём, о том.

....................................

Закат расцвёл, пурпурный, словно роза.

Иван Ильич хватает воздух ртом.

Заходит доктор, пьяный от мороза.

 

На этом всё. Всё сказано вполне.

Закат, как роза. Доктор, что огурчик.

И где-то в пустоте и вышине –

мелодия, дрожащая, как лучик.

 

А в ней пылинок беспокойный рой –

Иван Ильич и врач, и всё на свете.

....................................

Да, вот такою заняты игрой

созвучия, невинные, как дети.

 

Руки и ресницы

 

Н. П.

 

1

 

Июнь суров и протоколен,

и холоден его мундир

в латунных бляшках колоколен

и медных пуговках квартир.

 

А мы мечтали не об этом,

мечтали – звёзды провисят,

пока мы будем жарким летом

ловить пронырливых лисят, –

 

как виноград под Кишинёвом,

в котором прикорнул пастух.

Да, лето выдалось вишнёвым –

успели сосчитать до двух.

 

Два дня, моя шуламитянка!

Библейских дня сплошной жары.

Сейчас пошла другая пьянка,

вломилась в зябкие дворы.

 

Сейчас идёт другая пляска.

Дай руки, и мои согрей.

Горчит кедронская закваска

в родной Фетяске фонарей.

 

2

 

«Был я нежен, как весной пшеница»,

и плевал я на земную славу,

раз не шерсть растёт, растут ресницы

на руках косматого Исава,

 

мокрые от слёз его солёных,

вечно утираемых руками.

Проведённых вой и плач влюблённых

тыщу лет стоят под облаками.

 

На холмах синеет виноградник,

овцы бродят, бередит поэта

ветра проносящегося всадник

под огромным знаменем рассвета.

 

Знамя развевается, алея,

облака текут, за словом слово:

справа от порога – Галилея,

а налево повернёшь – Молдова.

 

Ламентации

 

1

 

Маше

 

Я трижды бы воспел библейский зной,

когда звенят и воздух, и трава, и

неспешно проплывают над землёй

прохожие, машины и трамваи.

 

Да вот, не повезло. Земля мокрей,

чем кожа у Вирсавии в купальне.

И простыни намокли пустырей,

сильнее простыней в гриппозной спальне.

 

За что такое лето? Всё гниёт.

Всё перепрело – сено и солома.

Как будто кто-то слёзы льёт и льёт,

который день зовёт Авессалома.

 

2

 

Сладковатый запах у мундира –

голубого облаченья дня.

Почему, зачем ты плачешь, лира,

заставляя плакать и меня?

 

За стеной ли гордого Кавказа,

посреди эстонских ли болот

мне тобой проигранная фраза

засыпать спокойно не даёт.

 

Голубые дали в белых бляшках

и медалях белых облаков.

Тяжко мне, что вы такие, тяжко,

что мой путь под вами пустяков,

 

нелегко мне обращаться к Богу –

лира издаёт собачий вой –

выхожу один я на дорогу

и стою с поникшей головой.

 

Auf die Ufer

 

1

 

Так начинается сказка, 

то есть обычная боль.

Ф. Т.

 

Сказка закончилась, кстати.

Веки едва разлепив,

видишь, что в белом халате

девушка... или мотив...

 

Мало ли что приблазнится.

Ты на неё погляди –

длинные стрелки-ресницы,

крестик на юной груди,

 

и отразилось во взоре

то, что всегда над тобой –

небо, как море и горе,

белой сирени прибой. 

 

2

 

Это всё происходит отныне,

словно всё происходит не с нами –

пахнет вечером, морем, полынью,

и трава шелестит под ногами.

 

Так выходит, что жизненный опыт

ни к чему молодым и не очень.

Только влаги и соли накопят,

выражаясь по-блоковски, очи.

 

Только степь голубая над крышей

будет алою, серою, чёрной,

став на долю мгновения ближе

и – на двадцать минут – золочёной.

 

July morning

 

July morning

 

Другу в девяностые

 

There I was on a July morning

Looking for love...

With the day, came the resolution

I'll be looking for you.

 

Дождь прольётся. Или не прольётся.

Много ли нам надо от дождя?

Голубым сверканьем уколоться,

в голубую вечность уходя.

 

Растрепались «фенечки», в которых

смешано «люблю» и «одинок».

Приторным и чёрным пахнет порох,

дёшево и приторно – лубок.

 

Голуби кружатся над траншеей,

от горячих труб – белёсый пар.

Несколько рабочих красношеих,

матерясь, помешивают вар.

 

Sorry, утро. Только – песня спета. 

Спета вся, включая ла-ла-ла.

Красное удушливое лето

сладко, словно ржавая игла.

 

July morning Vol. 2

 

Гроза прошумела в июле,

сверкнула небесная ртуть.

И есть ощущенье – надули,

оставив писать как-нибудь.

 

А хочется – неба и блеска,

чего-то такого, о чём

летают – в окне занавеска

и ангел за правым плечом.

 

Another July morning

 

Волчья сныть, лебеда, над рекой

ни муссонов тебе, ни пассатов.

Облака. И нездешний покой,

словно в песне парней волосатых.

 

Словно летнее утро свежа

и алее рассвета в июле,

кровь тихонько стекает с ножа.

Это местные гостя пырнули.

 

Восток

 

Шелкопряд

 

Другу по девяностым

 

…как глина

на рукавах библейских рек

Ф.Т.

 

Ты говоришь, а я не помню,

как десять лет тому назад

глухою полночью вороньей

в окно стучался шелкопряд.

 

Не помню лирику Китая,

совсем не помню. Хоть убей.

Её мне заменила стая

оголодавших голубей,

 

старуха с дюжиною кошек,

глаза, размокшие от слёз.

Каких ещё достоин крошек

изгой, хананеянин, пёс?

 

Я вспомню лирику. Однажды.

И шелкопряда у окна.

Чуть позже. Палестинству жажды

не до китайского вина.

 

Я вспомню всё. И то и это.

Потом, когда придёт пора,

заплачут танские поэты

в полночном садике двора.

 

Фарфор

 

Н.

 

И цикада

уж свыклась с осенней порой,

но от холода плачет.

Ли Бо

 

Зависимость от нескольких вещей –

от скорости передвиженья «скорой»,

от заржавелой тупости «клещей»,

сжимающих аорту из фарфора.

 

Она вот-вот на мелкие куски...

Фарфор непрочен, нежен и чудесен.

Ему сейчас особенно близки 

беспечные певцы прощальных песен.

 

Шуламит

 

Наташе

 

1

 

Я ничего не вижу, кроме

тебя – в сиянии сирени.

Стоят державы на соломе

и вечность держится на пене.

 

А тут – всего лишь – куст и вечер

и запах, льющийся оттуда,

где этот вечер больше вечен,

чем жизни угольная груда.

 

И ты отчётлива на белом.

Летают звёзды. Звёзды гаснут.

Допьём бутылку «Изабеллы»

на фоне вечности напрасной. 

 

2

 

Виноградны песни Суламифи.

Эта нежность тоже виноградна.

Библия основана на мифе?

И пускай основана. И ладно.

 

Но куда ты денешь эти кисти

и лисят, шныряющих в посадках?

Виноград – последняя из истин –

чёрных, опьяняющих и сладких.

 

Слишком много дёгтя и мазута,

багровеет облако-мошонка.

Некуда ступить ногой разутой,

незачем окликнуть пастушонка.

 

Спит он крепко. Губы отвердели.

И не факт уже, что он проснётся.

Всё, что мы с тобой над ним пропели,

виноградным сердцем разорвётся.

 

Сумерки

 

Сумерки

 

Н.

 

Как плач, прозрачны и, как смерть, нежны,

мне говоря – печаль не виновата, –

для большего, чем это, не нужны

воркующие сумерки заката.

 

Есть где-то у Иванова про то,

что путь земной пройдя до половины,

стоишь прохладным вечером в пальто,

и проплывают облачные льдины.

 

А может, нет. Всего скорее, нет.

И нам одним достались эти пени

и звёзд погибших уцелевший свет,

и белое созвездие сирени.

 

The raven

 

Т. А.

 

Ты пела о другом и третьем,

а выходило об одном –

мы просто маленькие дети,

закат бушует за окном.

 

И если в мире есть обида

главнее всех других обид,

она – у октября-Давида,

который вороном кричит,

 

он лиру пропил за копейку

и за пятак пропил елей,

он плачет в божью телогрейку

ещё багровых тополей.

 

И в час багряного заката

(нетривиальная строка)

его душа не виновата,

но нам не верится пока.

 

Виноград

 

Н.

 

И кровь твоя алее, чем закат

над гетами, и что поделать с кровью?

Шумят сады. Валашский виноград

рифмуется с нездешнею любовью.

 

Язычеством не в силах пренебречь, –

оно, в каком-то смысле, интересней, –

порою переводит стрелки речь

на несколько стихов из Песни Песней,

 

на воркованье птиц, ловца лисят.

Уставших губ касается прохлада.

И над судьбой особенно висят

библейские созвездья винограда.

 

The end

 

Китайского чаю налей-ка

и выпей за Дальний Восток.

Но муза моя – иудейка –

не верит, что Бог не жесток.

 

Её и вело и кидало,

ей видно сквозь линзу слезы –

в тумане рассеялось Дао,

и в нём же исчез Лао-Цзы.

 

На буйволе сидя, уехал

туда, где Макар не бывал,

где белого света прореха –

the end, окончанье, финал.

 

Ты

 

Н.

 

1

 

Со мною  это  остаётся,

а остальное всё равно –

в глуби вечернего колодца

идёт небесное кино.

 

И та звезда, что отразилась,

её небрежно-нежный свет,

воспринимается как милость,

поскольку жизнь сошла на нет.

 

И я распахиваю руки,

в колодце отражаясь сам,

придав блаженство этой муки

в нём отражённым небесам.

 

2

 

Белым-белы твои ладони.

Зажмурься и меня коснись,

ведь миг уходит от погони,

охоты с криками «Продлись!»

 

Да, он продлиться не посмеет.

Дано лишь то, что нам дано.

Так медно, сладко зеленеет

лимана тёмное вино,

 

что голова слегка кружится.

Сухое небо, чаек крик,

и море так же нежно длится,

как не сумел продлиться миг.