Владислав Пеньков

Владислав Пеньков

Четвёртое измерение № 20 (440) от 11 июля 2018 года

А хорошо бы – выпал белый снег

Вортако

 

Е. Ч.

 

Ходят лошади по лугу,
а у ног лежит собака.
– Я убил свою подругу, –
говорит седой вортако.

Пахнет сладкою травою,
тишиной, соседним бором,
над седою головою
низко кружит чёрный ворон.

Пахнут тлеющие доски.
Я – бездомный. Он – бездомней.
Я спрошу:

Вортако, соски?
– Я не помню. Я не помню.

Долго жил на свете белом,
а палсо?... Кричали выпи.
Но была на свете целом...
Может лучше чаю выпьем?

– Полыян? – и наливает
кружку спирта, кружку чаю.
На такой вопрос, бывает,
тем же самым отвечаю.

Пью, смотрю куда-то молча,
слышу – вечер, ворон, крылья,
вспоминаю ласки волчьи
той, которую убил я.

 

Офелия

 

Тане


Ты могла бы стать счастливой,
словно девочка простая.
Ранний вечер пахнет ивой,
ветер дунул и растаял.

Только всюду только горе –
в Эльсиноре пахнет смертью,
плачут ивы в Эльсиноре
о тебе и о Лаэрте.

Берег был высок и скользок,
омут был глубок и вязок.
Никакой реальной пользы
от реальности и сказок.

Подойти бы к телефону
и набрать твой новый номер,
и сказать немому стону –
Помнишь принца? Тоже помер.

И в ответ с небес закаплет.
Остаётся уколоться.
И пройдёт июнь, как цапля,
по балтийскому болотцу.

 

Нотр-Дам де Пари

 

Говорить – дурная мода.
Если хочешь, промолчи.
Молча бродит Квазимодо
по собору и в ночи.

У него плохое сальдо –
горб и добрая душа.
Эту душу эсмеральды
поневоле потрошат.

Ходит-бродит по Парижу.
А над ним блестит луна,
освещает улиц жижу,
кучи разного говна,

освещает запах лилий,
тень, мелькнувшую в окне.
Вы бы что-нибудь налили
и поплакали по мне.

Лучше, если двести граммов,
чтобы слёзы горячей
на уродов Нотр-Дамов
пролились, на палачей,

танцовщиц, монахов, сводней,
те и эти вот года,
на прекрасный мир Господень,
на ужасный навсегда.

 

Госпел для Серёжи

 

С. П.


А хорошо бы – выпал белый снег,
(какое-никакое – всё же чудо)
и по нему уходит человек,
уходит насовсем из ниоткуда.

А есть ли Бог? А Бог наверно есть.
Лишь потому я так уверен в этом,
что вот – сирень, готовая расцвесть
и отцвести потом холодным летом,

что снег пойдёт, пускай и не сейчас,
чудесный снег чудесною зимою,
что слёзы собрались у наших глаз,
как звери подобрались к водопою.

 

Месяц русалок

 

Н. и С.


Лунный латунный прогалок
небу ночному к лицу.
Май – это месяц русалок.
Вот он подходит к концу.

Куришь одну за другою.
Курят помногу в беде.
Дактиль струится водою,
гоголь плывёт по воде.

Звёзды похожи на нэцке
(это причём здесь? а пусть!).
Где-то – в Одессе, в Донецке –
точно такая же грусть.

Птица летит по-над морем,
птица летит над Днепром.
Если над морем – не горе,
а над рекою – облом.

Редкая птица смогла бы –
классика, мать её так!
Всплески русалочьи, жабы
ведьмин насмешливый квак.

Что нам, Наташа, до славы?
Что нам, Серёжа, успех?
Этот носач з-під Полтавы
был отоварен за всех –

русскою болью невнятной,
страхом, потливостью рук,
переводя на понятный
мовы русалочьей звук.

 

Провинциалы

 

Наташе


Подошла. Поцеловала.
Вспыхнула, как блиц.
Мы с тобой провинциалы
пред лицом столиц.

«Завтра» тоже ведь – столица.
А у нас с тобой
лишь одно «вчера» на лицах
с областной судьбой,

голубой воздушный шарик,
пиво-воды-квас.
Светлых губ твоих фонарик
лишь бы не погас.

Мы с тобой пришли оттуда,
из забытых мест,
где гремит в свою посуду
полковой оркестр,

три сестры опять судачат
в городском ДК.
Из некрупной, словно сдача,
жизни городка,

где по судьбам и по ранам
так оттанцевал,
как Большой балет по странам,
век-провинциал.

 

Кошка

 

Я тебя в этой жизни жалею.

Г. Ш.

 

Сядет на колени мне старуха,
чтоб с коленей посмотреть в окно.
Там весна рыдает, словно шлюха
из сентиментального кино.

Я поглажу спину у старухи,
почешу за ухом у неё,
расскажу какие-нибудь слухи,
а старуха мне в ответ споёт,

как была когда-то молодухой,
выходила погулять во двор,
а сегодня дряхлою старухой
на весну в окно глядит в упор.

Не читала книжек ведь ни разу
и кино ей как-то до балды,
смотрит на весну янтарным глазом.
Всё уже растаяло, как дым.

А могла бы... ведь могла бы кошка
рассказать, ходи в кино она,
что в кино все плачут понарошку
и вот так не смотрят из окна,

так печально, так подслеповато,
так не любят, так вот – не виня,
так не промурлычут виновато
«Что ты будешь делать без меня?»

 

Поэту


Пока я по улицам шлялся,
как самый последний дебил,
ты к чёрному дну прикасался,
ты в чёрной квартире курил.

И выла в проулке собака –
кошмаров ночных соловей,
и плавало облако мрака
над жизнью и смертью твоей.

Пока я стрелял сигареты
с невинной улыбкой мальца,
какое-то облако света
касалось больного лица,

и в комнате пахло не щами,
не водкою, не табаком,
а пахло со мною прощаньем.
.........................
Со мною ты не был знаком.

 

Ласточки

 

Пролетают птицы низко-низко,
крыльями прохладу потроша.
Что у Бога есть для фра Франциско?
Самое тяжёлое. Душа.

А ещё? Ещё – довесок духа.
С нежностью, понятной им одним,
ласточки летают легче пуха
и страшней, чем молнии, над ним.

 

Этрусское

 

Н.

 

1

Мирт, кипарис, гранат.
Сосна, рябина, клён.
Закат, закат, закат,
эпох, миров, племён,

особенно – звезды,
особенно – сердец.
Тирренской бороды
всё тяжелей свинец,

всё ниже голова
и флейта солоней,
как будто бы слова,
а где же соловей?

Я вскину руки так,
как танцевали вы,
идущие во мрак
на фоне синевы.

Как день с утра глубок
(и как неуловим
вечерний голубок,
заплакавший над ним).

Из улетевших птиц -
его последний час,
последний взмах ресниц
его этрусских глаз.

2

И тех, и эту, может быть, – и ту,
я всех любил – и жалобней и звонче,
чем женщину, держащую во рту
серебряный старинный колокольчик.

Но вышло, что любил её одну.
Любил, люблю – неточные глаголы.
Люблю, и вместе мы идём ко дну,
так и пошли, из древней выйдя школы.

Нас там учили разбирать цвета
на запахи, на звуки и на строчки,
что основная музыка проста –
все будем умирать поодиночке.

Куда-то проплывали облака,
стекала кровь по лезвию минуты,
и не давалась юноше строка,
а девушки давались почему-то.

Слепые губы тыкались в плечо
и замирало сердце в перегрузке.
И плакали светло и горячо
над этим счастьем мудрые этруски,

и плакали откуда-то со дна,
куда я не стремился, но откуда
пришла строка о том, что «всё – она,
и всё – её серебряное чудо».

В густой траве сверкал стеклянный бок,
этруски обнимались после смерти, –
и каждый был хмелён и одинок,
и говорил: «Я не один. Не верьте».

 

Как будто

 

У жизни – козья морда,
а ты вполне хорош,
бедняга Квазимодо,
но сгинешь ни за грош.

Горгульи смотрят хмуро,
глядят со всех сторон
и веруют в натуру
бастардов и ворон,

желают навернуться
канатным плясунам,
а те свистят и гнутся,
взлетают к небесам –

обычные подонки.
Чудны Его дела!
Душа их, как пелёнки,
то смрадна, то бела.

Их ждёт внизу плясунья,
она им дорога,
на ней не шубка кунья,
не шёлк, не жемчуга.

Но что тебе-то, братец –
горбун, горгулий брат!
Есть лишь она и платьиц
волшебный аромат,

есть небо для влюблённых
и для любви – земля
и жемчуг обречённых –
пеньковая петля.

Пускай слюну и скалься,
мычи, шепчи, гляди,
скреби мохнатым пальцем
по впадине груди –

там сердце есть из мяса,
там небо и т. д.
И вот ты плачешь басом –
в Париже и везде.

 

Просто

 

Что-то чем-то задевая,
ничего не говоря,
как заря в начале мая,
легкокрылая заря,

перед днём жары и пыли,
перед просто днём как днём –
эта розовость надкрылий,
эти шуточки с огнём –

это музыка, подружка, –
говорю тебе как брат.
Выпьем с горя. Где же кружка?
Бог ни в чём не виноват –

просто струны, просто трубы,
просто истина остра –
жил-был Йорик. Где же губы?
Поцелуй его, сестра.

 

Пятый томъ

 

Горше, чем горчица,
музыка-старуха.
Буду горячиться,
словно Пьер Безухов,

буду за свободу,
буду кушать кашу,
тасовать колоду,
целовать Наташу.

Музыку не слушать,
ребятишек нянчить,
утром кашу кушать,
наливать в стаканчик.

Может быть, уеду.
Может быть, останусь –
ревновать к соседу
ту, что мне досталась.

Слышать в час вечерний,
на закате что ли –
музыку-свеченье,
слаще всякой боли.

 

Гоген

 

1

Они медовые, медовые
телами, кожею и лицами.
Они терновые, терновые
глазами, ртами и ресницами.

И сколько там ещё до смерти им?
Но сердце в этот миг проколото.
И поросята спят на вертеле,
таким же истекая золотом.

Бежит собака, небо хмурится,
и пахнет жареною кожицей,
в объедках копошится курица,
божка напоминая рожицей.

Но мы-то знаем, даже загодя,
богов нехитрую политику.
Вон там стоять китайской пагоде,
а тут – приюту сифилитиков.
 

2

 

Н. П.


Где-то далеко – за океаном,
а быть может, и не вдалеке,
стану стариком с пустым стаканом,
станешь юной с веером в руке.

Сотня лет пройдёт как невидимка,
тысячи рассветов отгорят.
Наши лица превратятся в дымку,
в запахи листвы и сентября.

Впрочем, и сейчас оно такое -
дымчатое марево лица.
Я бы пожелал ему покоя
без тяжёлой сладости свинца.

Как сейчас прекрасно в Папеэте –
ты жива и я ещё живу,
завтрак мы разложим на газете,
сядем на эстонскую траву

утром голубым, немного мглистым,
платье перепачкаешь травой. 
Зарыдают импрессионисты
от картинки этой бытовой.

Зарыдают и не остановят
этот миг, от слабости дрожа,
растекаясь наподобье крови
на рассветном лезвии ножа.

 

100 лет или Золотая рыбка

 

Возле ноября и снегопада,
и забыл уже, в каком году,
в домике с белёной колоннадой 
выплавляли рыбку какаду.

Ночь лежала чернотою в лузе
голубых, как вечность, облаков.
Было хорошо мне от иллюзий,
хорошо без всяких дураков.

На столе таращила рыбёшка
крошечные ядрышки-глаза,
и казалось мне – ещё немножко –
потечёт из ядрышек слеза

на газету, на передовицу,
прожигая, нанося урон
важным изречениям и лицам
важных государственных персон,

прожигая стол, собой тараня
старый лакированный паркет.
Но не какаду, простой таранью
появилась рыбка та на свет.

Я не подарил её ребёнку –
дочери исправника – увы,
просто чешую снимал, как плёнку,
от хвоста до хрупкой головы.

Рыбка хороша была под пиво,
и не помню я – в каком году
проплывало горе так счастливо
слишком золотистой какаду.

 

Галицийское


1
 

Вы скажите, кто ответит...
Будто вновь оне при мне...

Сл. нар.

 

С галицийских кровавых полей...

Ал. Блок

 

Ах, неуклюжие стихи мои,
припарки лихорадки джазовой,
какой ещё вам надо химии,
какого пороха и газа вам?

У отделения полиции
фонарик маленький качается.
Там начинается Галиция
и у аптеки не кончается.

Туман отравленный там стелется,
там ходит призрак человеческий,
и ни жарою, ни метелицей
ни призрак, ни туман не лечится.

Всё в мире, в общем, одинаково
и даже очень одиноково.
Печаль моя, прижмись собакою
к тому, что шлаково и блоково.

К штанам, заляпанным траншейною
горячей, сладкой, едкой глиною.
Стихотворенье длинношеее,
нырни под брюхо лошадиное,

и вспомни – Таня тонкой кисточкой
одних коней писала весело,
была сестрой и шахматисточкой,
и тридцать килограммов весила.

И вот бредёт она лошадкою –
нырни под брюхо ей, зализывай
на брюхе красное и сладкое,
пока идёт она карнизами.

2

Выходи на перекличку,
уходи в туман сплошной.
Может, плакать неприлично.
Может, повод небольшой.

Может, то, а может, это.
Может, си, а может, ля.
Приходило пол-рассвета,
два железных костыля.

Пропадал в тумане ёжик.
Детство, ты меня прости.
Я сейчас сжимаю ножик
миокардом и в горсти.

Проскакал куда-то конник,
звякнул крест, сгустилась мгла,
вздрогнул ангел на иконе –
вот и все мои дела.

 

Трава

 

Я прощаюсь со всеми
каждый миг, но живу.
Вместе с теми, кто в теме,
понимаю траву,

этот шорох пахучий,
маету-суету,
и туда же – до кучи –
привкус крови во рту,

лёгкий привкус железа,
полу-вздох, полу-вскрик,
от того, что порезал
о травинку язык,

от того, что в награду,
над травою склонясь,
с привиденьями Дадда
я почувствовал связь.