Владислав Декалов

Владислав Декалов

Четвёртое измерение № 21 (405) от 21 июля 2017 года

По разные стороны баррикад

Диптих

 

1. Орфей

 

Как всё перемешалось! Фразы, числа,

фамилии, названия цветов...

Я жить среди людей не научился,

но уходить пока что не готов.

 

И словно кто-то сильною рукою,

поднял меня за шиворот, и вот,

как бабочка, я должен быть проколот,

засушен и поставлен на комод.

 

Я рос, все схемы, планы перепутав,

не ощущая кранов и стропил.

И кажется, что я любил попутно,

как будто бы и вовсе не любил.

 

2. Эвридика

 

И только становилось тихо-тихо,

а мир как будто таял в серебре,

я вёл тебя за руку, Эвридика,

сквозь сотни нарисованных дверей.

 

И никогда об этом не жалея,

я всё смотрел украдкою назад

но видел только тёмные аллеи

в твоих непонимающих глазах.

 

Поэзия... Должно быть, ты – лишь память

о правилах неведомой игры,

где всё возможно выразить словами,

но тщетны все попытки говорить.

 

La Meditation

 

Иногда вспоминаешь такую боль,

что есть только у Сэлинджера в новеллах.

Мне очень хочется быть с тобой.

И быть собою, наверно.

 

Всё о смерти, мой друг, потому что зима,

хоть и слишком много сказанного о смерти.

Каждое утро я как будто схожу с ума,

зачастую этого не заметив.

 

Бледно-синий снег – небесная синева.

И каждое слово звенит, но не в слове дело.

Так страшно, когда заканчиваются слова,

так страшно, когда развеивается темень,

 

поэтому говори. Говори, наводи мосты,

пусть от нас не останется ничего, кроме света,

кроме музыки радости, музыки чистоты.

Кроме этого синего снега.

 

Зимняя ночь

 

Тютчев лукавил, шепча: «Мо янь,

пенью внимай их», и чёрт бы с ним,

если б я помнил, что ты – моя,

если б я слышал твоё «Проснись!»

 

Боже, как страшно идти ко дну,

всё отдаляясь от мелких мест…

Я понимаю, что я тону –

дай мне остаться в своём уме!

 

Только глаза твои, мон ами.

Только движения нежных рук.

Дай мне забыть, что настанет миг –

и я забуду про всё вокруг.

 

Дай мне забыть, что настанет час –

и я останусь навеки там,

где не горит на столе свеча

и надвигается темнота.

 

Август

 

Деревья за окном зашелестели,

легкомоторный сбоку зашумел,

дождь заблестел на листьях – свет придал

торжественную жёсткость, беспокойство.

 

Гул нарастал. Вопрос «Зачем я здесь?»

не столько в пустоту и неуместен,

но распадается на многоточья птиц,

на линии ветвей и облаков.

 

Я обречён припоминать ответ,

который знал (пусть даже и секунды):

вот в этом облаке твои глаза,

а в этом (совпадение!) – твои!

 

И вот ещё: как будто бы ладонь,

приподнимавшая меня когда-то.

А может, это пятна на столе,

узоры на ковре и силуэт,

 

что обозначился за шторами, когда

ложился спать, боялся утонуть

в багрово-чёрном ромбе одеяла,

гудении кузнечиков в траве.

 

Трактат

 

От тебя мне осталось несколько слов.

Да и то – как будто бы не расслышанных.

Я не помню тебя. Но откуда же занесло

все эти нелепые четверостишия?

 

От прикрытых век, от движения языка,

от прикосновения кожи к коже и

от минут, что не были пригоршнями песка,

но казались мыслимыми, возможными.

 

Я не помню тебя, но я помню твои глаза.

И (хотя в моем будущем нет ни логики ни философии)

они будут со мной, даже в час, когда белая полоса

сделает все слова мои невесомыми.

 

В опустевшем доме, в беспорядке и холодах

буду писать адреса, имена, фамилии,

узнавать в стихах тех, что были когда-то тогда

произносимыми, близкими, милыми.

 

Никого не узнаю и, отчаявшись, стану шептать:

«Вернись, прости и спаси меня»...

 

Рига

 

«comment dire» (S. Beckett)

 

Звонят колокола. Восемь утра.

Сгибают спины мрачные коты.

Остановлюсь. Одёрнет полицейский:

пустые губы что-то спросят, но

я не услышу – всё заполнит гул.

 

Пульсирует, пульсирует в ушах:

и я уже не властвую над звуком,

(Как будто бы оглох? На самом деле?)

и стыд от этой странной глухоты.

 

Ни слова не произнесу, ни слога.

Лишь «а» немое выпущу дыханием.

С ним, обжигая горло, нёбо, щеки,

ударит по зубам поток чего-то,

что, вдруг с огромной силой вырываясь,

заставит пожалеть… Но поздно, поздно.

 

Забьётся голубь. Окна наверху

захлопнут. Стихнет звон. Как будто

по-прежнему: звонок велосипеда,

стук каблуков по старой мостовой,

трещотки птиц, гудение моторов –

как будто далеко до тишины…

 

И все-таки я потерял кого-то.

Но как сказать, кого? Но как сказать?

 

Письма

 

1. Н.

 

Звукозапись – величайшее изобретение среди мусора,

придуманного человеком со времён заката античной драмы.

Я люблю твою музыку, но только, когда эта музыка

не тянет на дно оркестровой ямы,

 

но делает мысли по-детски наивными, чистыми,

ведь не так уж важно, какой формы в небе облако серебрится,

не важно, ветер ли в нас кидается листьями,

или же с веток сами срываются листья.

 

Пусть всё это звучит странно, самонадеянно,

но каждым словом я вновь и вновь доказываю, что существую,

боясь потеряться между четырьмя с половиной стенами,

книжным шкафом, кроватью, столом и стулом.

 

2. В.

 

Да, скоро осень. Я помню, что мы расстанемся.

Пусть и не так, чтобы навсегда, но уже нестерпимы

аэропорты, дороги, железнодорожные станции,

четырёхкрылые серафимы.

 

Мы встретимся позже, быть может, чуть более взрослыми,

быть может, не здесь. Правда, разница будет в том, что

всё вокруг, обещаю, станет чуть более просто и,

обещаю, менее тошно.

 

У нас с тобой будет долгая и счастливая жизнь, дорогая.

Да, долгая и счастливая.

Когда-нибудь и у нас будет долгая и счастливая жизнь,

очень долгая, очень счастливая.

 

Пхеньян

 

я никогда не поеду в Пхеньян

но моё подсознание где-то там

где страшно бежать до самых небес

и собирать камни

 

где в сладковатой дымке холмы

(я как и все

повторяю: забыть...)

розовые

белые

золотые

(... если не в силах исправить)

 

Владивосток – Пхеньян самолёт

северокорейских авиалиний

связывает непрочно наши ладони

наши глаза с обеих сторон стекла

я говорю что с той стороны – лишь плесень

ты отвечаешь что с этой – иней и лед

 

вижу:

 

(впалые щёки вздутые животы

тяньаньмэнь мотыгу пронзённое кистью небо

липовый мёд молоко в красном тереме а-ня-няс

кюгасао и хигосиму)

 

тень небоскрёба подползающую к полудню

 

в Пхеньяне сегодня солнечно как всегда

 

 

И тогда, оказавшись по разные стороны

 

В.

 

И тогда, оказавшись по разные стороны баррикад,

мы обратимся в рыжих собак, бандерлогов и барракуд.

Нас разведёт не моя рука и увы не твоя рука,

и на эти слова нас не раз с тобой обрекут:

 

«... всё что сказано ложь всё что сказано было так

и никак иначе никак нельзя и бумага тлен

а поэту что нужно: Отчизна, церковь, плита

и бутылка водки с селёдкой на покрытом клеёнкой столе…»

 

Я скажу, что не верю ни их губам, ни даже своим губам,

этим грязным губам, читающим молитвы наоборот.

Не покинь меня в этот год, приласкай, вытри пот со лба

и пока не поздно – закрой мой нелепый рот.

 

После семинара

 

Лишь чернил воздушных проза неразборчива, легка.

О. Мандельштам

 

Цвет небесный, синий цвет,

полюбил я с малых лет.

Н. Бараташвили / Б. Пастернак

 

Крик при рожденьи – стыд.

Дрожь – страх и холод. Не согреться

и не спастись от этой красоты.

Иные спорят: «Что есть красота?»,

но разве нет её?

 

Цвета:

зелёный, синий – все милы.

Земля и небо. С малых лет люблю

иных цветов в глазах стрекоз и кошек

обломки, сколы. Всё перемешалось

в чернил воздушной прозе (как легко!).

 

Пытаюсь там найти тебя (кого «тебя»?),

и, пусть не карандаш, скорее – ластик,

разборчиво читаю и пишу,

стараясь обходить, но возвращаясь

в места, закрытые цензурой. И нельзя

вообразить, что в них.

И символа для них не подобрать.

Лишь обозначить – «здесь моя вина».

 

Мой внутренний порок

есть в этом бесконечном повторенье.

Пусть говорят – попытки тщетны, но бубня

одни и те же строки, я уверен,

нет, верю – я найду тебя

не за чертой страницы, может быть,

 

на пыльном подоконнике, где луч,

(где взгляд?) бежит по занавеске,

засохшим мотылькам, тетрадке, дальше –

по паутинке, в зелень, синеву,

туда, где проза или комментарий –

не разобрать, не различить уже.

 

Пробелы

 

Время такое – не горе и не беда.

И любой путь верен, по которому бы ни шёл.

Все города одинаковы. Но иногда

хочется переехать, пожить где-нибудь ещё.

 

Не объяснить: ни зачем, ни почему, ни за кем.

Просто – каждая линия, каждый угол имеют вес.

Это как будто речь на непонятом языке,

на котором пытаешься что-то сказать себе,

 

слышишь в ответах только слова, слова,

но вот с недавних пор – что-то помимо слов.

Фразы, которые, думалось – не сломать,

первыми проржавели, пошли на слом...

 

Ну а затем – я перестал тебя узнавать.

Город мой белыми листьями занесло.

 

Tystnaden

 

Памяти Тумаса Транстрёмера

 

1.

 

Я, словно спохватившись, открываю

окно в Стокгольм, в Балтийские моря.

Там – голос Ваш, который я не слышал

и не услышу больше никогда.

Двадцатый век и Ваше фортепиано –

всё там, за занавешенным окном,

где в траурных цветах плывут гондолы

и кофе будто срезанный цветок.

 

2.

 

Как много мы теряем, узнавая

о тех, кто далеко из новостей,

с больших экранов и с экранов малых,

разрезанных на фильмы, фразы, смех.

Как много мы теряем в этом вихре

немых сфотографированных лиц,

где все, кто замолчали на мгновенье,

когда-нибудь замолкнут навсегда.

 

3.

 

Когда-нибудь нам всем найдут замену.

Найдут её, конечно же, и Вам.

И, может быть, стихов не прочитают,

написанных на мёртвом языке…

Лишь юный Йохан будет удивляться

созвучиям певучим и тугим.

В заиндевевших стёклах будет видеть

улыбку умирающей Эстер.

 

Маятник без Эдгара

 

Прошлое – это колодец глубины несказанной.

Томас Манн

 

Туманы в Рождество такие, что

увидеть небо в арабесках штор

сложнее, чем поверить в послезавтра.

 

И наблюдая то, как тает снег,

я вспоминаю то, что Бога нет,

и то, что всем на свете нужен автор.

 

Пусть говорят, что нет первоначал,

что ветром возгорается свеча,

что память – это только дым и пепел,

 

я верю – безусловно лишь одно,

что у колодца есть не только дно,

что мир от слёз до слёз великолепен.