Из новой рукописи
Одиссей
Дмитру Креминю
Потерявшему родину-мать –
долго плыть на осклизлой доске,
и доплыть, и блаженно дремать
на зернистом ольвийском песке,
и пока фитилёк не погас,
мотыльковому бризу внимать…
Неприлично скорбеть напоказ
потерявшему родину-мать.
Время стешет зубцы и рубцы
в синусоиду волн и холмов.
Не нектар из цветочной пыльцы –
пей вино из козлиных мехов!
И, вперясь в сыромятную муть,
корешок, непривитый побег, –
пожалей свою родину-мать,
потерявшую сына навек!
Замеси на землянку саман,
приголубь молодицу в соку,
не жалея элитных семян,
истолки её ступу в муку!
И когда подрумянится край
горизонта в плавильной печи, –
на спасённой кифаре играй
и спасённое слово шепчи.
Чтобы вспомнить фамильную мощь, –
потерявшему родину-мать
наважденье оливковых рощ
надо парусной жменей поймать!
И в запале застольных бесед –
выйти вон, наклонясь у дверей,
чтобы здешний счастливый сосед
злой слезы не заметил твоей.
Река Мертвовод
Крытый замшей гранит
и чумацкого утра рассол,
край ущелья кренит
валуна ледниковый мосол
и разлуку таит
не толящая жажду вода…
По верёвке – в аид…
Я тебя не найду никогда.
Веет ветер высокий,
и слабое сердце болит,
зуммерит над осокой
опухший от спячки нуклид,
и из каменных сот
неотрывно глядит за тобой –
то обглоданный глод,
то убойный цветок зверобой.
По равнине, в рванине –
влекло эти воды весло,
чтобы в стрёмной теснине
их корчем падучим свело.
Что мне хлеб на меду,
родника искряная слюда! –
в преисподнем саду
я тебя не найду никогда.
На откосе крутом
в тощем русле шуршат будяки,
перевиты жгутом
сухожилия мёртвой реки,
но клокочет поток,
рваный норов по норам тая, –
как плетёный батог,
как змеиного тела струя.
На железную клямку
ущелье замкнет вертолёт.
Как аптечную склянку –
храню в рукаве Мертвовод.
И шиповника след –
поцелуя отравленный грош –
рдеет эхом в ответ:
ты меня никогда не найдёшь.
Боярышник
Где пожгли усадьбу адмирала
в девятьсот беспамятном году,
мы росли, душа не обмирала,
пьяно цвёл боярышник в саду.
Здесь водили в прятки, темнолики,
предки, ускользнувшие из рам.
Выводки садовой земляники
густо расселялись по ярам.
Над Психеи треснувшей фигуркой
колыхалась белая луна…
Память, ты сухой змеиной шкуркой
в снадобья давно истолчена!
Адмирала ночкою погожей
утоптали мёртвого в мешок.
Прорастёт у барышни под кожей
пьяного матроса корешок.
Дочь. Набросок
Не тоскует ни о ком.
Погружённа и пытлива
эта ива над мостком
в отражении залива.
Смят подола мокрый край,
на меже глубокой глади
преломляются у свай
перехваченные пряди.
На тревожных берегах
небо кажется с овчинку,
как лазутчики в бегах –
дышим через камышинку.
Но в кувшинках не раскис
и хранит свои наивы
хлорофилловый эскиз,
акварельный профиль ивы.
Перед ней – окно без дна,
все в аквариумных тенях…
Как русалка склонена –
с ноутбуком на коленях.
Есть стихи – антикварная лавка,
где на полках – холодные бюсты.
Не узнать их – пожалуй, неловко,
но потом отвернулся, и баста!..
Эта рифма – витая булавка,
коей сколоты Джойсы и Прусты.
Эта фирма – заманка, уловка,
помесь мрамора и пенопласта.
Боги носят пурпурные тоги –
муза треплет базарные джинсы:
ей корсеты убогие туги,
в свитерке предпочтительней шансы.
Ведь стихи – не златые чертоги,
а скорее – контактные линзы.
В них фонарики светят из вьюги,
и осями сверчат дилижансы.