Владимир Алейников

Владимир Алейников

Новый Монтень № 25 (445) от 1 сентября 2018 г.

Чекушка

...А теперь, мой возможный читатель, – рассказ о чекушке.

Приехал я в Питер летом, в период белых ночей. Когда, как известно, в этом невероятном городе, во всём пространстве – приморском, приречном и приканальном, на всех проспектах и набережных, над ровным, сплошным гранитом, над влагою бесконечной и тягою беспредельной куда-то в края чужие, над всеми его мостами, над храмами и дворцами, над парками и садами с цветущим, пьянящим запахом жасмина, с кустами сирени в разбухших звёздчатых гроздьях, над плещущими фонтанами, колоннами и порталами, над фабриками, заводами, вокзалами, кораблями, над памятниками, театрами, пивнушками и дворами с кошмарами достоевскими, над гоголевскими присутственными, с абсурдом чинуш, местами, над скопищами коммуналок, над рюмочными, площадями, над стенами, пустырями, стихами, картинами, встречами – витала нездешняя музыка – и было светлым-светло.

И меня занесло почему-то – сам не знаю, как это вышло, – не к кому-нибудь там ещё из моих петербуржцев знакомых, чьё количество было внушительным, и уж кто-нибудь да приютил бы, но к такому из жителей города, у которого всё в его жизни не таким, как у прочих, было; человеку, по всем статьям не похожему на других, фантастическому отчасти, а отчасти и сюрреальному; чудаку, поэту, хранителю всяких тайн, сновидений, слов, – ну конечно, к Володе Эрлю.

Просто – надо было где-то переночевать.

Не на улице ведь оставаться.

А с утра – будет видно, что делать, как быть.

Эрль жил тогда не в коммуналке, а в отдельной квартире, в одном из новых районов, уж не помню сейчас, в каком именно.

В отдельной своей квартире – и существовал он отдельно. В первую очередь – отдельно от собственной жены.

Жена обитала – в своей отдельной, изолированной комнате, площадью побольше.

Эрль обитал – в своей отдельной, площадью поменьше, но вполне пригодной для жилья комнате, расположенной поближе к кухне.

Жену эрлевскую так никогда я и не видел. Она всё время отсутствовала. Постоянно – подразумевалась. Некоторые приметы и знаки её эпизодического нахождения здесь, в квартире, иногда обнаруживались. Не без этого. Всё-таки живой человек. Дама. Да ещё и Эрлева супруга. Законная. Со штампом в паспорте. С пропиской – вот в этой самой, вполне конкретной квартире. Двухкомнатной. Дальней. Отдельной. Вполне вероятно, что и с обручальным кольцом на тонком безымянном пальце с изящно наманикюренным ноготком. Наверное, симпатичная. Или даже красивая. Может быть, добрая, компанейская. А может быть – строгая, замкнутая в себе. Возможно, капризная, мнительная, из таких, что с большими претензиями к окружающим и к условиям жизни личной и жизни семейной. Возможно – с характером ангельским, внимательная, отзывчивая, участливая, всепрощающая, приветливая с людьми. Не знаю. Не видел. Кто она – так и осталось загадкой. Но её присутствие, странное, неизменное, пусть и незримое, ощущал я здесь постоянно. И казалось мне иногда, что откуда-нибудь – из-за шторы, из укромного уголка, из-за двери полуоткрытой, из прихожей, из зазеркалья, появляясь всегда некстати, и тем самым обескураживая, – нам рука её, белая, тонкая, указательным узким пальчиком с укоризной безмолвно грозит. Почему? И за что? Не знаю. И зачем наважденье это испытал я? Поди гадай.

Сам Эрль – был налицо.

Тощий – неточное слово. Эрля словно вначале хорошенько намочили, а потом основательно, стараясь всю влагу по возможности сцедить, отжали. Выкрутили руками, как полотенце. И получился – Эрль. Слегка рыхловатый. Будто не успели его отгладить. Худой. Но не анемичный. Крови в нём было достаточно. И энергии – своеобразной. Характерной. Отчасти – с вывертом. Или даже – со сдвигом. С привычным для него элементом абсурда. С парадоксами. И с чудачествами. Как у тщательно им почитаемых, собираемых, изучаемых, драгоценных обериутов.

Эрля знал я уже давно.

Фамилия его была – Горбунов. Имя и отчество – Владимир Иванович.

Но это его не устраивало.

Сотворил он себе псевдоним.

И стал называть себя по-другому. Так захотелось.

Пожелал он – преобразиться.

И ему это – удалось.

И вот появился – Эрль. Владимир Ибрагимович.

Вроде и тот же самый человек – но уже с остранением, с филологической «штучкой», с отзвуком анекдота, с питерским юморком, с западным, жёстким, картавым звуком в самом псевдониме, с ориентальным призвуком в отчестве изобретённом, с именем русским, – гибрид? инопланетный гость? может, фантом? персонаж гофмановский? а может, он из народных сказок? Всё это вместе – Эрль.

Вот потому и создал он когда-то стихотворение, состоящее, как известно, из одной всего-то строки:

– И яблоки уплыли в море...

Ну что тут скажешь? Уплыли. Яблоки. Всё-таки жалко. И грустновато всё же. В море. Ищи-свищи.

 

Он появился в Москве в мае шестьдесят пятого.

Прибыл на пару со своим другом Сашей Мироновым.

Питерские молодые поэты приехали специально – для того, чтобы записаться в СМОГ.

И мы их – приняли.

Впрочем, об этом визите, а также о последовавших за ним происшествиях, историях и приключениях я достаточно подробно рассказываю в своей книге «Время СМОГа». И посему – вовремя сдерживаю себя.

Но тут я сам себя одёрнул.

Почему это, с какой стати всю жизнь я только и делаю, что сдерживаю себя да сдерживаю?

Сколько всё это будет ещё продолжаться?

Нет уж, хватит с меня. Достаточно!

Натерпелся. Наделикатничался.

Проявлял воспитанность. Выдержку.

Намолчался – за десятерых.

Надоело. Хочу – и стану говорить. Когда пожелаю. И не только в книге о СМОГе. В этой книге. Прямо сейчас.

Итак, совсем ещё молоденький, рыжий, худенький Эрль, вместе со своим другом, тоже юным Сашей Мироновым, странноватым, задумчивым, тихим, пребывающим в грёзах своих, с меланхолией вперемешку, бледным, вежливым, немногословным, прибыл в Москву, где гремел наш неистовый СМОГ.

Из стихов Саши Миронова той поры помню я одну только строчку:

– Перепёлка моя, перепёлка...

Из эрлевских стихов припоминаю:

– В глубине ладони взгляд, как внутри двора...

Вроде бы так.

Ленинградские гости сразу же с головой окунулись в московскую бурную жизнь.

Бесконечные встречи. Чтения. Разговоры. Понятно, выпивка. Люди, люди. Самые разные. Непрерывная круговерть.

Средств у Эрля с Мироновым было в обрез. То есть, лишнего – попросту не было. Может, что-то и отложили про запас, на билеты обратные. Но в московской крутой повседневности с фееричностью ежедневной не хватало им денег хронически. Развлечения тут ни при чём. Не хватало и на еду.

И тогда изобретательные поэты продемонстрировали нам простейший способ скромного, без излишеств, но зато постоянного, с полной гарантией, заработка.

Они входили в автобус или в троллейбус.

Везде в городском транспорте введено тогда было самообслуживание. Кондукторы отсутствовали. Ближе к задней дверце, там, где заканчивались сидения для пассажиров и начиналась площадка, на которой люди стояли, располагалась касса, представлявшая собою примитивное сооружение, укреплённое на полу, и верх его был прозрачным, со щёлочкой, куда полагалось бросать мелочь, оплату за проезд, а низ был металлическим и напоминал поставленный на-попа длинный ящик, и туда, вначале скапливаясь в верхней части кассы, постепенно, сами собою, сыпались с характерным звоном и грохотом все монетки – и медь, и серебро; сбоку же от кассы прилажен был узкий бумажный рулончик с напечатанными на нём билетами, и каждый из пассажиров, бросив сперва мелочь в кассу, сам отрывал для себя проездной билет. Считалось тогда, что все граждане у нас честные, порядочные, разумные – и сами себя вполне способны обслужить. Оплатить свой проезд и оторвать себе самому билет – пустяковое ведь занятие, даже не дело, согласитесь. Это вам не за станком на заводе стоять, выполняя и перевыполняя производственный план. Зачем советскому человеку нужны какие-то там кондукторы, и тем более – контролёры? Люди у нас в стране – сплошь сознательные, без всяких там ухищрений и махинаций в их повёрнутых в нужную сторону, то есть в даль, где грядёт коммунизм, агитацией просветлённых головах, из которых каждая – дом советов, ни больше, ни меньше. Всё для блага и всё во имя человека в советской стране! В том числе и общественный транспорт. Оплати свой проезд, товарищ, трудовыми своими копейками – и на все на четыре стороны света, видного всем и каждому, с ветерком по любимой столице преспокойно себе поезжай!

Эрль, метнувшись к автобусной кассе, тут же бросал в неё копейку или двухкопеечную монетку, причём проделывал это виртуозно, так, что громкое звяканье разносилось по всему салону и долетало до слуха водителя.

Затем он отрывал два билета – себе и Саше Миронову.

После этого разворачивался лицом к входящим в транспорт пассажирам и призывно вещал:

– Не бросайте монетку, пожалуйста! Не бросайте монетку!

Подразумевалось, что он бросил в кассу, допустим, двадцать копеек или даже сумму покрупнее – и теперь ему нужна была сдача.

Такое и в самом деле периодически случалось.

Пассажиры к этому давно привыкли.

И люди, вместо того, чтобы опустить свою мелочь в кассу, безропотно отдавали её Эрлю. А себе – отрывали билеты. Никто сроду и не подумал бы в чём-нибудь усомниться.

Эрль набирал некоторое количество мелочи. Делал знак Миронову – и приятели выходили на ближайшей остановке. Там – ждали следующего автобуса или троллейбуса. И процесс повторялся. Так набирались деньги на дневные расходы.

Эрль никогда не перебарщивал. Меру знал. Подолгу в транспорте застревать не следовало. Мало ли что! Вдруг заподозрят их в жульничестве? Вдруг советский какой-нибудь гражданин возьмёт да и проявит бдительность? Лучше уж – подальше от греха.

С изумлением наблюдал я за эрлевскими спектаклями.

Риск был, конечно, пусть и небольшой. Выручала – отработанность приёмов. А также – некоторая солидность, выдержка, несколько чопорная невозмутимость Эрля. Сразу видно: интеллигент. А такой не надует. И Миронов, со своей неотмирностью, тоже на махинатора никак не походил. Одним словом, питерцы. Культура. Воспитанность. Школа. Это их обоих – крепко выручало.

Вырученных таким простейшим и артистичным способом денег, однако, хватало им обоим – и на еду, и на курево, и даже на выпивку, если в долю с нами входили, когда все мы скидывались на бутылку-другую.

Так что, если перефразировать эрлевские стихи, в глубине ладони взгляд его различал частенько зажатые там, пусть и виде собранной мелочи, но вполне реальные деньги, не попавшие в кассу, да, так, но зато прямиком попавшие к Эрлю.

Иногда Эрль проявлял свой накрепко сросшийся с собственным псевдонимом юмор.

Прочитал я ему однажды написанное в те же майские дни стихотворение, в котором были строчки: «человечеству нужен урок, чтобы чудилась говора таль».

– Как, как? – живо переспросил Эрль. – Урод?

– Не урод, а урок, – сказал я.

– А лучше бы сказать – урод! – скривился он в ядовитой усмешечке. – Вот было бы здорово – человечеству нужен урод!

– Ты это брось, – осерчал я. – Полегче на поворотах!

– Да я что? Я ничего! – тут же вывернулся Эрль. – Просто поворот, сам ход с заменой буквы мне понравился. Здорово всё меняется, сам бы я так написал.

– Не поворот, а выверт, – сказал я. – Пиши, как ты пишешь. А я уж буду писать так, как считаю нужным.

– Да ты не сердись, Володя! – запричитал Эрль. – Ну подумаешь, сорвалось!

– А я и не сержусь. Просто – кое-что увидел и понял.

На том и замяли дебаты.

 

...И тут вспоминается мне великое, право, действо.

Игра в баскетбол – без мяча.

Однажды, всё в том же мае, отправились мы с друзьями в Парк культуры и отдыха имени Горького. Пива попить. Поближе к природе. И отдохнуть, конечно.

Мы – это я, Дима Борисов, Володя Брагинский и Михалик Соколов.

Мы с Михаликом были уже изгнаны тогда из МГУ – из-за СМОГа, прежде всего, а в довесок, для маскировки – ещё и из-за спровоцированного недругами отбывания нами «пятнадцати суток», причём без малейшей нашей вины.

Сам Руслан Хасбулатов, предводитель тогдашний университетского комсомола, спустился тогда, как с гор, из кабинета своего, всеми называемого «саклей», находившегося в высотном здании МГУ на Ленинских горах, спустился вниз, в долину, в старое университетское здание на Моховой, дабы самолично вершить над нами расправу, клеймить и казнить, дабы изгнать нас с Михаликом из рядов комсомольцев, что и сделал на общем собрании, при огромном скоплении студентов, аспирантов и преподавателей.

И оказались мы с Михаликом в непривычной для нас роли пострадавших.

Некоторые даже считали нас мучениками.

На Руси всегда сочувствуют пострадавшим за правое дело.

И всегда таким людям стараются помочь. Уж как у кого получается. В меру сил своих и возможностей – испокон веков – помогают.

Помогали и нам.

Сочувствием же была переполнена вся Москва. И не только она. Вся страна. Выражали сочувствие и за границей.

Терновый венец мученичества ощутил я тогда на вихрастой своей голове.

Ореол героя тоже сиял над моей головою.

Ну а что касается славы молодого гения, то таковая приобрела небывалые масштабы.

Словом, был я звездой. Гонимой кагебешниками и властями. Непечатной. Полузапретной. Но зато – настоящей звездой.

Глядя на меня, и Михалик старался держать себя в руках. Ему это непросто давалось. Но он был – упрямым. Стоиком. И поэтому – тоже старался устоять. Из беды – восстать.

И вот мои, а заодно и Михаликовы друзья, Дима Борисов с Володей Брагинским, поддерживая нас по-своему и сочувствуя нам по-братски, пригласили нас попить пивка.

Оказалось вдруг, что незаметно присоединились к нам и Эрль с Мироновым.

Никто не возражал. Хотят быть вместе – так пожалуйста.

Мы пили пиво и разговаривали.

Потом – решили прогуляться.

В парке набрели мы на баскетбольную площадку. Совершенно пустую. Вокруг – никого.

И вдруг – так бывает со мною – меня осенило.

– Дима, держи мяч! – закричал я Борисову и бросился вперёд.

Борисов – мгновенно всё понял.

– Володя, держу! Пас! – ринулся он за мной.

Потом всё понял – Брагинский.

– Ребята, ребята, давайте! – кинулся он за нами.

Потом всё понял – Михалик.

– Сюда! – закричал он. – Я здесь! – и сразу помчался к нам.

И мы вчетвером – без мяча – принялись играть в баскетбол.

Мяч был – воображаемым.

Реальными были – мы.

И мы играли – азартно, увлечённо, самозабвенно. Играли – на всю катушку. Играли так, чтобы в нашей игре всех победить – без мяча.

Эрль с Мироновым, как увидели происходящее, так и застыли на месте с широко раскрытыми ртами.

Такого они – не видывали сроду. И предположить не могли, что такое – бывает.

Вот это был сдвиг. Поворот. Абсурдный. Сюрреалистский.

Такой авангард, что куда там до него Ионеску, Хармсу, Кафке, Беккету и Дали!

Мы играли так увлечённо, что воочию видели мяч, хоть мяча никакого не было.

Мы играли – с аттической силой.

То была не игра, а миф.

Боги нас в небесах одобряли.

И герои болели за нас.

Мы играли – с библейской силой.

То была не игра, а притча.

К нам присматривались пророки.

Нас приветствовали мудрецы.

Мы играли – с ведической силой.

То была не игра – легенда.

Нам жрецы подавали знаки.

Нам сочувствовали волхвы.

То была не игра – но песня.

Пробудившаяся былина.

И не присказка. Просто – сказка.

Выход в космос. К мирам иным.

Наши судьбы тогда прозрел я. И четыре пути увидел. На четыре стороны света – все четыре наши пути.

Мы играли – забыв о времени. О земном. Потому что с нами было наше, иное время. И пространство нам открывалось небывалое, ибо в нём измерений так много было и миров параллельных, что с ними высветлялось грядущее наше – где-то там, в золотой дали.

Мяч незримый – взлетел с земли.

Взвился ввысь. Пролетел сквозь мрак.

И сквозь век – произрос, как злак.

То-то ждёт он от нас – труда.

Корни мысли – вверху всегда.

Похоже, мы предвосхитили тогда знаменитый аналогичный эпизод в одном из фильмов Антониони, появившемся значительно позже.

А между тем по всем четырём сторонам баскетбольной площадки давно уже начали собираться находившиеся в парке люди. С каждой минутой становилось их всё больше. Никто из них ничего не понимал. И все они, как заворожённые, смотрели на нашу игру. Может быть, они воображали себе не существующий в действительности мяч? А может, как раз его отсутствие так их притягивало? Кто знает! Но некая властная магия, несомненно, действовала – и это именно её влиянием объяснялось наличие стольких зрителей – безмолвно взиравших с близкого расстояния на нас – и сквозь нас – и, наверное, тоже видевших что-то особое – там, за нами, за нашей игрой.

Бросили мы играть столь же внезапно, как и начали.

И все многочисленные зрители наши – тут же разошлись, буквально растворились в тёплом предвечернем воздухе, в майском парке, в прожилках зелени на холмах, над Москвой-рекою, а возможно – в других мирах, или, может, в других измерениях, – там, наверно, куда недавно улетел наш незримый мяч.

И остались только мы четверо на пустой баскетбольной площадке.

Да ещё – Эрль с Мироновым. Рты они не успели ещё закрыть.

А потом они рты закрыли. Вроде были в полном порядке.

Но отчётливо и печально понимали: им нечем крыть...

 

...А теперь – возвратимся к Эрлю.

Вот он. Ждёт: что скажу о нём?

Где он – тем давним днём?

Да там же, в своей квартире.

Значит, присутствует в мире.

...И я свободно перехожу прямо в лето семьдесят второго, чтобы там пообщаться с ним.

Был я – гостем. Почти почётным. Из Москвы. С дороги. Усталым. Уважаемым. Легендарным – для тогдашней поры – поэтом. Современником. Собеседником. Собутыльником – иногда. Был – пришельцем. Скитальцем. Бездомничал. Колесил по стране. То отшельничал, то вторгался в броженье богемное. Был – самим собой. Как всегда.

Эрль меня – принимал у себя.

Принимал – с присущей ему одному, несколько утрированной учтивостью, подчёркнуто церемонно, даже торжественно, картаво произнося всяческие многозначительные фразы, сопровождаемые и поддерживаемые, прямо по ходу всех его несколько витиеватых речей, рассчитанно-небрежными, напоминающими пассы провинциального фокусника, жестами, а также принимаемыми и так, и этак, неестественно вычурными и вымученными позами жреца искусств и глубокомысленными взглядами.

То есть – находился в образе.

Пребывал в силовом поле своего псевдонима.

Шёл спектакль одного актёра. Любопытный. И даже забавный. Но – уже по шаблону. По схеме отработанной и утверждённой. Были штампы. Сплошные натяжки. И повторы. И сбои, конечно, неминуемые. Ум за разум, безусловно, здесь заходил. Я почувствовал: Эрль – заигрался.

И мне это вдруг надоело.

Я просто взглянул на него. Всего-то единственный раз. Но – так, что насквозь увидел.

И Эрль – изменился. Мгновенно.

Вначале – порозовел. И тут же побагровел. Потом побледнел. Вздохнул. Тряхнул головой. Улыбнулся. И стал – тем, кем был. Собою самим. Славным парнем. Володей Эрлем. Человеком хорошим. Грамотным. И начитанным. И колоритным. Всё его – при нём оставалось. Тем и был интересен он мне.

И мы с ним – общались. Почти по-дружески. Пусть и с дистанцией. По-приятельски – так вернее. По-хорошему. И по-доброму. Так, что было обоим нам интересно. И это – главное.

И показывал мне тогда Владимир ибн Ибрагимович, славный Эрль, кое-что из несметных сокровищ своих.

Аккуратнейшим образом перепечатанные лично им, Эрлем, стихи обериутов.

Большие, многочисленные, ровные стопки белой бумаги.

Тексты, практически подготовленные к печати.

И стихи свои мне показывал.

И стихи своих приятелей питерских.

И работы Элика Богданова, нарисованные частью на свободе, ну а в большинстве своём – в дурдоме, с помощью то красок, то таблеток самых разных, в просторечии – колёс.

И надмирные, а может, неотмирные, зазеркальные, а может быть, астральные, небывалые богдановские тексты – в форме писем, то из ада, то из рая, или записей о чём-то сокровенном, Эрль показывал, страницу за страницей, – и при этом был печален и задумчив, о нелёгкой доле друга рассказав.

И, таинственно приложив длинный палец к узким губам, повёл меня Эрль в комнату отсутствующей супруги – и увидел я нам, в тишине, в полумгле, висящий на стене великолепный холст работы Бориса Григорьева.

И много ещё чего показывал мне Эрль.

Мы с ним выпили. Понемногу.

О житейском поговорили.

А потом – закончился день.

И настал петербургский вечер.

Эрль принялся варить себе чифир. Причём вовсе не так, как это принято. Но, как всё у него, – по- своему.

В кастрюльку с водой высыпал он большую жёлтую пачку индийского чаю «со слоном» – так все этот чай называли, поскольку на пачке весом в двести пятьдесят граммов нарисован был именно слон.

Хорошенько прокипятил образовавшуюся в катрюльке густую, тёмно-коричневую, почти чёрную по цвету бурду – и залил её молоком.

Бурда посветлела, став неопределённо-палевой, с белёсыми завихрениями, и напоминала то ли какао, то ли кофе со сгущёнкой.

Эрль довольно потёр ладонь о ладонь, словно заранее ощущая вкус приготовленного им напитка.

И стал ждать, чтобы его чайно-молочный чифир отстоялся.

Намотревшись на этот ритуал, я спросил Эрля:

– Молоко-то зачем?

Эрль повернул ко мне рыжую голову и непререкаемым тоном знатока солидно и степенно сказал:

– Чтобы не тошнило!

Потом налил себе чашку чифира – и уселся за стол.

Ему пора было работать.

По ночам он писал свой роман.

Вот и нынешнюю, только начинавшуюся и вовсе не тёмную, а светлую, белую ночь – намеревался он посвятить литературным своим трудам.

Роман Эрль писал в общей тетради большого формата, напоминавшей амбарную книгу.

Именно в таких тетрадях записывал свои стихи друг моей молодости Лёня Губанов.

Оказывается, и Эрль питал к таковым пристрастие.

Свой роман Эрль писал набело.

Белые страницы тетради были аккуратно исписаны шариковой ручкой с красной пастой.

Издали могло показаться, что написано это – кровью.

Эрль устроился за столом поудобнее, отхлебнул изрядный глоток чифира, придвинул к себе тетрадь, открыл её на нужной странице, взял шариковую ручку с красной пастой – и, слово за словом, строка за строкой, набело, принялся продолжать свой текст.

Буква к букве, мелкие, ровные, собирались в чёткие фразы, и страницы, доселе белые, постепенно густо краснели, потому что на них разрастался сочиняемый Эрлем роман.

Петербургская белая ночь и не думала завершаться.

Ведь её как будто и не было.

В мире ночи не было – тьмы.

Ночь была светла и огромна.

Эрль сидел и писал свой роман.

Я попробовал задремать.

Не спалось. Почему – не знаю.

Выпить – не было ничего. Из спиртного. Ну, что ж, обойдёмся. Не впервые. Переживём.

Ну, а эрлевский странный чифир пить решительно я не хотел.

Наконец, удалось мне заснуть.

А вернее – забыться. На время.

И тогда мне пригрезилась вдруг – вся в сиянии нового дня, в высоте надо мной – чекушка.

Да, не что-нибудь там, а чекушка.

Четвертинка – так можно сказать.

Запечатанная, целёхонькая, с водкой, это само собой.

Для меня – наверное, свыше, приготовленная – чекушка.

И тогда уж я крепко заснул.

 

...Наутро, и даже весьма поздним утром, почти днём, пробудившись, я увидел Эрля – видимо, проведшего всю ночь в работе, но совершенно свежего, без тени усталости, сидящего за столом и невозмутимо попивающего чаёк.

Покосился я на рабочий эрлевский стол, на лежащую на нём раскрытую общую тетрадь – и сразу же заметил, что текста в ней прибавилось примерно на четверть.

Я умылся. Выпил чашку чаю.

И сказал почему-то:

– Чекушка!

– Где чекушка? – не понял Эрль.

– Где-то там.

– Почему?

– Не знаю.

– Как-то странно! – промолвил Эрль.

Я спросил:

– Где у вас есть пиво?

– Хочешь пива?

– Наверно.

– На станции.

– На какой ещё?

– Ну, на платформе электрички.

– Тогда пойдём!

И вышли мы из эрлевской квартиры – в сиянье начинавшегося дня.

И добрались мы до пресловутой станции.

Пивнушка там имелась, но она была закрыта – и висело на стене короткое, скупое объявленье, без лишних слов и нервов: «Пива нет».

И тогда различил я музыку, тихо льющуюся откуда-то с полных ясного света небес.

И поднял голову к небесам.

И явилось мне – волшебное видение.

Высоко, совсем высоко, на какой-то нелепой, решётчатой, с грубо выломанными кусками, деревянной ограде, в самом дальнем и высоком уголке – стояла чекушка водки.

Да, та самая, пригрезившаяся мне ночью, чекушка.

Целёхонькая. Никем вокруг не замеченная.

Дожидавшаяся – меня.

И сказал я Эрлю:

– Чекушка!

– Где чекушка? – не понял Эрль.

– Там чекушка! – и я указал на неё, подняв палец вверх.

Эрль воскликнул:

– Вот это да!

И сказал я тогда:

– Попробую до неё добраться!

И стал по ограде лезть – выше, всё выше.

И – достал. И спустился вниз.

– Вот чекушка! – сказал я Эрлю. – Мне пригрезилась ночью она.

Эрль сказал:

– Коли так, то и выпей ты её. Сам. Какая-то мистика. Пива – нет. А чекушка – есть.

Я сказал:

– С удовольствием выпью.

И нашёл я стакан на столике.

И открыл зубами чекушку.

И налил я водки в стакан.

И привычно, духом одним, эту водку – тут же и выпил.

И сиянье нового дня пронизало меня насквозь.

И прилив богатырских сил ощутил я тогда мгновенно.

И хватило мне их – надолго.

И на Питер. И на Москву.

И на все грядущие годы.

И на все мои – в них – стихи.

То-то явью стал питерский сон.

Вот какая была – чекушка...

 

...В декабре девяностого снова приехал я в Питер.

Прибыл я сюда на сей раз отнюдь не по собственному желанию, то есть спонтанно, стремительно, по зову какому-то смутному, по скитальческой жилке своей, из-за вечной моей потребности в новизне, по всегдашней тяге к перемене мест, к тем открытиям, что даёт лишь движенье в пространстве, ощущенье пути своего, – но вполне официально, по приглашению самих петербуржцев, – получать присуждённую мне – в моём возрасте, зрелом весьма, после всех испытаний жизненных и написанных мною книг, – ими, знатоками и ценителями новейшей поэзии и прозы, их же премию – имени Андрея Белого.

За выдающиеся достижения в отечественной словесности – вроде так пояснили мне прямое её назначение.

Раньше, насколько помнится, премия эта выглядела так:

одна бутылка водки, которую получающему премию следовало прямо на месте распить с тем, кто её вручает,

одно яблоко,

а также один-единственный рубль – символическая денежная сумма – поскольку не в деньгах, как известно, счастье, а серьёзное внимание со стороны некоторых грамотных современников к творчеству определённых поэтов и прозаиков само по себе приятно, да и вообще дорогого стоит.

Но теперь, было сказано заранее, мне вручат не просто рубль, но немалую по тем временам сумму, а конкретнее – целых восемьсот рублей.

Я слегка удивился вначале: что ещё за щедроты такие?

Но потом, поразмыслив, решил: раз настроены на щедроты, пусть попробуют их проявить.

Дирижировал премией Боря Останин. Человек, известный в Питере и за его пределами.

Позвонил он мне и сказал:

– Обязательно привези свои книги. Да побольше. Я их здесь, у нас, легко распродам. А деньги сразу отдам тебе. Для семьи, на пропитание, пригодятся.

Я сказал:

– Книги тяжёлые. Как их тащить? Я ведь один.

Боря воскликнул:

– Ты как-нибудь дотащи. А я тебя встречу на вокзале.

Я сказал:

– Но книг у меня – из той части и так небольшого тиража, что мне принадлежит, – не так уж и много.

Боря сказал:

– Книги твои нужны. Ни о чём не переживай. Я всё беру на себя.

Приобрёл я билет на поезд. Заполнил книгами рюкзак и дорожные сумки. Да и поехал – навстречу то ли премии, то ли водке, то ли яблоку, то ли рублю, то ли ещё чему-нибудь – непредвиденному, с абсурдом, с заковыринкой, с завихрениями, – самому, небось, Андрею Белому, с «Петербургом» его, с мистичностью, с ананасом, зачем-то запущенным сквозь декабрьский снег в небеса.

Останин действительно встретил меня на вокзале.

Схватил то из поклажи, что потяжелее, легко потащил.

Привёз меня к себе домой.

Туда же, в Борину квартиру, прибыла, тоже для получения премии, поэтесса Оля Седакова.

Была она до странности похожа на мою старинную питерскую знакомую Олю Назарову. Что ж, такое случается.

Поглядывая на меня из-под ахматовской чёлки, Седакова сказала:

– Вот вы какой! Давно я хотела с вами познакомиться.

Познакомились. Перемолвились словом-другим.

Седакова отправилась приводить себя в порядок с дороги, переодеваться.

Вышла, нарядившаяся для церемонии. Туфельки на каблучках приготовила.

Говорили о чём-то – Останин с женой и детьми, Седакова и я.

Что-то вроде бы ели – но что? Пили чай или кофе.

Коротали дневные часы.

Просто – вечера ждали.

И пришёл этот вечер.

Куда-то поехали мы.

И Останин Борис нас на место привёз – неизвестно куда. И привёл в переполненный публикой зал. В нём вручать собирались премии.

Не забыл Борис прихватить с собой и рюкзак с моими вышедшими книгами.

Рюкзак он поставил на пол, раскрыл – и тут же принялся доставаемые оттуда книги продавать обступившим его петербуржцам.

Деньги – складывал в свой карман.

Я решил ему не мешать и отошёл в сторонку.

Знакомых сразу встретил. Разговорился с ними.

 

И вдруг я увидел – Эрля!

Он шёл сквозь толпу ко мне, потирая исцарапанные бритвой щёки.

– Володя! – сказал Эрль. – А я недавно побрился. Специально. Из-за тебя. И у меня борода была. Рыжая. Вроде твоей. Но, чтобы не быть на тебя похожим, я свою бороду сбрил. И теперь привыкаю существовать – без бороды. Непривычно как-то. Неуютно. Да что поделаешь!

– Мог бы и не сбривать свою бороду! – сказал я, здороваясь с ним. – Похожими быть мы с тобой никак не можем. Совершенно разные мы с тобой.

– Точно?

– Точно. Посмотри на себя в зеркало. А потом взгляни на меня. Ну что, убедился?

– Убедился.

– То-то же!

– Эх! – принялся сокрушаться Эрль. – И зачем я свою бороду сбрил? Так ты и не увидел меня – бородатого!

– Не переживай. Новая борода отрастёт.

– И то правда! Вот и цель в жизни снова появилась – новую бороду поскорее отрастить!

– Действуй!

– А я тоже премию получать пришёл, – сказал с гордостью Эрль. – И меня выдвинули. И вот я здесь.

– Ну и замечательно, что ты здесь.

Мы вполне бы ещё могли не спеша побеседовать с Эрлем.

Но события развивались в темпе, если и не стремительном, то довольно быстром. Все в зале оживились. И свет погас. И в сиянье прожекторов перед всеми предстала – сцена.

И тогда на пустую сцену вышел рослый Боря Останин – и заполнил её собою – так, что разве чуть-чуть осталось где-то сбоку свободного места, остальное же всё было занято, словно армией целой, Борей, им одним, великаном, разросшимся от приятного осознания исторической роли своей, полновластным распорядителем действа нынешнего, раздатчиком всех возможных грядущих благ.

Фанфары, правда, не звучали. Барабаны тоже не гремели. Это просто подразумевалось.

Достаточно было всеобщего ажиотажа.

Заметались по залу с видом тёртых калачей неведомые люди с телекамерами и фотоаппаратами.

Публика устроилась поудобнее на своих местах.

Гул нестройный людской затих.

Началась процедура вручения премий.

Боря Останин со сцены произносил всякие громкие слова.

Потом вызывал к себе лауреатов по очереди.

И мы, один за другим, поднимались на эту сцену.

Получил я из Бориных рук обычный конверт с деньгами. Никакого диплома о премии – не было почему-то. Ну, может быть, так у них полагается. Кто его знает! Постоял немного на сцене, щурясь от изобилия света, и вернулся на место, в зал.

Потом на сцене оказался Эрль. Рыжий, порозовевший, с выбритыми щеками. Получая деньги свои, он изогнулся в поклоне – и, к изумленью собравшихся, этак отчасти кривляясь, отчасти подобострастно, Боре Останину руку с чувством поцеловал. После чего удалился со сцены, совсем уже красный, словно под кайфом, покачиваясь, и растворился внизу, и лишь рыжизна его где-то вблизи, в сторонке, вспыхивала порой спичкою в полумраке.

Далее на сцену поднялась принаряженная, как на праздник, в туфельках на тонких и высоких, цокающих звонких каблучках, с чёлкою ахматовской, с глазами любознательной филологини, поэтесса Оля Седакова. Тоже получила свой конверт. И Бориса поблагодарила, расцветая. И вернулась в зал.

Обошлось, насколько помню я, без бутылки водки пресловутой, яблока и скромного рубля.

А по восемьсот рублей в конверте – каждому из нас тогда вручили.

Премии. За долгие труды.

Чудеса? Причуды? Сновиденье?

Плеск воды и отсветы звезды?

Что же дальше было?

Наважденье.

Только церемония с вручением премий успела закончиться – все присутствующие в зале как с цепи сорвались.

Все, как один, ринулись в буфет.

Происходила церемония, вроде бы, в клубе каком-то. Или в Доме культуры.

Имелся там буфет. Просторное помещение. Немалое число желающих могло в нём расположиться.

В буфете продавали коньяк. А возможно, и другие напитки. И даже закуски там были. Разрешалось там даже курить.

И вот началась там обычная пьянка.

Выпивали там – все. И курили. И галдели. Читай: говорили.

Мелькали в табачном дыму исцарапанные по причине спешного бриться и желания быть на меня непохожим щёки Володи Эрля.

Поклонники роем густым окружали поэтессу Олю Седакову.

Со свободным от проданных книг моих, пустым рюкзаком под мышкой и с деньгами за книги в кармане прошагал к выпивающим питерцам рослый, бодрый Боря Останин, взял стакан с коньяком со столика, выпил, крякнул молодцевато, приосанился, сдвинулся с места – и куда-то пропал. Как будто кто-то стёр его вдруг с листа, как излишний штрих карандашный.

Что ж! Выходит, что и такое, хоть и редко, но всё же бывает.

Ничего не попишешь. Тайна в этой сказке – должна ведь быть.

Борю, видно, не возвратить.

Как и книги мои. Увы!

Это Питер. Он – вне Москвы.

Деньги за книги Боря Останин так и не отдал мне.

Давно уже мы, господа и дамы, живём в свободной стране.

Тринадцать лет прошло. Пора бы и отдать. Но Боря грамотно об этом забывает. И только время наше мне напоминает, что денег ждать – как век свободы не видать.

Надоела мне вся эта свистопляска с вручением премий и с неминуемым приложением – всеобщими возлияниями в насквозь прокуренном буфете клуба или Дома культуры.

Знакомых старых я уже увидел.

И понял то, что должен был понять.

И меня потянуло – в город...

 

О, Петербург в декабре девяностого, с его бросавшимися тогда в глаза приметами запустения, разрушения, с осыпавшимися фасадами, с глухоманью и теменью на безлюдных, запущенных стогнах, с чернотою невской воды, со сквозными полосками снега, с узким клином ледка под ногами, с фонарями вприглядку, с горящими исподволь окнами, город яви и снов, «где к зловещему дёгтю подмешан желток», это был и ты, и не ты...

И радостной, и тяжёлой была моя встреча с тобою.

Теперь, говорят, иной ты.

Наверно, хорош, как прежде.

Я рад за тебя, Петербург...

 

...А тогда я как можно скорее постарался уехать в Москву.

И впервые в жизни добирался в спальном вагоне – СВ, так его называют обычно. И объяснялось это тем, что в другие вагоны, подешевле, билетов просто не было. Пришлось купить – в СВ.

Приятно, конечно, ездить вот так. Двухместное купе. Чистота. Тишина. Уют, какой-никакой. Дорожный. Вежливая проводница. Отдых в пути. Покой.

 

...Но чекушка где же? – вы скажете.

Успокойтесь. Всему своё время.

Поезд шёл. Поздний вечер едва успевал заглядывать в окна вагона – и отшатывался назад: скорость была немалой.

Мой сосед по купе, грузный, пожилой мужик с седыми, двумя длинными сосульками обвисающими вниз усами, был мрачноват, как-то маялся, вздыхал. Может, и с недопития.

Потом он решился.

Пошарил в портфеле. Вытащил что-то оттуда.

И в купе возникла – чекушка!

Словно на свет появилась.

Чистенькая. Целёхонькая. Водки в ней – прямо по горлышко. Блеснула бочком стеклянным. И вот – на столе стоит.

И напомнила мне она в тот же миг о другой чекушке – восемнадцатилетней давности, что пригрезилась мне однажды ночью питерской – и явилась, вся в сиянье летних небес, как одно из прежних чудес.

– Может, выпьем? – спросил сосед.

И тогда я сказал:

– Не пью.

И время вместе с пространством в память вошло мою.

И всё, что нужным считаю, – вспомню и воспою.

 

Иллюстрации:

Владимир Эрль: в киоске «Союзпечати»;

с Леоном Богдановым;

с Владимир Алейниковым.