Cкупо плакала осень
Скупо плакала осень в неполный бокал,
Прижимая к глазам тучи скорбный сатин.
«Закрываю кафе… Я за лето устал, –
Мне сказал подошедший старик-армянин.
И ещё он промолвил: «Послушай дудук,
Как страдают по близким, кого не вернуть».
Скупо плакала осень – не громко, не вслух,
А мотив проникал острым лезвием в грудь.
Сотрясались от плача руины души,
Так срывается с круч родниковый поток,
Превращается в сель, собирая гроши
Капель слёз дождевых в миллионный оброк.
Скупо плакала осень… Шипела листва,
Словно змеи проснулись от быстрых шагов:
«Не догонишь – ушла, круче нет волшебства,
Чем испить пресный яд предстоящих снегов».
Встать бы, стол отшвырнуть онемевшей рукой,
Смыт с которой загар злым дождём добела,
Побежать и вернуть… Змей шипящий конвой
Проводил и улёгся опять у столба.
– До свиданья, вернее, до лета, старик.
Вот тебе, дорогой, за вино и дудук.
…Скупо плакала осень – не в голос, не в крик,
Как мужчина, с любовью простившийся вдруг.
«Вальс» Шопена
Белые клавиши… Чёрные клавиши…
Кончики пальцев летают – не ставишь их,
В быстром кружении пчёл, собирающих вальс
С тонких дощечек – цветов неприветливых,
Что пожелтели на белом заветренно
И поистёрлись на чёрном от маршей и сальс.
Бледной спины оголение камерно –
Великоватое платьице мамино,
В танце неспешно плывут рукава-облака.
Ты – целый мир... Звёзды – бусинки жемчуга,
Шею опутали. В жизни застенчива,
Только с Шопеном на «ты» говоришь сквозь века.
Вальс… В канделябрах – знамение-зарево,
Воск на паркете, объятья – всё заново:
Слёзы востoрга, в окошке – ухмылка Луны.
Вместе в Варшаву немыслимо канули,
Где Фредерик в моё сердце, как в рану, влил
Терпкий бальзам, исцеляющий чувство вины.
Вот же, пся крев, ловелас приубоженный...
К чёрту рояль! Пчёл холодное крошево
Стисну в руках, поцелуями скомкаю рот.
Чёрные, белые, глупые клавиши
Страстью горят, после – угли пожарища,
Снежные хлопья летающих в сумерках нот.
Астролог
Сжирали свечи темноту,
Вгрызаясь острыми зубами
В тягучий сумрак – факты лбами
Сшибались, канув в немоту.
Блеснув, созвездий парафраз
Проник на тонких мыслях-стропах
Сквозь линзы в рупор телескопа,
Стократ усилившись для глаз:
В Орле разгневан Волопас.
Кормил морозного коня
Январь простуженными снами.
Толстели стекла письменами –
И дата, с точностью до дня,
Забилась рыбой на столе,
Хватая воздух в диаграмме:
Вздох – это спад, стремится к драме,
А выдох – всплеск, чей пик в земле.
Астролог понял: «В феврале».
Пульсируя, шурупы звезд
По шляпки вкручивались туго,
Напрасных ожиданий мука
Пророчеств расшатала мост,
Где годы жизни тесно в ряд
Связали предсказанья сутью.
Морозный конь бьёт ставни грудью,
И космос дышит в циферблат.
Что жизнь? Секундный взгляд назад.
Лакали свечи темноту,
Любовь сучила тихо пряжу.
На шляпе неба туч плюмажи
В Орле скрывали суету.
Попив парного молока,
Астролог вышел утром к смерти.
По кронам дунул лёгкий ветер,
Стряхнув тяжёлые снега:
Сбылось! Сбывается пока.
Бабушка и прялка
Прялка скрипит, расползаются тени
И застревают в тёмных углах.
Кошка свернулась клубком на коленях,
Восемь зимы на старинных часах.
– Бабушка, сказку расскажешь мне? – Ладно.
Кружится резвое веретено –
Тянет кудель, и негромко, но складно
Сказка прядётся: «Давным, внук, давно...»
Позже улягусь в постельку на печке –
В добром тепле можно выспаться всласть.
Сказка приснится про семь человечков,
Тех, что сумела мне бабушка спрясть.
В пещере горного короля
Стон контрабасный – щипки да тычки, всё шито-крыто.
Струнный металл полируют смычки мастеровито.
В деках растянуты, жилы дрожат – жертвы на дыбах.
По древесине плывет звукоряд, тонет в изгибах,
Бьётся об стенки, сквозь щель напролом рвётся к свободе,
Отпартитуренный, острым углом в публику входит.
Низкo по тембру гудят в унисон трости-фаготы:
Тролли в экстазе, мистический сон, тёмные своды
Келий пещерных, где скрылись миры Эдварда Грига.
Это – безумие, тартарары, пляски в веригах
Леших и кобольдов, гномий оскал – блеск острой стали.
«Горный король!» – сотрясающий зал туш наковален.
Голод ста глоток нельзя утолить комьями грунта:
– Крови христианской желаем испить, дай нам Пер Гюнта!..
…Выключит свет за софитом софит, белой вороной
Музыка к фьордам сама полетит вслед за циклоном.
В снег индульгенций роняя клочки – просто билеты,
Выйдут чудовища, вспыхнут зрачки – не сигареты.
Вивальди
Евгению Чигрину
В океане мирской суеты нас привычно выводит из дрейфа
Пасторально-знакомый мотив, неизжитая детская блажь.
Оркестровка почти не звучит, лишь вибрирует мысленно флейта,
Заставляя спуститься пешком с верхотуры на нижний этаж
По ступеням исхоженных лет, мимо прочих людей и событий,
Застывая голодным щенком у защёлкнутых на ночь дверей,
Где так ждали, но больше не ждут, – остаётся тихонько завыть и
Постараться хоть раз изменить нерушимый порядок вещей.
Поджимают свои животы корабли без причалов и порта,
Раздувают мешком паруса под аллегро шумящей волны,
Только склянки давно не звенят молодецки (для пущего понта),
Ариозо печальной cудьбы отдавая навеки коны.
Как размашисто крут дирижёр! Это шторма прекрасное престо –
Перелом, поворот-оверштаг, лязг запора, распяливший дверь,
И надежда в глазах у щенка на концерте для флейты с оркестром,
Что любовь нереально жива в череде бесконечных потерь.
В океане земной суеты нас Вивальди выводит из дрейфа –
Одинокий с рыжинкой старик, в нищете скоротавший свой век.
Пусть поёт и вибрирует в такт вместе с сердцем чудесная флейта
Так, что хочется всё изменить, и слезинки ползут из-под век.
Воздушный шарик
Если тебе захотелось летать,
А вместо крыльев – обычные руки,
Ты не горюй, нужно шарик достать
Красный, прекрасный, огромный, упругий.
Чтоб наполнял его солнечный газ
И чтоб завязан был крепкой тесёмкой.
Смело хватайся, подпрыгни и – раз! –
В небо лети – громко айкай и ойкай.
Выше деревьев и выше домов,
Бабочкам, птицам, пилотам на зависть.
Только, гляди, возвращайся домой –
Помнишь, на завтра уроки остались?
Встреча
Встретилась мне у подъезда тоска в рваном ботинке.
К сахарной пудре седого виска липли снежинки,
Белыми мухами лезли под плащ эры застоя.
Мёртвый поэт был согбен и дрожащ, взгляд беспокоен.
Мерно качался фонарь на столбе, ветром влекомый,
Словно адепт в непрерывной божбе. – Выйти из комы
Ты не сумел, хоронили тебя с миру по нитке,
Как и сейчас, в первый день декабря – снежный и липкий.
Лезвием в небо нацелен был нос, в пальцах – иконки,
Пением батюшка – бывший матрос – рвал перепонки.
Комья ронялись на гроб тяжело в паре морозном,
Сверху ткачиха швыряла назло зимнее кросно,
Видно, решила земле сгоношить кипенный саван.
Мать причитала: «Эх, бросил бы пить горькую сам он».
После поминок родне и гостям выдала ложки,
Нам же – по книжке, как старым друзьям,
в мягкой обложке,
Чтобы читали твои стихири денно и нощно.
Книжку забросил я... Брат, извини, если возможно.
Встретилась мне у подъезда тоска в рваном ботинке.
К сахарной пудре седого виска липли снежинки,
Белыми мухами лезли под плащ эры застоя.
Взгляд у поэта был жалок, просящ, неуспокоен.
Мёрзлыми комьями бились тома, падая с полок,
Книга мне прыгнула в руки сама, точно ребёнок,
Ищущий ласки, немного тепла, памяти крошку...
Вспышкой ответил фонарь со столба прямо в окошко.
География
Глобус я вертел, пытаясь
Дать ответы на вопросы:
«Почему Земля, вращаясь,
Нас с поверхности не сбросит?
Отчего, при повороте
Оказавшись вверх ногами,
Мы вполне довольны вроде –
В космос не летим камнями?
Что удерживает воды
Рек, морей и океанов,
Почему в них пароходы
Не парят, как дельтапланы?
Вот задачка так задачка,
Дайте ключ к её решенью!»
– Глобус новый не испачкай –
Есть земное притяженье.
Друзья
Говорят, собака с кошкой –
Два врага заклятых.
Враки!
Звери разные немножко:
Кошки – это не собаки.
Машет хвостиком собачка –
Значит, рада, веселится.
Кошка машет – будет драчка:
Недовольна кошка, злится.
Но когда собака с кошкой
С детства рядом, неразлучны,
Лезут носиками в плошку
На двоих одну – тем лучше,
Крепче дружба у хвостатых.
К ним озорничать не лезьте,
Ждёт обидчика расплата –
Защищаться будут вместе!
Женя
Показала осень зубы – зябко стало по утрам.
Первый месяц, самый глупый, предрекает зиму нам:
То дохнёт морозом в лужи, то нырнёт за воротник,
Пыльный смерч в момент закружит… Так изменчив, многолик
День сентябрьский с позолотой края солнца в рвани туч.
Шаркнут бабушкины боты по асфальту: «Хуч да хуч».
Невеличка, как сухарик, на сединах – капюшон,
А под курткой – словно шарик. Может быть, такой фасон?
Нет, клубком свернулась Женя, крошка Женя, той-терьер.
Плавно бабушки движенье, боты мерят длинный сквер,
Прижимает Женю к сердцу и бормочет на ходу:
«Нам, старушкам, надо греться, я сейчас домой пойду.
Погуляли, Женя, хватит, сокращаю моцион.
Пусть бумажки ветер катит, гонит мусор на газон».
Не хозяйка, а подруга, каждый раз один маршрут.
– Что-то слышать стала туго, ноги тоже не идут,
Не сдавайся быстро, Женя, нам с тобой вдвоём скрипеть…
…Туч неспешное круженье, осень красит листья в медь.
«Хуч да хуч», – шепнули боты и потопали в подъезд.
Бабушка нальёт компота, Женя каши ложку съест,
Включат древний телевизор и залягут на кровать.
До сентябрьских ли капризов, лишь бы утром вместе встать…
Показала зубы осень – из Урала воду пьёт.
Бабье лето мы попросим, пусть скорее к ним придёт.
Йети
У него тепло в котельной. За получку, не по сдельной, –
отдежурил и бреди себе домой.
В магазине взял бутылку, намотать чего на вилку,
и, как дайвер, погрузился в выходной.
Холодок житейской стужи ущипнул разок за уши
да наткнулся на седой, колючий мех.
Неустроенность-позёмка под колени ткнула ловко,
но решила: «Рано праздновать успех».
Давит пол нога в ботинке, бьют по рюмке зубы-льдинки,
ночка-стерва навалилась на окно
негритянской полной грудью, – жизнь течет с привычной мутью,
как вода из крана в раковины дно.
Западает выключатель, не шумит обогреватель,
в саркофаг из пыли спрятан телефон.
Вслед за соткой – хруст солений. Щель ответила гуденьем –
жулик-ветер залезает на балкон
– Где же вы, жена и дети?.. Он не дайвер – дядя-йети,
гуманоид в толчее панельных гор.
У подъезда – cнег с ладошку, не найдёшь удачи крошку.
Oбронил давно, а кто-то ловкий спёр.
Может, на другой планете ждёт героя тётя-йети,
ловит взглядом каждый встречный космолет?..
...Неoбычное – случайно, голова мечту качает,
и урчит тревожно двигатель-живот.
Руки – в перьях?! Это ж крылья! Над землей, над снежной пылью,
над трубой, что пар, как cливки, в тучу льёт,
он несётся. Жулик-ветер подгоняет – небо третье,
небо пятое, седьмое. В звёздный лёд.
Точку ставит понедельник. На окладе он, не сдельник,
ковыляет, мешковата шкура-драп.
Разведён, потаскан трошки, – жёлтым взглядом, как у кошки,
провожает c укоризной встречных баб.
Колобок
Не кляни судьбу напрасно, городской рисуй лубок.
Помнишь сказку: утром ясным покатился Колобок
По дорожке из окошка, сквозь туман, и пыль, и дым.
Вились роем злые мошки надо лбом его крутым.
Надкусили в серединке, махом выели кусок –
К бабе с дедом на картинке возвратился Колобок.
Не высок, скорее низок, круглый, как ни посмотри.
У него волшебный список – деда три да бабки три.
Одному купить картошки, а другому – молока,
Третьей сахара немножко, манки, свёклы… В кулаках
Сжаты ручки от пакетов – крепок он и коренаст,
Весь в трудах зимой и летом, вам последнее отдаст.
Не откажет ни знакомым, ни соседям, ни друзьям.
Помощь близким – аксиома, помощь дальним видел сам.
Вечно крутятся собаки под ногами Колобка,
Бесприютным носит «наки»: корки, кости из кулька,
Сахарок всегда в карманах: «Подходи, собачий люд!»
Урезонит самых рьяных: «Слабым тоже есть дают!»
На судьбу пенять напрасно, если дырка в голове.
Так случилось: утром ясным, городской поверь молве,
Укатили санитары прямо в дурку Колобка,
Не теряя время даром, подлечить его слегка…
… Он вернулся, встрепенулся, обратился к списку дел!
Я, здоровый, сразу б сдулся, так бы в жизни не сумел.
Кошки
Виктору Фёдоровичу
По памяти вдоль, как по ровной дороге,
Неспешно бредут стариковские ноги,
И палочки стук раздаётся в ушах.
А рядышком кошки, голодные кошки,
В пакете – кастрюльки да чистые плошки,
Для каждой своя… В тёплой каше и щах
Не густо обрезков колбасных и мяса –
Но пенсии мизер для среднего класса
Достаточен толк понимать в овощах.
Бездомным животным к чему разносолы?
Вот котик с бельмом на глазу, невесёлый,
Был изгнан во двор за увечье своё.
Старик поманил бесприютного пальцем,
И плошка с обедом досталась скитальцу –
Завидует с голых ветвей вороньё.
Судьба человечья так схожа с кошачьей:
И нас выгоняют, и мы горько плачем,
Меняя меха и шелка на рваньё.
Лет десять, день в день, несмотря на погоду,
Хвостатому нёс пропитанье народу
Седой человек, а потом перестал…
Ушёл навсегда, и теперь в райских кущах
Для Божьих котят варит кашу погуще
И щи, раз нектар по знакомству достал.
У нас во дворе молодая соседка
Вдруг с плошками вышла в нарядных балетках,
В добро превращая презренный металл.
Ксеня
Дождик наметал стежки – стариковские шажки
Пыль срезают, словно ножницы, с асфальта
И подбрасывают вверх… Мимо позабытых вех
Дед идёт, слезится глаз потухших смальта.
В кофту женскую одет, в паре сношенных штиблет
И на брюки нацепил зачем-то юбку.
То ли холодно ему, то ли бросил кто в суму
Подаяние – сыграл с убогим шутку.
В тучу сбились облака, солнце заслонив, пока
Резвый ветер не порвал бродяжек в клочья.
С интервалом в пять секунд ноги дряблые бредут.
Ты куда свои стопы направил, отче?
Блики – на боках машин. «Потребляйте», – город-джинн,
Распахнув объятья, заклинал коварно:
«Душу есть где расплескать, в долг бери – негоже ждать.
Прогоришь, ну, значит, брат, такая карма».
Мчалась в поисках бабла тротуарная толпа,
Закоулков городских дурное семя.
Дед ей шёл наперекор, сам с собой вёл разговор:
– Божий раб Андрей почил, теперь я Ксеня.
Наваждением влеком, вспомнил: раньше, за столом
В петербургской блинной, слышал я легенду,
Что у Ксеньюшки Святой муж скончался молодой,
И она мундир надела с позументом.
Красный верх, зелёный низ… Не причуда, не каприз,
Мужним именем звалась теперь – Андреем.
Всё до нитки раздала и босая, без угла,
В мир пошла она, чтоб сделать мир добрее.
Оренбург – не Петербург… Tри столетья прочь… Hо вдруг
Это промысел, достойный быть в скрижали?
Ты Блаженный, не чудак?.. Дед исчез, не подал знак.
Снова пыль к асфальту капли пришивали.
Леший Гриб
Где мхи согрели босые ноги столетних лип,
В домишке низком и кривобоком жил леший Гриб.
Таскали совы с ближайшей топи тростник-камыш,
А погреб рыла в пушистой робе полёвка-мышь.
Из брёвен стены клал приглашённый речной бобёр,
Но Гриб, наверно, из двух опорных развёл костёр.
С тех пор избушка Гриба-растяпы наклонена,
И машет крышей, совсем как шляпой, одна стена.
Гриб – несравненный лесной затейник, колдун и плут,
В чилижный веник мог превратиться на пять минут.
Метёт хозяйка такою жутью, внезапно – крик:
Кружится веник, а между прутьев торчит язык.
Коней в загоне тихонько свяжет, чтоб хвост к хвосту.
Дерутся кони, а леший пляшет – шум за версту.
На свадьбе люди не оценили его гульбы:
Орали «горько» на общем блюде засол-грибы…
Вокруг деревни прошёл с иконой священник Пётр,
Нечистой силе возвёл препоны… Что, леший – чёрт?!
Где мхи согрели босые ноги столетних лип,
В домишке странном и кривобоком – за всхлипом всхлип.
Горчит обида, не сдобришь мёдом – подарком пчёл,
Текут слезинки по щёкам-тропам – в смоле весь стол.
Запомнил крепко Гриб домочадцев «плохой» избы:
«Ужо придёте по лесу шляться – взрастут грибы!..»
Над городом
…а время плакало, и влагу пил песок
обычных дней, похожих друг на друга.
Летала кисть – мазок, ещё мазок…
Холст отвечал пружиняще, упруго,
Чуть смазывая тёмные года
Ворсинками шершавого пространства,
И карих глаз блестящая слюда
Лубочно попрощалась с ренессансом.
Вписав отважно кривизну земли
В наросты покосившихся избушек,
Чей скучный быт заборы берегли
Угрозами заточенных макушек,
Кисть белое вдохнула в божий храм
И алое – в кирпичный дом управы.
Палитрой местечковых серых драм
Окрасила и облака, и травы,
Обрывки туч лизнула вдалеке,
Подхваченная ветром захолустья
В небритость превратилась на щеке
Взлетевшего с любимой выше грусти.
Туда, где солнца свет – со всех сторон
И где черта осeдлости пропала.
В зелёной блузе, в кофте цвета волн –
Парят легко влюблённые Шагала.
Картиной, песней, яркой вспышкой строк
Талант прорвётся сквозь забор испуга.
…а время плакало, и влагу пил песок.
– Мы улетим – мы долетим, подруга.
* * *
От рифмы к рифме – мимо рва
В конце строки и ям цезуры,
Бегут цепочками слова –
«Матросовы» на амбразуры
Злой бездуховности моей,
Русскоязычия и лени.
Любил я с молодых бровей
Метафоричностью солений
Заесть бурлящую бурду –
Коктейль из Бродского и Лорки,
Что лил в глаза на зависть рту
До самых тайных недр подкорки.
Частенько снился мне Эзоп
И сандалетом жал на жало:
«Кодируй, дурень, каждый троп,
Животных на земле немало.
Иначе – пифий не копти,
Ты со скалы не будешь сброшен
И не взлетишь в конце пути
По чресла в почве, грязный ошень».
(Вот так с акцентом и сказал.
Hе веришь мне, cпроси у грека).
Я жало жалкое поджал,
Чтоб в гаде видеть человека.
Отпускник
Колёса резво катились к югу.
В купе соседнем нетрезво пели
Про степь да степь, ямщика и вьюгу.
А проводница несла постели,
Мела и мыла, поила чаем,
На остановках в смешной беретке
С флажком ходила… И он, скучая,
Влюбился cразу, как малолетка.
Леса мелькали, сады, платформы.
Мелькали груди как две Ай-Петри,
Которым тесно под cиней формой.
«Она красотка!» – мужик допетрил.
Когда за тридцать – легко и просто,
Когда за сорок – чуть-чуть сложнее.
Пират покинул семейный остров
И не заметил, как стал трофеем.
Колёса дружно гребли на север.
Пел «Сулико» гражданин поддатый,
А проводник – вечно в чёрном теле,
Про саклю слушал и мыл плацкарту.
Как древний бог, вёл войну с титаном
И клал на горб, как Сизиф, бутылку.
В купейном ждали из ресторана,
«Мой отпускник!» – говорили пылко.
Поля мелькали, дома, заборы,
Мелькали листья в осеннем ветре.
В час увядания помидоров:
«Что я наделал!» – мужик допетрил.
Когда за сорок – легко и просто,
Когда за тридцать – чуть-чуть сложнее.
Жена простила, взяла на остров,
Чтоб не болтался пират на рее.
Пески
Вплетая в тину ветра хлопья пены
С верблюжьих морд, текут пески пустыни.
Расколются египты, карфагены,
Как соком переполненные дыни,
Упав с прилавка пьяного торговца –
Посмешища восточного базара.
Бугристым лбом в Магриб луна упрётся,
И повернётся колесо сансары,
Вновь насыщая молоком и медом
Бурлящий человеко-муравейник.
«Берите всё, я подожду с расчётом», –
Торговец молвит: «Мне не надо денег,
Зачем они?.. Опять пески пустыни
Текут, не спят в тягучей тине ветра.
Вы, зёрна, нaполняющие дыни,
Посев мне дайте будущего щедрый...»
И вспыхнет взгляд, как лампа Аладина,
Когда пресмуглость стран тысячелице
Тенями ляжет на чувяки джинна:
«Взращённому придёт пора разбиться».
Поворот
По привычке крест свой земной влача,
Ты, устав, не впишешься в поворот.
И, пока на «Скорой» везут врача,
Сверху вниз уставишься на народ,
Слыша «охи» странные впереди
Вместе с «ахами» за твоей спиной:
«Ох ты, Боже мой! Ах ты, Господи!
На асфальт упал человек больной!»
Расстегнутся пуговки до пупа,
Рот раззявленный не сглотнёт воды.
Только лужица от ключиц до лба
Натекает каплями с бороды,
И таращатся, не моргнув, глаза,
Созерцая чудное из чудес.
А на «Скорой» – слабые тормоза,
А с тобою girl безо всякой dress –
Как с шеста, роскошной трясёт косой,
Соблазняет ямками ягодиц
И зовёт возвыситься над толпой:
«Полетим в тоннель, мой прекрасный принц,
Не старуха cмерть и не леди-вамп –
Я твоя избранница на балу»...
...Опоздавший пьяница-эскулап
Вдруг безбожно в сердце вонзит иглу,
На коляску бросит, вскричав: «Разряд!»
Медсестра с водителем там и тут
Заснуют, подключатся, оживят
И в больничку бедного повлекут,
Загрузив довеском привычный крест,
Что влачить придётся за годом год
До тех пор, пока из постылых мест
Не сбежишь... И встретится поворот.
Постколыбельная по Экзюпери
За окошком волки воют, на экране бьётся Троя,
Счастье жмурится в коротеньких штанишках.
Подрастают баoбабы планетарного масштаба,
Эпилируют побеги на лодыжках.
Чайник кратером вулкана, медным эхом Пакистана
Улюлюкнул: «Приступаю к изверженью».
И, едва проснувшись, Роза шевельнулась безголосо
Грациозной, с четырьмя шипами тенью
Ночь, с горчинкой шоколадку, поделю и брошу в кадку:
– Не скучай, на старом кресле-самолёте
Я сломаюсь над пустыней, память ядом в жилах стынет,
Хохоча, на небе звёзды хороводят.
Счастье взрослого – ребёнок, счастье детское — спросонок
Выпив ласки, задавать всерьёз вопросы:
Про планеты и барашка, про любовь и барабашку,
Почему не заплетает мама косы...
Поперхнувшись белым светом, кашлял мир, ветра октетом
Дружно выли, вторя тявканью лисицы.
Троя стала пепелищем, по руинам волки рыщут,
И глаза их – луны, смотрят мёртвым в лица.
Правда и Ложь
Правда имеет собачьи клыки –
Вцепится крепко, сожмёт, не отпустит.
Ложь по-кошачьи коснётся руки:
«Мама нашла тебя, Саня, в капусте.
Аистов ждали во всех деревнях,
К нам в огород залетел самый смелый.
Бросил конвертик – теперь у меня
Чёрненький мальчик средь мальчиков белых.
Долго искала сыночка в ботве,
В луковых грядках, в картошке, в моркови…»
Тявкала Правда на радость молве:
– Надькин курчавый нерусский по крови.
«Школу закончишь – покинешь село,
В город подашься, поближе к наукам», –
Сладко мурлыкала Ложь. Ей назло
Правда в трубе завывала, как вьюга:
– Будут гонять тебя дети гурьбой,
Негром в глаза называть черножопым.
С ранних ногтей позабудешь покой,
Вечно дрожа, как бы кто не нахлопал.
Слёзы глотая, напишешь стихи,
Ректор столичный похвалит за это:
«Лучший на курсе! Как строчки легки!»
Но поцелуешься с битой скинхеда.
«Маму бы с бабой Ариной позвать...» –
Скажешь одними глазами с подушки.
Белой простынкой накроют кровать.
Век двадцать первый. Неправда. Не Пушкин.
Про фею
Сплёл ткач известный – паучок –
Для феи прочный гамачок.
На веточках сирени
Она качалась средь цветов
И толковала тайны снов
Животным и растеньям.
Приснился зайцу осьминог,
А ёлке – праздничный пирог,
Ежу – стеклянный шарик.
«Скажу вам точно: сны – к грозе.
Зонты с собой берите все», –
Звенела, как комарик.
«Зачем, скажите, ёлке зонт?
Вросла корнями в грунт, и тот
Гулять её не пустит», –
Так думал леший – добрый дед,
Пока чинил велосипед,
Чтоб ехать за капустой.
Он фею умную спросил:
«Мне ночью снился крокодил.
Он шёл по тротуару
В зелёном стильном пиджаке,
В очках и рыжем парике,
Букет нёс и гитару.
К чему, ответь-ка, этот сон,
Неужто буду я влюблён,
Как лет тому уж триста?»
Та, покраснев, сказала: «Да».
Тут с неба полилась вода
Легко и серебристо.
В избушке лешего тепло,
Пьют с феей чай, дождю назло,
Рассказывают сказки.
Зачем красотке гамаки?
Вдвоём на печке… Грибники
Пойдут в лес без опаски.
Птица счастья
Выкрашен был какаду белоснежный
Маленькой Таней в сиреневый цвет.
Гордый ходил, вид имел безмятежный.
В зеркало смотрит – а там его нет.
В синих подтёках престранная птица
Грустно таращит большие глаза.
– Может, не я это? Может, мне снится?
Стыдно себя воробьям показать.
Таня довольна – дверь тянет за ручку
Маму свою пропускает вперёд:
«В домике жил попка бледный и скучный,
Ну а теперь птица счастья живёт!»
Радуга
Утонула радуга в пруду.
Чуть затуманенная дымкой,
Она всплывает поутру
Таинственною невидимкой.
Проснувшись, ветер-верхогляд
Подхватит радугу в объятья
И перекинет в старый сад,
Где яблонь вычурные платья
Росой в рассветный час горят.
Она на завязь устремится,
Чтоб, в многоцветье затаясь,
Вдруг в многовкусье превратиться.
Созреет в срок чудесный плод,
Наполнен светом таинств сильных.
Под тонкой кожицей живёт
Разгадка яблок молодильных!
Ракообразное
Шёл солнечный дождь, пробиваясь по капле
Сквозь тучи планктона.
Клешнями толкали отшельники сакли
В час рачьего гона.
Усами касались друг друга брезгливо,
Сквозь зубы судача:
«Опять двадцать пять – не туда сунул рыло,
Икра где же рачья?»
Над ними кружились большие креветки
С повадками грифов,
Хитин обдирая об острые ветки
Коралловых рифов,
Лавируя чётко меж россыпей мидий,
Барахтаясь в тине,
Стрекал избегая на красочных нитях
Коварных актиний,
Икру поглощали, сдирая с багряных
Стеблей филофоры,
Что съесть не сумели – калечили рьяно,
И трупиков горы –
Рачков нерождённых – на дне возвышались.
А в саклях рыдали:
– Накрой же креветок волос чёрной шалью,
Богиня-мать Кали!..
...Аз есмь старый краб – созерцатель, философ,
Известный учёный,
Трактат написавший о метаморфозах
В воде кипячёной,
К рассудку взываю: «Нажрались от пуза –
Не клюйте напрасно!
Мы выходцы все из Морского Союза,
Все ракообразны».
Руслан
Из Уфы – в Оренбург, мимо загнанных в степь деревень.
Дует в щёлку сентябрь, запотевшее сушит стекло.
Пассажир я сегодня, водителя робкая тень,
Жму на «газ» по привычке. Для раннего утра светло.
Мы полночи в дороге, и камнем лежит разговор
На душе у меня, тайн чужих лучше вовсе не знать…
… Проезжая Шиханы – цепочку загадочных гор,
Над болотом судьбы замостили некрепкую гать.
Там трясина такая – ни вырваться, ни проскользнуть:
Рос в неполной семье, рядом с матерью был одинок.
Фары били дуплетом, неоном расстрелянный путь
Падал нам под колёса, признался Руслан: «Я игрок.
С малолетства бушует в крови нездоровый азарт,
Взять удачу за бороду, кажется, очень легко,
И в тюрьме кантоваться пришлось из-за меченых карт,
Раз каталу избил – козырило, но в масть не легло.
Стал копейку свою зарабатывать честным трудом,
На машину скопил да и в частный подался извоз,
Мы с Людмилой, женой, переехали в собственный дом,
Только счастье опять полетело кошаре под хвост.
Игровой автомат – вот напасть, личный мой Черномор,
Не могу обойти ненасытную щель стороной,
Всё швыряю туда…» За цепочкой шихановских гор
Злой сентябрьский туман вдруг деревья покрыл сединой.
У судьбы на закорках трясину невзгод не пройти,
И жену не вернуть, и долгов не отдать ни рубля.
Надо жизнь изменить… На расстрелянном светом пути
Горизонт заалел – тормози, оторвись от руля,
На обочину выйди и грудью широкой вдохни
Воздух чистой степи, побеждающий дым городов.
Только ты и Господь, вы сегодня на трассе одни,
Я не в счёт, избавленья проси у Него от оков.
С Черномором расстанься, спасись в этой дивной глуши,
И Людмилу вернёшь, и родите вы сына и дочь!..
Мы остаток пути в Оренбург проводили в тиши,
Битым козырем пала в поля за шиханами ночь.
Сердечки
Послушай, как ветер шумит в растревоженной роще.
Поникла трава – не то, чтобы спит, но не ропщет.
Ему, прохиндею, примчаться б опять к ней на ложе,
Примять посильнее… А может, обнять и взъерошить.
Варила Маруся картошку в нетопленой печке.
Тоскливо дурёхе, рисует на стенке сердечки.
Усато одно, а другое – тшедушно, белёсо:
– Эх, друг мой Ванюша, приеду я в город без спроса.
Пешочком пройдусь до райцентра в блестящих галошах
Пятнадцать км, там усядусь на поезд хороший,
Где нет билетёра и мягко постелено сено.
Полсуток позора – и вот я, Венера из пены.
Ванюша, твой адрес запомнился мне слово в слово,
Послушай: «Москва, остановка метро – «Дурулёво», –
Кусая губу, прижимается ласково к печке
Ерошить траву, пожирая глазами сердечки…
– Ветвями густыми от ветра не спрячешься, роща, –
Марусе обидно, желудок от голода сморщен.
Рисует упорно сердечкам ручонку в ручонке.
Она на четвёртом, исполнилось сорок девчонке.
«Не в каждый сосуд наливается разум до края», –
Вздыхает бабуся, холодную печь разжигая,
Сгребает золу… И теплеет Марусино сердце –
С иконы в углу смотрят ласково мама с младенцем.
Синдбад
Глаза вцепились в потолок.
Прожилками мясного студня
Пьют злобу трещин – чёрный сок
Рутинных заполошных будней.
Лень обездвижила корабль –
Кровать бессонницы Cиндбада,
И не поднимет с пола таль
Тяжёлый якорь. Нет возврата
К безумству молодых морей.
Под парусами-простынями,
Как в морге – штиль. Теперь Борей
С другими пьянствует друзьями.
Ему бы распахнуть окно,
И дверь открыть: «Входи без стука».
Но страшно на родное дно
Впустить раскаркавшихся рухов,
Циклопов-дворников, шаги
Чужих скелетов в форме власти...
А в полушариях пески,
Пересыпаясь пеплом страсти,
Воспоминаньями текут,
Итожа, приближая к смерти:
«Синдбад был мореход и плут,
Но сел на мель и свыкся с этим».
Синицы
Ровная наледь покрыла деревья,
Крепнет мороз – минус двадцать уже.
Смотрят синицы на банки с вареньем –
Выставил на пол я их в гараже.
Хочется вишен отведать пернатым,
Да не пробить слабым клювом стекло.
Вспомнилось, семечек горсть я припрятал
В старом, забытом в машине пальто.
Семечки дружно лущили синицы –
Две мандаринки на белом снегу.
Дома устрою столовую птицам,
Сала кусочек не зря берегу.
Снеговик
В луже плескались – солнечный блик,
Два уголька и ведёрко с морковкой.
«Вот и растаял наш снеговик, –
Грустно сказала Серёже сестрёнка. –
Больше нам с ним не придётся играть,
Рядом стоять, красотой любоваться».
Солнышко светит. Весна. Благодать.
Только девчонка не хочет смеяться.
Бровки насупив, в сторонке стоит,
Смотрит на лужу – готова заплакать.
«Он к нам вернётся, – ей брат говорит, –
Ты посмотри, испаряется слякоть,
Тучкой становится вновь снеговой –
Лето и осень по небу блуждает.
К нам возвратится холодной зимой,
Став снегопадом, мы слепим, я знаю,
Точно такого же снеговика –
Два уголька и ведёрко с морковкой».
От новостей улыбнулась сестрёнка
И прошептала над лужей: «Пока».
Сторож
Огни прощаются рампы,
Мигая печально-белым.
Им занавес отвечает
Тяжёлой складкой-рукой,
Касаясь в поклоне сцены.
Горят вполнакала лампы,
И пыльное кресло вздыхает
В партере под тощей спиной
Молоденького поэта.
Он сторожем служит в театре,
Засовы кладёт на двери,
А после – один в тиши
Сплетает в любовной мантре
Стихи, что страстью согреты,
О юной, прекрасной пери –
Актрисе его души.
Смешной в мешковатой форме
Оставит афишку с текстом
В гримёрке глубокой ночью
И станет взахлёб мечтать,
Как пери, легка и чудесна,
Прочтёт – задрожит в истоме,
Полюбит его заочно,
Захочет к груди прижать.
Падут волшебные замки
Обычным дождливым утром.
Актриса – чужа и гламурна,
Стирая бурную ночь,
Измажет афишу пудрой
И, скомкав любовь – как бумагу,
Швырнёт, не читая, в урну,
А сторож отправится прочь…
Живут на земле поэты,
Oни на детей похожи.
Чуть тронь их – в сердцах заплачут,
Наотмашь ударь – смолчат.
Частенько чужие раны
Своей ощущают кожей.
Им мало любви поплоше,
Oни неземной хотят!
Стрекоза
Задёрнуты шторы. Закрыты глаза.
Предчувствие нави.
Над камнем замшелым кружит стрекоза.
Прогнать ли, оставить
Её в смутном сне? Он, похоже, и сам
Недолго продлится.
Послушные вызову, как по часам,
Являются лица
Из утренней дымки, размытой лучом,
Так зримо, бесспорно,
Как будто бы дверь отворили ключом
В мир жизни повторно
Родные до плача, до спазма души.
На пике страданья
Я прошлым, как током, внезапно прошит.
Гляжу в очертанья
Сквозь сжатые веки – закрыты глаза
Ладонями нави.
Зелёной искрой мельтешит стрекоза –
Преследует, давит
Почти невесомой своей четверной
Пульсацией крыльев.
Я руки тяну, прикоснуться б одной…
Рыдаю в бессилье.
Прижаться губами, хотя бы сказать,
Что мной не сказалось.
Я сердцем тянусь… Вот отец мой, вот мать.
Не тронула старость,
И смерть не мазнула ещё белизной
Любимые лица.
Над камнем замшелым кружит стрекозой,
Мерещится, снится,
Висок сединой запорошила вмиг
Не зимняя замять –
Приходит, в обличье закутав свой лик,
Сыновняя память.
Стрелок
Лучом рассветным – лазерной иглой
День хочет сладить с прикроватной мглой,
Где над бычками высится будильник –
Хранитель быта и губитель сна.
Спит женщина – вчера ещё вкусна,
Сегодня – как лежащий холодильник,
Вдруг сбросивший картонки одеял.
Наследный ей не узок пьедестал –
Венец творенья отрасли пружинной.
В прицел нащупав пыльный циферблат,
К плечу приставив облачный приклад,
Пульнёт в окошко метко день-вражина:
Взорвётся мир – и запад, и восток,
А календарь уронит свой листок
На брошенные с вечера колготки.
Трель затроит, лучей блестящий лак
Измажет меблированный бардак,
И заиграет градус в рюмке водки:
«Не пьянства ради, а здоровья для», –
Зевая, скучно выдавишь: «Ох, мля»,
Стремительно шагая к туалету.
Неплотно дверь прикроешь без крючка,
Чтоб оживить нескромного сверчка,
На крышке жёлтым оставляя мету.
В желудке с водкой ладит бутерброд.
«Я позвоню», – домой спеша в обход,
Подмигиваешь дню – теперь коллеге –
Ты, закурить стрельнувший у метро,
Впускаешь дым в уставшее нутро
И выпускаешь, кольца множа в неге.
Такая карма – все теперь стрелки.
С рассветами в чужие потолки
Любой из нас хоть раз стрелял глазами,
Не ведая, что главный из стрелков
Давно прицел припас для дураков,
Да и патроны, чтобы сладить с нами.
Сын
Летает пыль по закуточкам,
Свисает паутины клок.
Довольна мать – она с сыночком:
Побелит завтра потолок,
И наведёт порядок в доме.
Приехал сын… Он рядом, тут.
Кукушка скрипнет в полудрёме:
«Часы не скоро заведут».
– Как долго я ждала, Олежка,
К стеклу прильнув горячим лбом.
Вокзал-то рядом, что за спешка,
Билеты выкупишь потом.
Ещё успеешь в путь обратный,
Сынок, подольше погости.
Рукавчик кацавейки ватной
Зачем-то скомкала в горсти.
И слёзы вымерзли в морозы,
Остатки выплеснув тепла.
В потёках скатерть из вискозы –
Поесть соседка принесла.
– Не болен ли, сынок любимый,
Как внук, невестушка моя?
Вернул бы Бог частичку силы,
К тебе б слетала за моря.
Но ничего, теперь мы вместе,
Жаль только папы с нами нет…
… Кукушка дёрнулась на месте,
Когда сорвали шпингалет,
Вошли в квартиру тёти Лены –
Она лежала на полу
Совсем одна… Синели вены…
Лишь пыль комочками в углу,
И паутины клок небрежный
Свисал уныло с потолка.
– Каким ты маленький был нежным.
Как рвался к нам издалека…
Чужие мысли (по Г. Г. Маркесу)
На зыбкой почве памяти моей бушует сельва – пламя древомыслей потомка неизвестных мне людей, чьи обезьяны – злобные, как гризли, гоняют попугаев прочь с ветвей, клекочащих о птичьей глупой жизни, коверкая испанские слова акцентом старожилов-гуахиро. Вновь сыграна звенящая глава… Из броненосца сделанная лира молчит – колышет кроны ветерок… «Ищи Макондо…» – шёпот между строк, дыхание тропического зверя: «Бери копье, мачете, Cтолп Империй, – иди, ты многорук и многоног, cто лет рубить дорогу к океану, теряя годы в чащах цвета лжи, чтоб в дуло посмотреть, как игуана, бесстрастно – без надежды и души».
На зыбкой почве памяти моей бушует сельва – жгут чужие мысли, сажает лес писатель
Габриэль, сплетаются побеги, еле вызрев, пускают корни яростно и зло – до боли мозговой, до глаукомы… A кажется, что бабочки крыло касается сознанья невесомо.
Шаман
На его немытой шее – банка «Пепси», амулет.
Бьётся юность в тощем теле, cам же выглядит как дед.
Волос сед, тесёмкой схвачен, вместо бубна – барабан.
Пыль столбом – в шинели скачет городской дурак Шаман.
Час рассветный – для камланья; у фонтана босиком,
Словно жертва на закланье – в дробном танце круговом,
Плачет, морщится, смеётся под затейливый мотив.
Вдруг к прохожему метнётся, бормоча речитатив:
«Мир – тайга, вы все не люди – волки, рыси и песцы.
Крови мало? Так добудьте, жрите слабых, подлецы.
Люди – звери, души – тундры: мох, лишайник, мерзлота.
Сколько дерзких, тонких, мудрых провалилось в бездну рта?»..
Кто-то в страхе отшатнётся, тыча пальцем в телефон.
Кто-то громко рассмеётся, кто-то врежет сапогом...
Тёмно-синий с красным кантом, взяв Шамана за бока,
Мелочь стащит, после, франтом, пропоёт: «Весь мир – тайга».
На работу люди-тундры, шаг ускорив, проскользнут.
Равнодушной, снежной пудрой чумы сердца заметут...
Как медведь в углу таёжном, cпит Шаман, обняв сосну.
Мaша-школьница, возможно, завтрак свой отдаст ему.
Ящерка
Поскользнёшься на мокром, споткнёшься о сушь,
С края жизни слетая.
Между градом и степью – лишь скорбная глушь.
День родительский мая
Вслед за туфлями бросил вдогон башмаки,
По асфальту – покрышки.
Выше пояса нынче взросли сорняки,
Граблей ждут и мотыжки.
Изумрудная спинка да белый живот
И янтарные глазки –
Тихо ящерка возле могилок живёт,
Как хранитель из сказки.
Не боится меня – подбегает к ногам
И стоит, не уходит.
Делит горькое горе со мной пополам,
Не мешает работе.
Заскорузлые стебли в колючих шипах
Под ударами гнутся.
Всё едино – и слёзы, и пот – на губах,
И мозоли на руцех.
Кладенцом я взмахну: «Раззудись-ка, плечо,
На Горыныча шеи!»
Засвистел, вдохновляя на подвиг, сверчок
В куширях у аллеи.
Две свечи восковые сгорели давно
В недалёкой часовне.
Распакую припасы, открою вино,
Хлеба дам ей, как ровне:
– Кушай, ящерка, милый мой сторож могил,
Помяни маму с папой.
Сорняков – змей-горынычей – я победил
Не мечом, так лопатой…
Поскользнёшься на мокром, споткнёшься о сушь,
С края жизни слетая.
Между градом и степью – лишь скорбная глушь
И печаль вековая.
Старикам я отвесил поклон поясной,
Обошёл животинку.
Солнце гладило жарко, прощаясь с весной,
Изумрудную спинку.