Вита Штивельман

Вита Штивельман

Четвёртое измерение № 11 (323) от 11 апреля 2015 года

В незакрытую форточку...

 

Сверчок

 

Этой ночью на балконе среди кактусов и лилий,

тихо скрипочкой пиликая мотивчик  «жили-были»,

от жары и темнотищи – или даже просто сдуру –

очень тоненько запел один невидимый сверчок.

Серой ленточкой угадывается внизу дорога;

огоньки автомобилей движутся по ней потоком...

На такой этаж высокий, на такую верхотуру, –

как же ты сюда забрался, как добрался ты, дружок?

 

Точно так же как и ты, я затерялась в этом мире.

Время для меня застыло в этой временной квартире.

Я совсем-совсем чужая в этом городе над морем,

среди пальм и кипарисов. Здесь беснуется июль.

В этой комнате на стенах макраме и акварели.

Свечи медленно оплавились и вовсе догорели.

Я хлебну немного радости и позабуду горе;

я присела на диване у вселенной на краю.

 

Ночь синеет и густеет, и становится прохладней.

Допиваю чай с лимоном и с конфетой шоколадной.

Аромат цветов доносится с открытого балкона;

приручается пространство: это всё же дом, пока

есть вино и сигареты, и бокалы для мартини,

на высоких белых стенах акварельные картины.

И про то, что сон приходит к божьим тварям утомлённым,

мне наигрывает сухонькая скрипочка сверчка.

 

Мой семьдесят второй

 

                                                                                   Птица уже не влетает в форточку.

                                                                                   Девица, как зверь, защищает кофточку.

                                                                                               ...

                                                                                   Речь о саване

                                                                                   ещё не идёт. Но уже те самые,

                                                                                   кто тебя вынесет, входят в двери.

                                                                                  Иосиф Бродский, 1972

 

В семьдесят втором я была нелюдимым прыщавым подростком.

Ложилась спать на рассвете, читала фантастику запоем,

жила под магнитофон, слушала Лед Зеппелин и Высоцкого.

Видела тридевятое царство в рисунке обоев.

 

Однажды в незакрытую форточку нашей хрущёвской квартиры

залетел воробей, стал вертеть головой и озираться дико.

Голос Америки передавал про Организацию Освобождения Палестины,

про теракт в Мюнхене. И нерусская речь захлёбывалась от крика,

 

пробиваясь сквозь заглушки дальнего приёма для коротких волн.

Родители собирали деньги для тех, кто сидел в отказе.

Гардероб мой был беден, но наш холодильник полон.

Мальчик, который мне нравился, серьёзно говорил о джазе

 

и о том, что Фишер, конечно же, мухлевал, играя со Cпасским.

Я мечтала надеть когда-нибудь сапоги-чулки и кримплен.

Я плевать хотела на то, что хоккей называют канадским, –

живя в самой устойчивой из всех возможных ойкумен.

 

Те, кто смыли её границы, уже прыгали по осенним лужам,

топтали асфальт, неугомонно-живые, изменчивые как ртуть.

Вертели головой, как воробушек, чтобы из душной

комнаты в незакрытую форточку упорхнуть.

 

Остров Крым

 

Я, как обычно, ничего не знаю:

Кто должен выйти из воды сухим,

Чем правильно мостить дорогу к раю,

Кому отдать бы надо остров Крым.

 

И  «за деревьями не видеть леса»

Мне не упрёк. От яркости устав,

Зрачок на дерево наводит резкость, –

А видит – лист, прожилки у листа...

 

Домовой

 

В нашем доме поселился домовой.

Он морочит нас и прячет по углам

всё, что нужно и не нужно нам с тобой:

письма, ножницы, ключи и всякий хлам.

 

Он поскрипывает лестницей в ночи,

гасит свечку, если дела больше нет.

Он тихонечко вздыхает и ворчит,

если каши не оставить на обед.

 

Дом наш старый – проседают этажи.

Мы же всё-таки недавно здесь живём.

Может он-то – домовой – всегда здесь жил.

И останется, когда мы все уйдём.

 

Восточные напевы

 

Я покинул тебя,

            покинул, любовь моя.

Не ушёл к другой,

            не пропал в далеке дорог.

Я покинул тебя,

            покинул, любовь моя, –

потому что настал,

            потому что настал мой срок.

 

Над могилой моей,

            над могилой магнолия

зацвела опять,

            хороша, свежа, как ты.

Я покинул тебя,

            моя желанная,

но твоей красотой

            исполнены все цветы.

 

Я теперь в других,

            я теперь в других краях, –

в синеве небес,

            что несёт к тебе река.

Чтобы видеть тебя,

            моя прекрасная,

позову ветра,

            и развеются облака.

 

Кипарисы растут

            на вершинах розовых скал.

Кипарисы, как ты,

            стройны, как ты, стоят.

Я вольюсь в ветра,

            спою золотым пескам.

Заберу тебя к себе,

            заберу, любовь моя.

 

Песчинка

 

я всего лишь песчинка морского песка

розовеет закат и летят облака

набегает волна и ровняет следы,

что оставлены кем-то у самой воды

 

я поставлена – был же какой-то резон –

центром круга, которому край – горизонт

на роду мне написано быть для чего-то

этой маленькой малостью, точкой отсчёта

 

и указу тому я исправно служу:

каждым мигом работы моей дорожу

я скриплю на дорожках зимою и летом

и в кирпичную кладку мешаюсь с цементом

 

я в раскрытой ладони, вблизи, вдалеке

у ребёнка в куличике в жёлтом совке

с ветром вею навстречу – слезятся глаза

отмеряю минуты в песочных часах

 

я Зеро – нерушимая мира крупица!

в пред-зачатье у тех, кто однажды родится

я в пустыне – усиливать действие зноя!

я у мёртвых в могильном земном перегное!

 

неподвластна убийственной силе огня, –

тот уже не живёт, кто не помнит меня!

и галактика вечно по кругу несётся,

и блестит на воде заходящее солнце

 

и вздыхает, водою солёною пьян,

выпуская волну за волной океан

и высокое небо синеет, пока

я всего лишь песчинка морского песка

 

* * *

 

я тоже мог бы самолёт вести в тумане облаков

я мог бы сумасшедший блюз на саксофоне выводить

я мог бы, в рыцарском бою сражаясь, поражать врагов;

я мог бы – красное вино заставить Клавдия допить

 

из кубка... но – сверкает день, дымится кофе, пахнет снедь,

резвятся дети; под окном трамваи бегают, звеня

поэтому причины нет спасать меня, или жалеть,

или в молитвах поминать... Офелия, забудь меня!

 

Дом Рембрандта

 

Кирпичный дом на Йоденбреестраат.

Здесь жил художник; и дрова, сгорая

в камине, освещали времена.

Ученики к нему валили валом,

и Саскию влюблённо целовал он,

а иногда не делал ни хрена.

 

Наверно, знал, что счастье быстротечно.

Любил он жить роскошно и беспечно,

и всякие диковинки скупал:

кораллы и обломки римских статуй,

морские звёзды, рыцарские латы, –

ну и, конечно же, банкротом стал.

 

Всё с молотка пошло: и дом и вещи.

А за бедой – ещё беда, похлеще;

и дни свои он кончил в нищете, –

чтобы никто потом не сомневался:

не держится у гениев богатство,

мешает – как мешает явь мечте.

 

Прошло сто лет, потом прошло и триста.

Картины, как от тех поленьев искры,

сверкая, разлетелись кто куда.

За них теперь сражаются музеи;

Христос украден вместе с Галилеей,

Данаю чуть не погубил удар;

 

И блудный сын, отчаявшись в мученьях,

к отцу припал, обняв его колени,

вернулся в отчий – но не в этот дом.

А в этот дом – фортуна улыбнулась! –

кунсткамера художника вернулась,

какие вещи можно видеть в нём!

 

Учёный гид, поблёскивая строго

очками, говорит о пост-барокко...

Деталь офорта: пальцы и ладонь...

Диковинки все по углам, как дети...

А я смотрю на это вот пост-смертье,

и на камин, что помнит тот огонь.