Виктория Измайлова

Виктория Измайлова

Четвёртое измерение № 14 (362) от 11 мая 2016 года

…и бесконечно долго – до истока

* * *

 

А времени нет. И пространства нет. И нет ни Вчера, ни Тут.

Трава не растёт, не растёт ранет. А ногти – растут, растут.

Привыкнув когда-то дерзить, дерзать, за что задержаться тщишь?

Кого ты надеешься растерзать?! Но ты навсегда молчишь.

Никто не крут, ни Кобейн, ни Брут, ни крот в корнях луговых.

А то, что ногти растут, растут, всего лишь байка живых.

Рассеялись воля и волшебство среди песков и планет.

Теперь беззащитнее ничего, чем ты, во Вселенной нет.

И каждый может в твоеём саду бумажные розы рвать,

В потухшем, в тлеющем ли Аду нечистый свой нос совать

В проказы, язвы, в гнилую кость, в грехи, каких не простить,

И смерть свою, и смешную злость, и ногти – растить, растить.

 

* * *

 

Ветер краски растирает, сыплет охру на карниз,

А за площадью играет мой приятель-баянист,

Где слажает, а где жару нагнетёт на мастерство.

Люд идёт по тротуару мимо Пашки моего.

Кто пройдёт, взглянув построже, кто боится помешать,

А порой такие рожи, что не можется дышать.

Но оценкам, пусть невинным, Пашка воли не даёт,

«Ридна маты Украина!» – вдохновенно он поёт.

Над бездарностью, над ложью голос искренний парит.

В нем гудит дыханье Божье, Божья искра здесь горит.

Тем, которым сыто-пьяно, Божья искра – что с того?!

Нет им дела до баяна и таланта твоего.

Пашка-белая рубашка, Пашка – добрая душа,

Оберут тебя, бедняжка, до последнего гроша,

Притворившись мужиками, в переулке, не в лесу,

Будут бить тебя пинками по смешливому лицу.

По рукам, по музыкальным, да по ясной голове,

По мелодиям пасхальным в запредельной синеве,

По восторженным подначкам: «Пашка, жги! Ерохин, рви!»

По студенческим заначкам да по маминой любви.

Эти четверо иль трое мнят себя за большинство

И не знают, что не стоят даже зуба твоего.

Белый флаг приподнимает поэтический словарь –

Ничего не понимает человеческая тварь.

А вообще – без варианта, должен знать бандит и тать:

Тем, кто тронул музыканта, в жизни счастья не видать.

Я всерьёз желаю, чтобы ни покрышки вам, ни дна!

Это в Пашке нету злобы – только музыка одна.

Ты душой не выгораешь и, уняв волненья дрожь,

Пашка, ты ещё сыграешь! Милый, ты ещё споёшь!

В старом свитере на вырост обойдёшь десятки мест.

И Господь тебя не выдаст, и свинья тебя не съест.

 

* * *

 

Жалко ли век прошедший, нервы ли дали сбой...

Ты вполне сумасшедший. Поговорю с тобой.

Вроде, пристал к причалу... Типа, алаверды...

В общем, так... поначалу я посадил сады.

 

Красные эти розы, страстную резеду...

Лоси, олени, козы жили в каждом саду.

 

Мне показалось мало. Пораздумав, тогда

Чтоб меня пронимало, выдумал города.

Блеск явленья царёва, шум, восторг, толчея...

Да без этого рёва я ж ведь был бы не я.

 

Славное тож занятье – я настроил дворцы.

Вся шутовская братья хлопала в бубенцы.

Кланы, единоверцы, копья, лук да ружье...

Мда... нащупали сердце... в каждом – сердце моё.

 

В люльке, в любви, у плуга, изобретя тиски,

Дружно жрали друг друга до гробовой доски.

И пока незабудке пел седой соловей,

Разверзались под шутки океаны кровей.

 

Я читал им морали, истины говорил...

Знаешь... всё позасрали, что я им натворил.)

 

Ладно – семь дней творенья... Сколько я тут стою –

В гневе или в смиренье сам себя раздаю.

Не перевесив муки, пали мои весы,

И грызут мои руки алчные эти псы...

 

Это, конечно, слякоть, глупенький мой поэт...

Знаешь, хочется плакать...

– Знаю, – шепчу в ответ.

 

* * *

 

Мир несовременной кухни. В цветочном горшке – овёс.

Оконные рамы вспухли от струй многозимних слёз.

Нефункционально, бедно, такого полно старья!

У каждой вещи легенда, не то, что история.

 

Как здорово прежде было готовить и плошки мыть!

В соседстве жара и пыла живой и счастливой быть!

Пельмени, вертясь, кипели, огонь горел – негасим.

А мы смеялись и пели за каждым делом своим!

 

Вот нынче – грустят сиротки, рабы огня и воды,

Чугунные сковородки, творительницы еды.

На них блины выпекали и бабка моя, и мать.

В окалине, в метах Кали наследство мое и стать.

 

О Высшие силы! Мало твердить вам – веди! Веди!

Спасибо, что я не знала, что ждёт меня впереди.

Тарелочки протирала и часто била, к стыду.

Спасибо, что я не знала, в каком я буду Аду.

 

Зачем мне вам прекословить? На что мне сливы с хурмой?

Я так не люблю готовить одна для себя самой.

Ломается жизнь и тает. Заткну в ядовитый рот,

Пока на масло хватает, с горчицею бутерброд.

 

Всё вспомню и подытожу – к напрасной мечте шажки,

Печали, стихи и, Боже, с капустою пирожки!

А он. Потребляет хавчик. И сердце, знал бы отец...

«Ты выброси этот шкафчик! Ну, выброси, наконец!»

 

Что ж, выброшу, может статься. Готовлю рис и рагу.

Но петь, звенеть и смеяться я рядом с ним не могу.

Собачкам с гречкой беспечней, не думают, иже грек, –

Столовый нож долговечней, чем чувства и человек.

 

* * *

 

В Анапе иль во Твери оконца в мир отвори,

Но дух и плоть усмири, кумира не сотвори.

В фартовых и злых краях, пронзающий каждый вздох,

В стрекозах и муравьях, – во всем пребывает Бог.

 

Из зарева медных руд порхнёт седою совой,

Из мёрзлых гранитных груд курчавой брызнет травой,

Повелевает искать в потёмках сердца алмаз,

Но не умеет ласкать, как будто в последний раз.

 

А сердце хочет любить сегодня и наяву

И сдуру в литавры бить лукавому существу.

Он сердце, как персик, ест, осталось меньше, чем треть,

И все же не надоест всю жизнь на него смотреть.

 

А мир на краю зари огнём умиротворён,

Но можно держать пари, кумир уже сотворён.

Коснёшься руки, щеки – как лев припадает к льву,

И все твои родники – любимому существу.

 

Стоит меж рябин и ив, в синичий манок свистит,

Но Бог – Он адски ревнив, Он этого не простит.

Касается льда рука, и каждый порыв распят.

Любовь, когда велика, греховна от уст до пят.

 

И ты – прогнивший орех, сколь павших звёзд не лови,

Ответишь за этот грех излишне страстной любви,

Ударишься в страх и лесть, спасенья не разглядишь,

А все, что дурное есть на свете, простишь, простишь.

 

Но вены открой, а в кровь – Божественные слова,

Божественная Любовь, несчастная, как вдова,

В Иркутске иль во Твери Вселенской трубой труби,

Люби – и умри, умри, умри – и люби, люби.

 

Диптих

 

1.

Смотри – просторы небесные,

Светлы долины окрестные,

Лучи рассветные ранние,

Поля и нивы бескрайние,

 

В садах гвоздики бордовые,

Меж ив колодцы замшелые,

По ульям соты медовые,

На ветках яблоки спелые,

 

Холмы и скалы отвесные

С гремучими водопадами,

В пещерах – клады чудесные

Во тьме сияют лампадами,

 

В озёрах рыбы зелёные,

На водах лебеди белые,

В лугах косцы загорелые

И косы их раскалённые,

 

И прорва, полная взглядами,

Огнём, Любовью, монадами,

Которых никто не видывал,

И Тот, Кто Всё Это Выдумал.

 

А Тот, Кто Всё Это Выдумал,

Он сам себе позавидовал.

 

2.

А Тот, Кто Всё Это Выдумал, из пламени слов слепил,

Он сам себе позавидовал и сам себя ослепил,

Свирепым зверем ощерился, ударил взором пустым,

И серым пеплом рассеялся, и алым, и золотым.

 

И Тот, Кто Всё Это Выдумал, парчу сменил на рядно

И сам сады свои вытоптал, и в яд обратил вино,

И адовы муки выстрадал, ступал меж звёзд по слезам,

Но чаду кроткому высватал погибель верную сам.

 

В ловушке замысла нового, неявного никому,

Безвинного и виновного равно заточил в тюрьму,

Ключи от узилищ связкою швырнул на морское дно

И кровью, как чёрной краскою, залил своё полотно.

 

Рулады птичьи несметные, гуденье медное пчёл

С мольбой и криками смертными в одну симфонию сплёл.

И сам, раздавленный кротостью, скорбит об общей судьбе,

Кривляясь, пляшет над пропастью и гимны поёт себе.

 

Перспектива

 

Всё парки да бульвары, откуда ни взгляни,

конторы, банки, бары, витрины и огни,

в нарядах из Парижу счастливая толпа,

но я её не вижу, поскольку я слепа.

 

Мой старый дом разрушен, лишь камни да зола,

где пела я под душем, где милого ждала,

где свет на одеяле дрожал сухим листом...

а я живу в подвале, а то и под мостом.

 

И в вёдро, и в ненастье на паперти стою

и песенку о счастье сама себе пою,

и все мои утраты на паперти встают,

а мимо ходят франты и нам не подают.

 

* * *

 

Когда б у нас был карнавал, я, думаю, пошла бы,

Лишь только б график позволял и не валило с ног,

Пошла б, пускай никто не звал, в простом наряде, дабы

Он богатеек умилял и спрятаться помог.

 

Я, протолкавшись, замерла б у края тротуара

И загляделась в очи гёрл, матрёшек и жар-птиц,

В поток огней, гирлянд и крап, гипюра и муара,

Полуодетых юных тел и незнакомых лиц.

 

Уж я б завидовала им и восторгалась ими,

И принимала бы цветы из тонких рук сивилл,

Я шла б с толпой, как пилигрим в средневековом Риме,

И, невзначай возникнув, ты меня бы изловил.

 

Но так как Божия рука мир не перековала,

И я на свой нелепый лад свет не перекрою,

Боюсь, в ближайшие века не будет карнавала

В моём суровом, как солдат, обобранном краю.

 

Лишь чёрно-белая Жеймо да нервенные срывы,

Портреты рвущихся в князья, китайских тряпок вал

Да тусклых бабочек демографические взрывы –

Вот вам и весь, мои друзья, возможный карнавал.

 

Ну, что ещё? Весной – стрижи, черёмуха в июне,

Осадки, ветер, листопад, крупицы леонид,

И на чужие куражи глядишь, глотая слюни,

А телевизор, древний гад, шипит, искрит, темнит…

 

* * *

 

Ничтожный гнилой уют, но в сытости и тепле

Парадик банальных блюд, огарчишко на столе.

Хотелось тебе, прости, несчастное существо,

По-божески провести Последнее Рождество.

 

В сиянье бледных шаров, сосновой клейкой смолы,

Скупых прощальных даров, в преддверии вечной мглы,

В пылу наивных речей напутствия и любви,

Простить своих палачей, не чуять холод в крови,

Не думая ни о чем, довериться торжеству,

Прижаться к плечу плечом к родимому существу.

 

Чтоб было все, как всегда, и пир на пару персон,

Бокалов тонких слюда, шампанское и Кобзон,

Плоды заморских олив, в бюджете свежая брешь,

И шелест поздних молитв, и рой безумных надежд.

 

Не лютый рок провести, а только-то и всего,

По-божески провести Последнее Рождество!!

 

Огарок гаснет, коптя. Увы, тебе, существу!

Единственное дитя рвануло на рандеву.

Он младше её на треть, уветлив, да не глазаст.

На воск не надо смотреть – он тоже её продаст.

Легко упорхнула прочь, безмозглое существо!

Такая долгая ночь, короткое волшебство.

 

А если что вспоминать, тогда уж сразу – концы.

Осталось что – уминать салаты и голубцы.

И правда – не все ль одно? Расходится пьяный люд.

Пойти посмотреть в окно. Давно отпылал салют.

 

Метель заметает рвы, раскачивает стволы,

Стоят на коленях львы, олени, кони, волы,

Вплывает в снежный ручей из тьмы, зелёной, как мох,

На струнах лунных лучей в серебряной зыбке Бог.

 

Он плачет – агу, агу! – не глядя на мир голгоф,

Где движутся на снегу седые тени волхвов,

Где пьют до утра вино, счастливо впадая в грех,

Где, в общем-то, скудно, но уж смирны хватит на всех.

 

И что ему до того, что три часа как померк

В Последнее Рождество на площади фейерверк,

Что пятый балбес подряд свалился в тот же сугроб,

Что вот – на тебе наряд, в котором положат в гроб...

 

Не то, чтобы все одно, не то, чтобы все одни,

Но, верно, все сочтено, обиды, ночи и дни,

Без гнева и баловства для каждого существа,

Недолгого, как трава от Пасхи до Покрова.

 

* * *

 

В китайской блеклой рубашке, не доходящей колен,

Не крепче лесной букашки, попавшей в паучий плен,

Осколком надежды шаткой, разбитой, как снежный ком,

Во тьме у икон украдкой вставала ты босиком.

 

Ослепшая в книжной пыли, училка, синий чулок,

Богами твоими были Есенин, Пушкин и Блок,

А Тот, в синеватой теми, – безмолвен и обличён.

Но Он пребывает с теми, кто сломлен и обречён.

 

Касаясь сердца, что бритва, в мой каждый редкий ночлег

Звучала твоя молитва, как в парке падает снег,

Рвалась, лилась, оплетала неловких слов чередой,

Над грешной землей витала, как прядка мойры седой.

 

А за оконным провалом, как Судный день, как война,

Такая сила вставала, такая злая волна...

И лучших – и тех сносила в распутство и воровство.

О чем ты Его просила, несчастное существо?!

 

Нищала твоя камора. Рабыня мрачных страстей,

Снаружи выла Гоморра, кромсая своих детей.

Кровавая пела вьюга, был дом любой, как притон.

Братки ночами друг друга закатывали в бетон.

 

Все прежние правды пали, пришла нужда в брехунах.

Стоял на каждом квартале Дантес в спортивных штанах.

Что ж эта мразь замесила на той роковой волне?!

 

О чем ты Его просила?!.. Наверное, обо мне.

 

По вотчинам их малины родные ища следы,

Я вижу одни руины, одни руины и льды!

Я эту зиму зимую, как в чёрной норе змея.

Но ежели я рифмую, – дошла молитва твоя...

 

* * *

 

Полднем опалённая роща на горе,

Всё ещё зелёное в этом октябре.

Выйдешь – затеряешься в бликах на траве,

Словно растворяешься птицей в синеве.

 

И – то старой запонкой, то сухим жуком,

То полынным запахом, то печным дымком,

Сыплешься по ветхости, катишься в пески,

Таешь на поверхности медленной реки,

 

Позабыв о времени, доме и делах,

Имени и племени ржавых кандалах,

Всей душою бедною в пепле и в пыли

Проникаясь бездною неба и земли,

 

Огнеокой, томною, тёплой, как рука,

Горькой, гекатомбною, щедрою пока,

Но уже пронзающей сдержанным «прощай»,

Нежно-ускользающей, как ни улещай.

 

Вспыхнет мысль напрасная – надо ж так сглупить,

Дело-то опасное – слишком полюбить.

Миг – и преисполнится счастья и тоски,

Дрогнет и расколется сердце на куски.

 

С Вечностью слияние в полтора часа.

Белое сияние плавит небеса.

Словно дальний колокол чуть звенит земля.

За янтарным пологом избы и поля.

 

И неутомительно хоть весь день бродить,

Но уж как мучительно будет уходить!

О пощаде взмолится, взятое в тиски,

Дрогнет и расколется сердце на куски.

 

А пока, не ведая про испитый яд,

В струях света бледные тополя стоят,

Будто погребённые в луковом пере,

Всё ещё зелёные в этом октябре.

 

* * *

 

Гимнам и мольбам не внимая, возводя мосты и преграды,

Девочка по имени Майя никогда не говорит правды.

Побранив, слегка приобнимет, приобняв, медяк прикарманит,

Что ни подарила, отнимет, в чем ни обещала, обманет.

 

Любо ей бродить по полянам, сказки сочинять и шарады,

Пресный воздух выдыхать пряным, никогда не говорить правды.

Коль взглянуть без розовых стёкол, отключить сирены-мигалки,

На плече её белый сокол станет жалким чучелком галки.

 

Заскрипит калиткой резною, растревожит ветки сирени,

Выбежит пригожей княжною с книжкой в ежевичном варенье,

А сама – горгулья, горбунья, старая, кривая, хромая,

Самая ужасная лгунья девочка по имени Майя.

 

Проведя Содомом, Аидом, чёрствою просвирой отравит,

Нарекая божьим саидом, идолищу в жертву отправит.

Смотришь, как в ружейное дуло мелкая ничья собачонка.

Как она меня обманула, глупая смешная девчонка.

 

* * *

 

Гроши последние считая, с тугим баулом на спине,

Когда приедешь из Китая, кати немедленно ко мне,

И не в скупых подарках дело, ты знаешь, мне на них плевать,

Не то, чтоб очи проглядела, но умудрилась тосковать.

 

Гадала ночью, затихая, – людскою чёрною рекой,

Плывёшь, ручонками порхая, хороший, беленький такой,

Под паром виноградных гроздей не примечая явный брак,

С дружком дурацким, с этим Костей, который выпить не дурак.

 

О благоденствии мечтая, монетой медною звеня,

Когда приедешь из Китая, прости меня, прости меня!

За Забайкальское ненастье, за то, что решка – за орла,

За всё обещанное счастье, что я тебе не додала.

 

Прости – лишь ты уполномочен, что сгибла светлая звезда,

Что загранпаспорт мой просрочен и мне не надо никуда,

И что надежд не оправдала, и не жила, как человек,

И все изъяны увидала, и исковеркала навек.

 

По пустякам рыдая, тая, я вижу слишком дальний край.

Когда приедешь из Китая, целуй, баулы открывай.

Дары чужие разбирая, я не взропщу и не взыщу,

Мне хватит снившегося рая. Мне лень ворчать – я все прощу:

 

Что вал твоей душевной лени, бывало, с ног меня сбивал,

Что ты не падал на колени и хварн моих не признавал!

И не тащи ни язв, ни струпьев, не хулигань и не бузи,

И сохрани хоть малость рупьёв, и черта в ступе не вези.

 

* * *

 

И дальше – по течению реки,

где под водой – кремлёвских башен главы,

монастыри, обрывы и дубравы,

а меж ветвей – прозрачные мальки,

 

дворы и крыши, нивы и луга,

по площадям повозок вереницы,

гнилые лодки, злые водяницы,

а в волосах – песок и жемчуга,

 

где над водой – пыльцой небесной ржи

витает свет, трепещут птичьи клики,

и в облаках – божественные лики,

а в бородах – стрекозы и стрижи,

 

Орел и Лев, и судьбы на Весах,

огни знамений, мрачные зарницы,

парад планет, стальные колесницы,

летучий бриг с кометой в парусах,

 

где вдоль воды – чужие маяки,

родные кладбища и пепелища,

и чернь подла, и знать темна и нища,

и под стенами храмов – кабаки,

 

все пустыни – пустыни, всё – леса,

всё окна Вавилона и Содома,

и больше ни детсада, ни роддома,

ни даже глаз потерянного пса,

 

где на плоту – гниет последний брат -

на сотни раз промоченный слезами,

расшитый розами и образами,

и образами милых чёрный плат,

 

где, заточён неведомо за что,

ты сам себе – всевидящее око,

и бесконечно долго – до истока,

и безнадёжно мало – до Ничто.

 

* * *

 

Рубашки, куртки и брючки, уложенные в стожки,

Вот-вот возьмутся за ручки, кармашки и ремешки,

Не глядя, махнут соседу, пииту скандальных тем,

Мелькнут у крыльца и съедут от сирых стен насовсем.

 

Пока я под них ныряю, пока я средь них хожу,

Сто тысяч раз повторяю всё то, что тебе скажу,

Что я – не скулящий звонко над затхлым старьём Кощей,

Мой дом – не комиссионка, не склад для чужих вещей.

 

Всё было смешно и ложно, и обречено нищать,

И если простить возможно, под пыткой нельзя прощать!

Чтоб душу так окровавить да вывесить на крюку?!

Ничто уже не поправить. Куда тебе, дураку!

 

Что здесь твоих шмоток кроме?! Тут тесно и мне одной!..

Пока твои вещи в доме, мне кажется – ты со мной.

Что есть между нами нитка, легка, невидна, тонка,

Что может прийти открытка и следует ждать звонка,

 

Что чьи-то шаги в подъезде, быть может, твои шаги,

Что ты, как всегда, в отъезде и мы ещё не враги.

 

А март пролетел, сгорая, как ясеневый листок.

О, вещи не забирая, ты был, как всегда, жесток!

 

Скитаясь и задыхаясь под спудом твоих одежд,

Я чувствую, усмехаясь, что нет никаких надежд,

Что надобно как-то выжечь, что было, в слёзной росе,

Что надо бы как-то выжить, когда вы уйдёте все.

 

Атлант

 

Порой сидишь в такой клоаке, что белый свет уже не друг,

И даже сосны кажут факи мильонами колючих рук,

Когда и яблоки, и сливы полынью пыльною горчат,

И Ада дикие мотивы вовсю по радио звучат,

Когда боишься каждой тучи, настроив замков на песке,

А мир, гремучий и могучий, опять повис на волоске,

Когда к молитвам глухи выси, так ни с того и ни с сего

Подчас судьба твоя зависит от человека одного.

Когда дойдет, что вызов скорой и шанс на завтрашний рассвет

Во власти личности, которой вблизи тебя в помине нет,

Что все, презревшие природу плоды настырного труда

В руках того, кого ты сроду в глаза не видел никогда,

Что жизнь твоя зависит даже не от претензий на родство,

И не от воли персонажа и сострадания его,

Не от законов бездыханных, не от крутого пахана –

От посторонней Свадхистханы, поймёшь, поистине, хана!

Жуя в кафе грибные манты, под ливнем, в храме ль при свечах,

Он шепчет мантры, шепчет мантры и держит небо на плечах,

Бродя в толпе, смиренномудрый, не без отчаянья в очах,

Он пальцы складывает в мудры и держит небо на плечах.

Чиня астрал и кофеварку, в столице Бирмы и в Сочах

Он держит марку, держит марку, и держит небо на плечах.

Но даже Тьма благоуханна и спит разящая рука,

Поскольку эта Свадхистхана функционирует пока.

Давно бы все пошло насмарку, давно б не избежать беды,

Спасибо странному подарку, храни, Господь, его сады.

Но в бездне бледного болота, уйдя в забвение по грудь,

Ведь ты же тоже можешь что-то, ты тоже можешь что-нибудь.

 

* * *

 

Фейерверк Вселенской сварки, брызги синего огня!

Краски лета слишком ярки, слишком ярки для меня.

Тени лета слишком резки, словно в ворохе шитья

Лики мира лишь обрезки ветхой ткани бытия.

 

Шляпку скользкого маслёнка ранит грубая черта.

Просто глянцевая плёнка, за которой – ни черта!

Шёлк расплавленного воска портит рваное пятно.

О, как жутко, о, как плоско, и непрочно, и черно!

 

Даже если вечно молод, весел, зелен и влюблён,

Мир исчерчен, мир расколот,

взломан, взорван, раздроблён!

В лоск нагревшейся страницы, в танец радужной юлы

Влезли стылые глазницы обнаглевшей голой мглы.

 

Так, шагаешь, безучастен к соснам, плачущим навзрыд.

Летний полдень щедр и ясен, ужас жизни неприкрыт.

Гомонят что было мочи над тобой то стриж, то чиж

Мимоходом смотришь в очи Вечной Ночи и молчишь.

 

* * *

 

В конце безлюдного квартала, где слишком редки фонари,

Я не прохожий запоздалый, я жёлтый лис Экзюпери,

От прочих поздних пешеходов, от их теней неотличим,

Я самый дикий, самый гордый. Меня никто не приручил.

 

Там за стеклом – накрытый ужин, глава семьи глядит орлом.

О, никогда я не был нужен тем, кто собрался за столом!

Я был для них одним из сотен, из сотен тысяч чуждых лиц,

Был неприметен, был немоден, негоден, как осенний лист!

 

Эй вы, творцы банальной были! Слепцы! Скупцы! Держу пари,

Вы все давным-давно забыли, о чем писал Экзюпери!

Главу о Лисе перечтите, хотя бы чуть вникая в суть,

И приручите, приручите! Ну, приручите кто-нибудь!

 

Я сердце к вашему приходу всю жизнь готовил наперёд,

Уж я прощу вам хлеб и воду,

и скудость чувств, и пальцев лёд,

И роль в бездарной оперетте, и расставанье навсегда!

Я буду сам за все в ответе, не беспокойтесь, господа!

 

* * *

 

Всем, кто мил, любим и дружен, ветер дует в паруса.

Тех, кто никому не нужен, Бог берет на небеса.

У Него хватает места для сирот и стариков,

для обманутых невест и безработных моряков.

 

Он им шлет в их тьме дремучей свет спасительных лучей -

мор, войну, несчастный случай, змей, убийц и палачей.

Прибирает, прибирает ближе к сердцу своему.

Сам им слезы вытирает – больше было некому.

 

Если хоть в каменоломне, в трюме, в плохонькой избе,

кто-то молится, и помнит, и горюет по тебе,

что за страстью ни пылаешь, ни единая беда,

коли сам не пожелаешь, не случится никогда.

 

Мчи на бешеном мустанге, лезь безрукий на рожон,

все под боком ходит ангел, меч незримый обнажён

против всяческой напасти, что таится на земли –

власти злой, звериной пасти, плети, пули и петли.

 

Плащ его шелками вышит, ярок свет его очей.

Тем прекрасней он и выше, чем молитва горячей.

– Вот пришёл тебя беречь я, – говорит, – живи, живи,

если сердце человечье для тебя полно любви!

 

А когда над самой бездной бродишь в горе иль в гульбе,

и один лишь пёс облезлый воздыхает по тебе...

И манеры сей холеры не новей, чем в неолит,

выйдешь в полночь из фатеры, он скребётся и скулит.

 

Седины его блошивы, миска битая пуста,

он не ведает ни Шивы, ни Аллаха, ни Христа,

а ведь все кого-то просит, нервы портя, сон губя,

лает, падаль, ветер носит. За тебя, да, за тебя!

 

Чтоб не запил, не сорвался, чтобы в драку не залез,

чтобы ночью не нарвался ни на нож, ни на обрез!

И подлейшим смрадом дышит, и бесчинствует в дому.

Но Господь и это слышит и ответствует тому.

 

И ступает ангел рядом из притона да в шинок,

в волчьих шкурах с рысьим взглядом, коренаст и колченог,

и твердит: «Пребудь в покое и живи! Живи! Живи!

Если сердце – хоть какое – для тебя полно любви!"

 

Горы. Степи. Вьюги. Бури. Торги в храмах на крови.

Сколько ж в нас, однако, дури. И любви! Любви! Любви!

Не нирваны замогильной, не полёта на Парнас...

Сохрани, Господь всесильный, всех, кто молится за нас!