Виктор Коврижных

Виктор Коврижных

Четвёртое измерение № 1 (385) от 1 января 2017 года

Время моё покатилось назад…

В заброшенном хуторе

 

Погасших окон выцветшие ставни,
глухой заплот, поваленный в осот.
И – тишина, как будто слово тайны
сейчас Господь с небес произнесёт.

Покажется, что жизнь людей былая
из этих мест бесследно не ушла,
как память сокровенная, живая
здесь в тишину незримо проросла.

И ощутишь ознобно чьи-то взоры,
лишь дунет ветер, травы шевеля,
и оживут обрывки разговоров,
мельканье лиц и запахи жилья.

Здесь постоять, как заново воскреснуть
с щемящим чувством грусти и вины.
Всплакнёт ли птица над судьбой окрестной
и снова станет частью тишины...

 

Предзимье

 

А в деревне опять молодая зима
правит праздником, жизнью и волей.
Нынче колют свиней и встречает с холма
терпкий запах дымов и подворий.

Словно время моё покатилось назад
вдоль румяных домов и заплотов.
Под навесами лампы пальные гудят,
как заоблачный гул самолётов.

...Завалили свинью на приземистый стол,
дикий вопль заметался под крышей,
узкий нож безошибочно сердце нашёл,
дух с дымящимся лезвием вышел.

Дым палёной щетины синеет в щелях,
дышит инеем сумрак оконца.
Кровь очнётся и вспомнит себя в именах,

озарённых языческим солнцем.

Гулко цепи звенят и скрипят ворота;
чует мясо собака утробой:
дрожь истомы – волной от ушей до хвоста,
и язык, словно пламя озноба!
 

Ритуально хозяин сдирает нагар –
точность рук и наследственный опыт.
Из распахнутой туши–  клубящийся пар
и Велеса оттаявший ропот.

Шёпот жёлтых страниц – у хозяйки слова,
ей хозяин ответствует хмуро.
Смотрит в небо из снега свиньи голова
сквозь глаза деревянного Чура.

Тёмный смысл совпадает со всей суетой.
В доме жарко натоплена печка...
Вот и мясо на крючьях висит в кладовой
и янтарная желчь над крылечком.

Свежина на столе! Тёртой редьки куржак,
млеют грузди под шапкой сметаны.
В запотевшей бутыли мерцает первак
 и гремят нетерпеньем стаканы!
 

За здоровье хозяев, достаток, уют,
чтобы рожь не сгубили морозы!..
И старинную песню по-русски споют,
утирая украдкою слёзы...


Тихо вздрогнуть от шорохов...


Тихо вздрогнуть от шорохов дня,
замерев у речного обрыва,
будто кто-то окликнул меня
из покоев, где зреет крапива.

Из каких он пристанищ возник,
отогретый дыханием зноя, –
не пристроенный памятью миг
овладев неожиданно мною?

Видно, нам разминуться нельзя
над рекой, где задумчивы ивы.
Смотрят пристально чьи-то глаза
сквозь зелёное пламя крапивы,

сквозь меня без особых примет.
Только сердце тревожно так бьётся,
словно видит неведомый свет,
что при жизни узнать не придётся.

 

Илюхинский плёс

 

Старые ивы сомкнули
кроны над тихой водой.
Здесь мне в начале июля
встретился мальчик с удой.
    
В длинной рубахе холщовой

шёл он по краю реки,
странный, как житель чащобы,
стыли в глазах сквозняки.

Он поравнялся со мною,
жалобный выронив стон.
За тальниковой стеною
дымкой рассеялся он...
 

Давнюю повесть утраты

слышал ещё от отца,
как утонули два брата,
дети Ильи-кузнеца.
   
В майскою пору разлива,
лет девяносто назад
младший сорвался с обрыва,
старший спасал его брат.

В дом не вернулися дети...
До полуночной поры
шарили в омутах сети,
дно бороздили багры.

Младший был выловлен в пойме
в донных кустах ивняка.
Старший–  не найден, не пойман, –
спрятала тело река.

Он это! Он с удилищем
ходит по краю реки!..
Младшего братика ищет –
так говорят старики.
 

Давняя грустная повесть,
тихий Илюхинский плёс.

Травы, склонённые в пояс,
всхлипы тележных колёс.

Ивы зелёное пламя,
купола зябкая медь...
Родина, как в твою память
сладко и больно смотреть...

 

Вторник, четвёртого июля...


А когда уже всё надоело
среди грохота плит и кастрюль.
Пожалеть моё грешное тело
прибыл вторник, четвёртый июль.

И тогда я пошёл за грибами
с оцинкованным звонким ведром.
Проворчали незлобно громами
небеса над лесистым холмом.

Мне дышалось легко и свободно,
так мечталось в лесной тишине,
словно Господу было угодно,
чтобы вторник явился ко мне.

 

Ангел труда


Своего я отыскивал бога
вечерами за Лысой горой.
Уводила в туманы дорога,
будоража неясной тоской.

Мне мерещились вещие знаки,
чей-то голос спускался с высот.
Я за голосом крался во мраке
и записывал речи в блокнот.

Но однажды, когда я в пределах
этих шлялся, растаял туман.
И две женщины – в чёрном и белом –
привели, указали на кран.

Он стоял у карьерной дробильни –
ни величья, ни Бога следа.
И я понял: его не любили
ни хозяин, ни ангел труда.

Рычаги его к сердцу приблизил,
но, инструкциям всем вопреки,
пел зелёною дудкою дизель,
откликались в стреле огоньки.

И свистел производственный ветер,
вторя лязгу тросов и колёс.
– Есть здесь промысел горнего света? –
не ответил никто на вопрос…


Вечереющий свет


То ли мёртвым был я, то ли пьяным, –
ошиваясь в окрестном лесу,
обнаружил за сизым туманом
обнажённую деву-красу.

И пока я гадал: что случилось?
Засквозило дыханье ночи.
И лицо её вдруг засветилось,
словно робкое пламя свечи.

Незамеченным мне не остаться.
Я спросил её: «Как тебя звать?»
«Сон недавно почившего старца.
Как могилку его отыскать?»…

За прохладные взял её плечи
и повёл вдоль высоких берёз
за овраг, где совсем недалече
деревенский ютился погост.

Меж могил она тихо бродила,
вдруг внезапно послышался треск:
зашатался над свежей могилой
полотенцем повязанный крест.

«Милый мой!» – она радостно молвила,
на мгновенье рассеялась мгла.
Промелькнула меж рук моих молния
и стремительно в землю ушла...

То ль на том, то ль на этом был свете?..
За холмами закат догорал.
Лёгкий ветер, задумчивый ветер
чёрный пепел с ладоней сдувал.

Я в село своё двинулся жить
вдоль полей с вечереющим светом.
И всё думал, что так может быть,
потому что подумал об этом...


Происхождение государства

 

1.
                

...и этих туч насупленный свинец,

и этот куст, подёрнутый багрянцем,
необходимы, как Новокузнецк,
в соединенье времени с пространством.
 

Природа вся – в ответах на вопрос.
Налево – холм, направо – лес окрестный.
А здесь полынь заполнила откос,
посколь полынь здесь более уместна.

И Новый Свет, с небес спустившись вниз,
прозреет дух сурового простора.
Задумчивый построит Коммунизм
по чертежам и памяткам Христовым.
 

Отринет он престижный цвет знамён
и постулаты зодчества былого.
Пространство продиктует ход времён
и вещих песен титульное Слово.
 

2.
 

Была вначале Музыка. Потом
грядущее откликнулось в былом.

Где слово стало смыслом и судьбою –
Вселенная вместилась в звукоряд.
Вернулся отражённый взгляд назад:
трава зелёная – зелёною травою.

Я думал: всё на свете – объяснимо.
Но в сумерках взошла иная даль.
И новый Бог своё услышал имя
в минуте, не внесённой в календарь.

Из тайны, отражённой человеком,
приходит миг, который станет веком.

 

Ночь Гоголя


Смотрел на свечу и бумагу,
как воск на подсвечник течёт...
И вот из глухого оврага
явился с чернильницей чёрт.
Но следом торжественно-строго
Надмирный прорезался Свет,
который горит раз в сто лет,
чтоб сердцем прозреть перед Богом.
Но смысл и значенье Знаменья
в душе умещались едва.
Он Свет, что был дан во спасенье,
дрожа, переплавил в слова

восторга, печали и гнева...
И чёрт, осознавши сюжет,
не загораживал неба,

чтоб виден был Божеский Свет.
Задумались травы и реки,
и всадник над степью взлетел,
и, подняв набрякшие веки,
вгляделся в грядущий предел.
Вздыхал за деревьями ветер
из горьких полынных теней.
– Что видишь ты там, за столетьем?
– Я смерти не вижу своей...      

 

Смерть пастуха


Было так тихо, что даже село
замерло жизнью суровой –
медленно, медленно стадо брело
следом за чёрной коровой.

Зашелестел будоражащий слух
сквозь воздыханья и слёзы:
не устоял... Задавился пастух
в согре на старой берёзе...

И говорили о странной судьбе...
Помню: три ночи оконце
зябко светилось в пастушьей избе
светом закатного солнца.

После бесцельно слонялся и дня
не было, чтобы невольно
не приводили дороги меня
в согру к берёзе окольной.

Там с удивленьем в себя приходил,
слушал, как кто-то далёкий
речью сердечной мне душу щемил,
о неземном и высоком.

В странной судьбы роковое кольцо
робко ступал за ответом.
И узнавал я сквозь ужас Лицо
в сумрачной зелени веток.

 

1987

 

* * *


О сокровенном, одиноком
вздохнут уставшие века.
И на лампады тихих окон
летят вечерние снега.

Как будто время неизвестных
кружится роем во дворах,
и просит имени и места
в расчисленных календарях.

И мнится мне за снежным танцем
иной гармонии устав,
что не вмещается в пространства
обычных правил и октав.

И следом прихоть иль примета,
или стечение причин? –
Но снег летит сияньем света
из невозможных палестин.

И всхлипнут ветхие ворота,
прольётся тень минут на стол...
И будто в окна глянул кто-то
и в снег не узнанным ушёл...
    

Сокровенность

   
Я возле дерева стоял оцепенело:
шли люди в белом из каких-то стран.
Вот принесли утопленницы тело
и опустили бережно в туман.

Я понял, что река остановилась.
Над мёртвым телом всколыхнулся крик.
Она спала, а мы ей только снились,
мы в сон вошли живыми в этот миг,

который в мгле полночной длился, длился,
печаль судьбы неведомой тая.
Туман у ног, как смерти мысль, клубился,
и в сердце скорбь, как речь небытия.

Вдруг голос птицы – радостный ручей
пролился вниз, он был доступен взгляду.
И я подумал: это соловей.
«Ах, соловей!..» – воскликнул кто-то рядом.

Потом я жить пошёл туда, где свет
сливался с ветром беспокойных буден.
И люди в белом мне смотрели вслед,
сквозь мглу веков глазами незабудок...

 

Корова

 

Никто не встретит, не подоит
и не откроет дверь в закут.
Пойдёт хозяйка за водою –
в райцентр на «скорой» увезут.

Поймёт корова... Скорбно выю
трубою вытянув, взревёт!
Проснутся мёртвые. Живые
заснут спокойно, без забот...

И, словно гул аэродрома,
разбудит мрак иных невзгод,
где в грозовую тучу с громом
с разбухшим выменем взойдёт.

Я знаю: будет в час урочный
держать всё сущее ответ –
с небес прольётся дождь молочный
и поменяет небо цвет.

Напоит млеком дол и рощи,
и память трав по берегам.
И зверь прозреет, и возропщет,
и присягнёт чужим богам.

И мир людской оцепенеет,
когда за громом грянет снег!..
И молоко окаменеет,
и камни сменят русла рек.


Последняя тайна


За Токовой, за Чухтинским болотом –
хвойное небо в сырой полумгле.
Там обитает кудесник Могота
с тайной последней на этой земле.

Стар он и страшен, живёт нелюдимо,
веды и клады скрывает в лесах.
Очи напитаны горечью дыма,
брезжат в тени его холод и страх.

– Где ж эта даль, что меня будоражит,
сладкою болью томится в груди?
Жители молча на север укажут,
тихо добавят: «Туда не ходи...»

Словно я вышел из времени круга – 
голос зелёный за березняком,
в зное густом перелеска и луга
взоры полудниц прошьют сквозняком.

Тайна судьбы или вещая птица
в зарослях диких, где плачет вода? 
Имя своё обретя, растворится,
и не вернётся уже никогда.

Что ж я гляжу в деревенскую память,
сердце неволя, печаля глаза?..
Тихое тайны колеблется пламя,
блики и тени сквозят в образа... 

 

Старая кузница


Копоть и сажа погасших огней.
Вход занавесил подрост тальниковый.
Не оседлать здесь воскресших коней –
ржой изошли стремена и подковы.

Звон наковальни полынью сокрыт,
зябко несёт из дверей пустотою.
Так просветлённой прохладой сквозит,
будто под кузней колодец с водою.

Льются протяжно сквозь щели лучи
цветом вечерней щемящей печали.
Словно наивного счастья ключи,
счастья которое не доковали.

Полуистлевшие спицы колёс,
мохом покрыты венцы и стропила.
Ветхую крышу прошила насквозь
жгучим дремучим побегом крапива...

В полночь под лай деревенских собак
скорбная тень кузнеца оживает.
Тяжко вздыхает и курит табак,
в горне остывшем золу разжигает.

Глухо меха проворчат и огни
вспыхнут на время и тут же погаснут.
Словно хотел озарить наши дни,
но убедился, что это напрасно...