Виктор Каган

Виктор Каган

Четвёртое измерение № 35 (419) от 11 декабря 2017 года

На закраешке Земли

* * *

 

Музыкант в лесу под деревом наигрывает вальс …

Булат Окуджава

 

Из приоткрытого окошка,

где за стеклом таращит кошка

зелёный глаз на белый свет,

плывёт на улицу лениво

сквозь бормотанье водослива

забытой музыки привет

 

и тает в грусти листопада,

как тает в темноте лампада,

когда в ней капли масла нет.

Так мать во сне протянет руки

и скроется в слепой разлуке,

где растворится её след.

 

Откуда песенка на русском

в немецком переулке узком

(похож на питерский, но нет)?

На подоконнике геранька,

облезлый pummel – ванька-встанька,

скучающий в шкафу скелет.

 

Хозяйка выглянет, зевая.

Она почти что как живая

и даже скажет guten Tag.

А я расслышу Добрый вечер

в колоколов гудящих вече

как призрак прошлого и знак

 

того, что время обратимо.

И память не проходит мимо

теней, встающих во плоти,

и музыкант в тени берёзы

играет тот же вальс, и слёзы,

и слова не произнести.

 

И растворяюсь в старом фото –

там женщина у поворота,

расплывчаты углы теней,

к Неве спускаются ступени,

на шляпе пляшет отсвет тени

и зелень глаз из-под полей.

 

… Из приоткрытого окошка

мурлычет по-немецки кошка 

и музыка иных времён –

письмо, что носит почтальон

с размытым адресом на русском

в осеннем переулке узком.

 

* * *

 

Зелёным по зелени лета мазки

по красному красным, по синему синим,

и кисточки птиц их всему вопреки

смешают – ты крошек немножко лишь кинь им.

 

Прозрения былей, враньё небылиц

сольются в одном неразборчивом знаке.

Душа из воронок ослепших глазниц

взлетит светлячком, растворится во мраке

 

под крик разлетавшегося воронья,

к чему бы – к войне, к затяжной непогоде? –

под мудрость молчанья, под смех дурачья,

под дух бузины на кладбищ огороде.

 

Корёжит война заплутавшийся мир,

слезой разбавляет кровавые реки,

струится над ними солёный зефир,

слипаются смертью набрякшие веки.

 

Но стоит на миг голос дать тишине –

и видишь на боли настоянным взглядом,

как золотом пишется по желтизне

письмо-невидимка целительным ядом.

 

Оно добредёт, доплывёт, долетит,

Его не прочтут ни цензура, ни вохра.

Багрянец, янтарь, бирюза, малахит,

лазурь, изумруд, и индиго и охра …

 

* * *

 

Всё, что было, и всё, что знали,

замусолили, заболтали,

и затёртой монеткой в углу

слово ёжится на полу.

Словеса резвятся в канкане,

протирают дыры в кармане

и на спрятанный в дырах кукиш

даже тени слова не купишь.

Онемеет язык, а губы,

будто иерихонские трубы,

тщатся, тужатся в хлопьях пены,

и от слова не рухнут стены,

не развеются блажь и морок,

не раскроются крылья створок,

чтобы в отблесках перламутра

проступило сквозь вечер утро.

Мир летит, кувыркаясь и плача,

ничего без слова не знача,

ничего не обозначая,

словно чайная чашка без чая.

А ты спишь.

К твоему изголовью

льнут слова о любви и с любовью,

и под пологом спящего крова

мерно дышит бессонное слово.

 

* * *

 

И медлила из-под закрытых век слеза …

Леонид Латынин


Гроза собиралась, да не собралась.
Глаза просыхали, ещё не заплакав.
Осипнут пророки, сквозь время ломясь,
и сон досмотреть не сумеет Иаков.

Из будущего до минувших времён
несётся без кучера лет колесница,
и сквозь Ренессанс говорит Вавилон,
и неандертальца пустая глазница

посмотрит в глаза, по-собачьи умна,
но слова не скажут пропащие губы.
От жажды умрёшь ты над кровью вина,
налитого в иерихонские трубы.

На ослике в город въезжает рыбак,
его поцелует его Alter Ego,
и закувыркается тёртый пятак
над вскрытой ладонью пустого ковчега,

«Титаником» лёгшим на космоса дно
всё той же печали, что плачет в начале.
Вращается шарик земной в казино,
рыбак засыпает на сонном причале,

и нам из-под дна ещё не постучали.
 

* * *

 

На закраешке Земли,

на семи ветрах печали

жили-были, как могли,

и собой обозначали

 

неприкаянность любви,

неизбывность притяженья,

расщеплённость визави

на друг друга отраженья.

 

Билась память в зеркалах,

как в сетях волшебной рыбкой,

«ох» мешалось с «эх» и «ах»,

тьма – со светом, боль – с улыбкой.

 

Жили-были, были-жили,

выживали, как могли,

в звёзд падучих мелкой пыли

на поверхности Земли.

 

Дождь зимою, снег в июле,

подгорали калачи,

но хранили, не задули

вздох мерцающей свечи –

 

эту маленькую малость,

всеобъемлющую пядь,

без которой бы осталось

только долго умирать.

 

Евгению Витковскому и Леониду Латынину

 

Сон Серебряного века

Леонид Латынин

 

На скрещенье лет и судеб

светлячки каких судеб!

Ветерок ночной остудит

лоб и приласкает хлеб.

 

Мы ещё на этом свете,

с этой стороны травы,

но уже в последней трети

праздность празднуем, увы.

 

Не свободны от свободы,

не рабы у несвобод,

века острые обводы

повторяет небосвод.

 

Вёдро, грозы, явь и грёзы,

и на кончике пера

кровь, вино, любовь и слёзы,

как всегда и как вчера.

 

Соль сладка и сахар горек,

снег то сахар, а то соль,

и летит со снежных горок

счастье, обнимая боль.

 

Было, будет. Будет, было.

А повыветрится хмель,

тело приютит могила,

душу – неба колыбель.

 

Правы мы или неправы,

но уже назначен срок,

а пока земной отравы

длить томительный глоток,

 

не канюча об отсрочке,

быть с собою в унисон,

засыпать в объятьях строчки,

просыпаться в новый сон.

 

Кольцами столетий спилы.

Облаками времена.

Соль не потеряет силу,

кровь сладка и солона.

 

Сон Серебряного века,

звёздный плеск ещё живой

и серебряное веко

месяца над головой.

 

* * *

 

Вьётся времени излука –

заклинанье и порука –

между тишиной и звуком,

чёрной тьмой и белым светом,

меж касанием и стуком,

меж крестом и минаретом.

Колыбелью льнёт к могиле,

растворяет слабость в силе,

в небылицах сказки – были,

соль земную – в чернобыле.

Чёт и нечет, дни и ночи,

годы, месяцы, минуты,

поутру горланит кочет,

в полдень птицы-баламуты.

Поворот за поворотом

заговором, приворотом,

кукушонком большеротым,

изгибаясь в такт прямотам,

вьётся времени излука –

заклинанье и порука.

 

* * *

 

Нас мало. Нас, может быть, трое.

Борис Пастернак

 

Нас время не обломало,

не съел сумасшедший Молох,

нас мало, и это немало, 

достаточно двух или трёх

для речи свободно-неспешной,

открытой, болящей, утешной,

и чтобы меж нами витало:

«Нас мало, и это немало».

 

* * *

 

Дымка осенняя. Грустная лень.

Отсветы звуков. Шорох теней.

Щёку щекочет суток шагрень.

Солнце нежнее. Орех ядреней.

 

Хрустнет засохший жучок под ногой.

Вздрогнет вода переливчатой рябью.

Лучик сорвётся с ветки нагой.

Небо нахмурится серою хлябью.

 

Мягче душа. Голова холоднее.

Часа начало конца мудренее.

Сумерки раньше. Светает позднее.

Дни всё короче. Ночи длиннее.

 

* * *

 

Печальная грусть иудейского взгляда.

Семь-сорок и Фрейлахс, и Хава Нагила.

Амановы уши. Субботы отрада.

Пустыня. Погром. Повезёт, так могила.

По Бабьим Ярам напросвет стынут кости.

Циклон вместо душа. Огонь вместо горсти.

И, не разнимая ладоней, над штетлом

влюблённая пара восторгом и пеплом.

И крутится дрейдл. И сияет менора.

Земля и тела обнимаются в корчах.

Веселье. Потеха. Забава. Умора.

В трубу вылетает молитвою Корчак.

Сверчок на шестке и на крыше скрипач.

Приходит за солью к тебе твой палач.

Живым улыбнись и ушедших оплачь.

Слеза на ресницах. Не надо, не плачь.

 

* * *

 

Зарядит дождь, и под него уснуть

попробуешь, но час идёт за часом,

слоны, качаясь, отмеряют путь,

ведомые невидимым компасом.

 

Они белы, как снег на Покрова,

и, словно снег, легки и невесомы,

похлопывают уши, и едва

дыханье слышно медленной истомы.

 

А ты не спишь. Сна ни в одном глазу.

Собьёшься и начнёшь считать с начала.

Три мудреца плывут в одном тазу,

и на колу болтается мочало,

 

помахивая парусом слонам,

белеет парус, дождь стучит по крыше,

шуршит по окнам, не давая снам

проникнуть в душу, где скребутся мыши,

 

и мысли бьются рыбой на мели,

плотицей мелкой, щукою зубатой –

без голоса, а болтуны, врали.

Луна сквозь дождь с улыбкою щербатой,

 

тряпьё воспоминаний тормоша,

подмигивает, насылая страхи,

и в белоснежной хрусткости рубахи

пред богом предстаёт твоя душа.

 

Он говорит: «Пришёл ко мне на кой?

Ты отвечай, не прячь, несчастный, взора»

и делает уставшею рукой

едва заметный жест гипнотизёра.

 

И муха смаху падает на стул.

И ты уж спишь, не зная, что уснул.

 

* * *

 

из Петербурга в сердце Ленинграда

Виктор Кривулин

 

лбом упираясь в стекло

резкость наводишь глазную

косишь её одесную

тьмою ошую свело

питерских двориков донца

стынь проходная дворов

окна не знавшие солнца

слепы от серых ветров

ломти сырого пространства

неба сырого ломти

прочное непостоянство

голос неслышный прости

ладно ограды не ржавы

делать умели литьё

ум под копытом державы

под кандалами житьё

память уходит по следу

след упуская в бреду

ты позови я приеду

ты позови я приду

вытряхну звон из карманов

пены пивной не жалей

царствует снова романов

только пожиже и злей

в палевой зодчего росси

окон аквамарин

в висельном гиблом вопросе

стынет пустой равелин

серого дома громада

чаек отчаянный грай

призрак ожившего ада

детства испуганный рай

 

* * *

 

Телу хватает и чёрствого хлеба.
Но что прикажете делать с душой?

Александр Радковский

 

Время стрелкою по кругу,
белкой в вечном колесе
разгоняет ночи тугу,
отражается в росе.
 
Тишина прошелестела,
к тишине другой спеша.
На усталый голос тела
откликается душа,
 
говорит, не спи, не надо,
говорит, побудь со мной.
мне с тобою нету слада,
мой болванчик заводной,
 
говорит, ну где же ключик,
ищет в тёмных небесах
и вставляет хрупкий лучик
в блеска щёлочку в глазах,
 
говорит, ну что – полегче,
говорит, поспи, я здесь,
засыпай … и в небо шепчет,
хлеб насущный даждь нам днесь.
 
Посидит ещё немножко,
улыбнётся и взгрустнёт,
а потом, прикрыв окошко,
в уголочке прикорнёт.

 

Из цикла «Над псалмами Давида»

 

3–5

 

На ладони твой умещается мир.
В нём друзья не друзья и враги не враги.
В нём целительный яд и отравленный пир.
В нём пути твои скрыты трухою лузги.
 
Ты сжимаешь ладони меня оберечь,
дышишь в них, чтобы душу теплом одарить,
чтоб с дороги не сбилась несчастная речь,
чтобы слово твоё не могла позабыть.
 
А в тебе, говорят, ни спасения нет,
ни желания слушать отчаянья стон,
но я вижу сквозь пот негасимый твой свет,
и не слепну от света, и знаю, что Он
 
ждёт меня у последней, у смертной черты
раздувает души угольки до огня
на язык, где до Ты возносимое ты
отвечает, и знаю, что слышишь меня.
 
Я прошу тебя, Боже, врагов покарать,
не отнять у меня Твоей истины нить
и уменье друзей от врагов отличать,
и ладонь отворить, и на путь осенить.
 

7

 

От Бога до Божией Троицы,

От  Троицы к тройке наганов.

От Божьего и до басманных,

От праведников до поганых,

от духа до алчной утробы,

от пропасти и до паренья,

от серой золы до каленья

и от слепоты до прозренья,

от правды до лжи и обратно …

И что же, и что же, и что же?

Мы – неразличимо похожи –

затылками в смертное ложе.

 

А ты-то? Ты кто? Ты спроси

у Бога. Но он в небеси.

Разрыта, в ухабах, убога

дорога, ведущая к Богу.

 

* * *

 

Как странно! Сердце не болит.

Георгий Иванов

 

Тянется в небе протяжная нота

и, ощущая её притяженье,

тянется к ней, окликая кого-то,

призрак прозрачный её отраженья.

 

Запахи трав уплывают на запад

и приплывают обратно к востоку.

Подслеповатые стёкла сквозь напот

щурятся молча в небес поволоку,

 

где разверзаются медленно хляби

и в косяки собираются птицы,

перья роняя на зябкие зяби,

тени на стены, на воду, на лица.

 

Ели читают весну наизусть, и

капли янтарные светят с иголок –

памяти искры, фонарики грусти.

Коротко утро. Вечер так долог.

 

Короток ум дотянуться до бога.

Первого инея сень шестигранна.

Тает в пространстве млечном дорога.

Сердце не ноет. Шемяще. И странно …