Виктор Гофман

Виктор Гофман

Все стихи Виктора Гофмана

Mоре

 

И ветер, веющий стремительно и буйно,

И развевающий, и рвущий волоса.

И моря вольный блеск, ходящий многоструйно –

О, беспредельная, о, мощная краса!

 

То всё в ней яркий блеск, зыбящийся и пирный –

Обломки светлых льдин и горных хрусталей,

То бархат шелестный, спокойный и сапфирный,

То рябь червонная пылающих углей.

 

То словно старцев рой с лучистой сединою,

Услышавших вдали прибоев голоса,

Плывёт встревоженно под зыбкою волною,

И ветер дерзко рвёт седые волоса.

 

То над сапфирностью безбрежной и бездонной –

Вдруг словно рёв и спины прыгающих львов.

О, как красива мощь их схватки разъярённой

И белопенность грив и всклоченных голов!

 

И ветер буйно рад игре своих порывов,

И сердце пьяно, пьяно дикою мечтой.

И море всё горит сверканьем переливов

И величавою, и вольной красотой!

 

Сентябрь 1904, Алупка

 

Апрель

 

Душа, живи как все в природе,

Люби неведомую цель.

Смотри, на синем небосводе

Опять зацарствовал апрель.

 

Всё опьянилось тонким хмелем –

И свет, и воздух, и глаза.

Всё дышит радостным апрелем,

Во всё проникла бирюза.

 

Всё верит: чудо совершится,

Воскреснет жизнь – и в этом цель.

Мир лучезарно возродится, –

Ведь снова царствует апрель.

 

Лишь ты одна во всей вселенной,

Весну сознаньем заглуша,

Не можешь быть светло-блаженной,

Порабощённая душа.

 

О, будь как все, вернись к природе,

Сознаний бремя удали,

Прильни к лучам на небосводе

И к вешним трепетом земли.

 

И чудо жизни совершится –

Воскреснешь ты – и в этом цель.

Мир лучезарно озарится, –

Ведь снова царствует апрель.

 

1908

 

Басё

 

Ветер плечи твои согнул,

истрепал соломенный плащ;

под его сиротливый гул

слушай цапли осенней плач.

 

Говорил о судьбе монах

у теченья большой реки,

и качаются на волнах

облетевшие лепестки.

 

Завтра выпадет первый снег, —

и захочется мир вдохнуть,

и отправится человек

в свой последний, морозный путь.

 

До селенья двенадцать ри,

там заждалась тебя родня;

на холодной заре замри

перед белым простором дня.

 

Незаметно промчался век,

и слились впечатленья лет;

и заносит летящий снег

на снегу одинокий след.

 

Безнадёжность

 

Снег серебристый, душистый, пушистый.

Санок искрящийся бег.

Серое небо пустынно и мглисто.

Падает медленный снег.

 

Весь изнемогший, как люди продрогший,

Месяц томится вверху.

Снег, на губах от дыханья намокший,

Тает в пушистом меху...

 

Мрак и ненастье. И безучастье.

В грудь безнадёжность впилась. –

Хочется счастья. Как же без счастья?

Надо ведь счастья хоть раз...

 

Встретился кто-то. Прошёл озабочен:

Встретился кто-то в снегу.

Ветер и холодно. Холодно. Очень.

Месяц в туманном кругу...

 

Ряд фонарей убегающий ровно.

Всепроницающий мрак. –

Губы отверженных женщин бескровны,

И неуверен их шаг.

 

Снег и ненастье. И безучастье.

В грудь безнадёжность впилась.

Хочется счастья. Как же без счастья?

Надо ведь счастья хоть раз.

 

Больное счастье

 

Я хочу, чтоб прошедшее было забыто.

За собой я огни потушу.

И о том, что погибло, о том, что изжито,

Я тебя никогда не спрошу.

 

Наше счастье больное. В нем грустная сладость.

Наше счастие надо беречь.

Для чего же тревожить непрочную радость

Так давно ожидаемых встреч.

 

Мне так больно от жизни. Но как в светлое счастье

Ты в себя мне поверить позволь.

На груди твоей нежной претворить в сладострастье

Эту тихую, тихую боль.

 

Пусть не будет огня. Пусть не будет так шумно.

Дай к груди головою прилечь.

Наше счастье больное. Наше счастье безумно.

Наше счастье надо беречь.

 

1906

 

В лодке

 

Ярко-пенистых волн переливы

Затихают, пурпурно горя.

Берега задремали лениво –

Запылала пожаром заря.

 

В небесах на мерцающем фоне –

Облаков позолоченных рой.

Это – белые, быстрые кони

С золотисто-пурпурной уздой!

 

Дальше, шире кровавое море.

Обагрённые волны горят. –

Мы плывём в беспредельном просторе

Прямо, в закат!

 

1902

 

В церкви

 

Во храме затуманенном мерцающая мгла.

Откуда-то доносятся, гудят колокола.

То частые и звонкие, то точно властный зов,

Удары полновесные больших колоколов.

 

Торжественны мерцания. Безмолвен старый храм.

Зловеще тени длинные собрались по углам.

Над головами тёмными молящихся фигур

Покров неверных отсветов и сумрачен и хмур.

 

И что-то безнадёжное нависло тяжело,

Тревожно затуманивши высокое стекло.

И потому так мертвенен убор парчовых риз,

И потому все люди тут угрюмо смотрят вниз.

 

Есть это безнадёжное в безжизненных святых,

В их нимбах жёлто-дымчатых, когда-то золотых.

И в лицах умоляющих пригнувшихся людей,

И в шляпках этих впившихся, безжалостных гвоздей...

 

И ты, моя желанная, стоишь здесь в уголке.

И тоненькая свечечка дрожит в твоей руке.

Вся выпрямившись девственно, беспомощно тонка,

Сама ты – точно свечечка с мерцаньем огонька.

 

О, милая, о, чистая, скажи, зачем ты тут,

Где слышен бледным грешникам зловещий ход минут.

Где все кладут испуганно на грудь свою кресты,

Почуя близость вечности и ужас пустоты.

 

Где свет едва мерцающий чуть дышит наверху.

Где плачут обречённые давящему греху.

Где прямо и доверчиво стоишь лишь ты одна,

Но тоже побледневшая и вдумчиво-грустна.

 

Скажи, о чём ты молишься? О чём тебе грустить?

Иль может ты почуяла таинственную нить,

Что душу обхватила мне обхватом цепких трав,

С твоею непорочностью мучительно связав.

 

О, милая, прости меня за мой невольный грех.

За то, что стал задумчивым твой непорочный смех,

Что вся смущаясь внемлешь ты неведомой тоске,

Что тоненькая свечечка дрожит в твоей руке,

 

Что ближе стали грешники, собравшиеся тут,

Ловящие испуганно зловещий ход минут,

Кладущие безропотно на грудь свою кресты,

Почуя близость вечности и ужас пустоты.

 

Васильки

 

Набегает, склоняется, зыблется рожь,

Точно волны зыбучей реки.

И везде васильки, – не сочтёшь, не сорвёшь.

Ослепительно полдень хорош.

В небе тучек перистых прозрачная дрожь.

Но не в силах дрожать лепестки.

А туда побежать, через рожь, до реки –

Васильки, васильки, васильки.

 

– «Ты вчера обещала сплести мне венок,

Поверяла мне душу свою.

А сегодня ты вся, как закрытый цветок.

Я смущён. Я опять одинок.

Я опять одинок. Вот как тот василёк,

Что грустит там, на самом краю –

О, пойми же всю нежность и всё, что таю:

Эту боль, эту ревность мою».

 

– «Вы мне утром сказали, что будто бы я

В чём-то лживо и странно таюсь,

Что прозрачна, обманна вся нежность моя,

Как светящихся тучек края.

Вы мни утром сказали, что будто бы я

Бессердечно над вами смеюсь,

Что томительней жертв, что мучительней уз –

Наш безмолвный и тихий союз».

 

Набегает, склоняется, зыблется рожь,

Точно волны зыбучей реки.

И везде васильки, – не сочтёшь, не сорвёшь.

Ослепительно полдень хорош!

В небе тучек перистых прозрачная дрожь.

Но не в силах дрожать лепестки.

А туда побежать, через рожь, до реки –

Васильки, васильки, васильки!

 

Вдвоём

 

Лежу. Забылся. Засыпаю.

Ты надо мной сидишь, любя.

Я не гляжу, но вижу, знаю –

Ты здесь, я чувствую тебя.

 

Я повернусь – и разговоры

Мы, улыбаясь, поведём,

И наши слившиеся взоры

Блеснут ласкающим огнём.

 

И ты, ко мне прижавшись нежно,

Моих волос густую прядь

И шаловливо, и небрежно,

И тихо будешь разбирать.

 

И сев ко мне на ложе друга,

С лучистой нежностью очей,

Ты будешь петь мне песни юга,

Напевы родины своей.

 

И, утомлённо-полусонный,

Следить я буду без конца

Волненье груди округлённой,

Томленье смуглого лица.

 

1902

 

Ведь не зря предупреждали...

 

Ведь не зря предупреждали,

это тягостный транзит,

от толкучки на вокзале

трупным запахом сквозит.

 

От газетного киоска

блудным зудом и тоской,

от высокого подростка

зоркой хваткой воровской.

 

Догрызай своё печенье

на заёрзанной скамье,

впредь — до пункта назначенья

лишь качанье в заключенье

по железной колее.

 

Где ложатся в такт качанья

сожаленья, забытьё

и в стакане ложки чайной

дребезжащее нытьё.

 

Где прошлись по перелескам

зубы острые пурги,

где за жухлой занавеской

не видать уже ни зги.

 

Весне

 

Весна, приди, не медли боле, —

Мое унынье глубоко, —

Моей усталой, тихой боли

Коснись ласкающе-легко.

Я изнемог от дум бессильных,

От исступления в борьбе,

Как узник из глубин могильных,

Тянусь я с трепетом к тебе.

Природы грустный отщепенец,

Восславивший природный ум,

Я жалкий пленник жалких пленниц —

Навек порабощенных дум...

О, если б быть опять ребенком,

Не думать горько ни о чем,

Тонуть в сиянье нежно-тонком

Под воскрешающим лучом.

Чтоб, затушив мятеж сознанья,

Приникнуть к шелестам травы,

Впивая тихое сиянье

Непостижимой синевы.

 

1908

 

Волны и скалы

 

Сегодня всё море как будто изрыто

Гремящими встречами пен.

Сегодня всё море грозит и сердито

На свой истомляющий плен.

 

Пушистые клоки, косматые пряди,

Хребты извиваемых спин...

Как страшно сегодня прозрачной наяде

В прозрачности тёмных глубин...

 

Давно уж носился смущающий шёпот

О дерзостных замыслах скал, –

И двинулось море, и пенистый ропот

Зелёную гладь всколыхал.

 

Заслышались гулы тревожных прибытий,

Зловеще-поднявшихся спин.

И ропот, и шёпот: бегите, бегите,

До самых надменных вершин.

 

На тёмные скалы! на приступ, на приступ!

На шумный, на пенистый бой!..

Уж влагой захвачен утёсистый выступ,

И с рёвом взбегает прибой.

 

Всё новые пены вслед отплескам белым

Разбитой камнями гряды.–

И страшно наядам с их розовым телом

Пред чёрною мощью воды.

 

Сентябрь 1904, Алупка

 

Далёкое

 

На пятачке ещё свободно,

и праздным взглядом

смотреть отрадно и дремотно

на море рядом.

Там солнце медленно садится,

и от литфонда

волна безвольная искрится

до горизонта.

И чайка реет и ныряет,

и вечер ясен,

и лёгкий ветерок гуляет

среди балясин.

И Рюрик шкиперской бородкой

трясёт над палкой,

любуясь худенькой и кроткой

провинциалкой.

А рядом Миша по аллеям

бубнит и бродит

и, дирижируя хореем,

рукою водит

там, где, сливаясь воедино,

ликуя, вьются

цветы сирени и жасмина

и в сердце льются.

И только где-то за шанхаем

томленье мая

недолгим оглашает лаем

сторожевая.

Ещё не мучит шум досадный

и дым мангальный;

и ты глядишь в простор отрадный

на профиль дальний.

 

День

 

Иду меж линий испещренных

Тенями солнечных лучей.

Гляжу на мрак дерев склоненных

И убегающий ручей.

 

Вот, клен ветвистый занавесил

Ручья ленивую волну, —

Сегодня я лучисто весел,

Опять воспринявший весну!

 

Притихли скромные цветочки,

И даль туманная тиха...

Я рву зеленые листочки,

Я полн движений и греха.

 

Мой голос и шаги несносны

Природе, погруженной в лень...

А мне милы и лес, и сосны,

И этот мир, и этот день!

 

Дни умирания

 

Давно и тихо умирая,

Я — как свеча в тяжелой мгле.

Лазурь сияющего рая

Мне стала явной на земле.

 

Мне стали странно чужды речи,

Весь гул встревоженных речей.

И дни мои теперь — предтечи

Святых, вещающих ночей.

 

Звучат мне радостью обета

Мои пророческие сны.

Мне в них доносятся приветы

Святой, сияющей весны.

 

Я тихо, тихо умираю.

Светлеет отблеск на стене.

Я внемлю ласковому раю

Уже открывшемуся мне.

 

Какой-то шепот богомольный

Иль колыханье тихих нив,

Иль в синем небе колокольный,

Влекущий радостный призыв.

 

1905

 

Жара

 

Настойчивой томит голубизною

небесный свод, и всё сильней печёт;

и время, обмелевшее от зноя,

ленивее, медлительней течёт.

 

За трапезой дородные узбеки,

степенно разместившись на полу,

от наслажденья прикрывая веки,

к сухим губам подносят пиалу.

 

Привычно им в полуденной истоме

беседовать вальяжно на ковре,

всё на местах — жена и деньги в доме,

аллах на небе, дети во дворе.

 

Кружатся мухи над зелёным чаем,

в пустых тарелках высыхает жир;

привычный зной тягуч и нескончаем,

и под высоким солнцем прочен мир.

 

Жду

 

Прежнее счастье возможно.

Ты мне сказала: приду,

Холодно мне и тревожно.

Нетерпеливо я жду...

 

Сколько же нужно усилий

Прежнее счастье вернуть!

Мы ведь уж близкими были.

Милая, не позабудь.

 

Нет, не измученный страстью,

Напоминаю о том.

Просто, поверилось в счастье,

В счастье быть нам вдвоем.

 

Ходят. Подходят. Проходят.

Поздний, мучительный час.

Долгие тени наводит

Неумирающий газ.

 

Жить невозможно в тупом постоянстве...

 

Жить невозможно в тупом постоянстве

и комарином жужжаньи забот;

всё перемелется в этом пространстве,

в мутный затянется водоворот.

 

Не потому ль от тоски монотонной

тянет мятежно ступить за порог

дрожи вагонной и доли бездомной,

зыбкой свободы сквозной ветерок.

 

Годы минуют; и воля устала

чахнуть смиренно средь пыли и книг —

здравствуй, пронзительный запах вокзала

и отправленья качнувшийся миг.

 

Позднюю боль одинокого волка

примут в объятья иные края,

вновь приютит меня верхняя полка,

в поле плывущая келья моя.

 

С домом и миром в высокой разлуке

в мареве воспоминаний и грёз —

всё растворить в нарастающем стуке

вдаль уносящих куда-то колёс.

 

Замерзающий бомж

 

Где я кружился?

Куда я бежал?

Вот я сложился,

как в маме лежал.

 

В чёрную стужу

Богу шепчу:

«Больше наружу

я не хочу.

 

Мучить негоже

на рубеже,

Господи, Боже

вот я уже».

 

И когда суровый и гудящий...

 

И когда суровый и гудящий

голос божий душу позовёт,

в сумерках осенних моросящий

дождик не прервётся у ворот;

как в полёте, накренится местность,

мокрые заноют провода,

и моя несбывшаяся нежность

поплывёт в последний раз туда,

где, смотря в промозглые потёмки,

в необъятном городе ночном

девочка сидит в бензоколонке,

курит зло и борется со сном.

 

Искушение

 

Мне не хочется больше идти.

Не взманит меня ласковость грёз.

Каменисто–неверны пути.

Неприступен и страшен утёс.

 

Я устал. Я упал. Я увяз

В обжигающем мягком песке.

Хорошо в вечереющий час

Ото всех вдалеке, на реке.

 

О, владычица дремлющих мест,

Чья сквозящая грудь над волной,

Изо всех чаровниц и невест,

Я останусь с тобою одной.

 

Я останусь навеки с тобой.

Я зароюсь в шуршащий камыш.

Полюблю серебристый покой,

Озарённо-затонную тишь.

 

Ты давно уже нравишься мне,

И к тебе б мне хотелось прильнуть

Как волна приникает в волне,

Прожигая жемчужную грудь...

 

Тихо всё на ночном берегу.

Шелестит, заплетаясь, камыш.

Что-то ласково ты говоришь

И томишь. Я идти не могу.

 

Июнь 1903

 

К Богу

 

Бог! Всемогущий Бог!

Я здесь, трусливый и бессильный;

Лежу, припав на камень пыльный,

В бессменном ужасе тревог. –

Бог! Всемогущий Бог!

 

Я прибежал к Тебе, неверный,

Чтобы в отчаянье упасть,

Когда почуял, Непомерный,

Твою губительную власть.

 

Среди разнообразных шумов,

Служа угодливой судьбе,

Метался долго я, не думав

В своём безумье о Тебе.

 

И вот теперь несу я, мерзкий,

Тебе позор своих скорбей.

О, как я мог, слепой и дерзкий,

Идти без помощи Твоей!

 

Смотри, я грудь свою раскрою –

Ты – Справедливый, и рази.

Я здесь лежу перед Тобою

И в униженье, и в грязи...

 

Но Ты услышишь вопль постыдный

И Ты ответишь на него...

Или меня совсем не видно

Оттуда, с трона Твоего?..

 

Царь! Лучезарный Царь!

Услышь же крики и моленья.

Смотри, в каком я униженье, –

Продажно-ласковая тварь...

Царь! Лучезарный Царь!

 

Как живётся, крошечка?...

 

Как живётся, крошечка?

Видно, нелегко.

«Курочка, картошечка,

водочка, пивко…»

 

Постоит, уносится

поезд в темноту,

и разноголосица

смолкнет на посту.

 

До иного скорого

хмурого в ночи,

дяди, у которого

кончились харчи.

 

Юркие, усталые

стайки матерей

вьются за составами,

кличут у дверей.

 

«Курочка, картошечка,

водочка, пивко…»

Подожди немножечко.

Станет всем легко.

 

Как я счастлив на этой неделе...

 

Как я счастлив на этой неделе!

Небывалый простор впереди.

Незаметно леса облетели,

но последние медлят дожди.

Хорошо быть простым и покорным,

видеть небо и дни не считать,

и за делом пустым и упорным

уходящую жизнь коротать.

Отпустили на волю желанья,

сожаления ветер унёс,

и сквозит холодок расставанья

в прояснившихся ветках берёз.

Оттого ль, что расстанемся скоро,

напоследок острей и светлей

горьковатая радость простора

опустевших, свободных полей.

 

Когда вовчики выкурят юрчиков...

 

Когда «вовчики» выкурят «юрчиков»

и в ущелье защёлкнут капкан,

на закуску нарежут огурчиков

и осушат победный стакан;

 

когда «юрчики» выкурят «вовчиков»

ради чистого сада вдали,

не позволят в строю разговорчиков

над обугленным мясом земли;

 

мне б собраться с последними силами,

уползти от людского жилья,

над селеньями и над могилами

напоследок прилечь у ручья.

 

Пусть журчит эта сага студёная,

убегая, блестя меж камней,

о сверкающей сабле Буденного,

о погубленной жизни моей.

 

Козловский

 

Уже последняя дремота

безволит дряхлые виски,

а он из сердца тянет что-то,

привстав над миром на носки.

 

На сцене седенький и ветхий

дрожит слабеющей струной,

тоскуя ввысь, как птица в клетке

о прежней свежести лесной.

 

В пережитое тянет руки

и в звук перетекает весь

о том, как тяжело в разлуке

со всем, что отзвучало здесь.

 

Комар

 

Из каких — пискляв и мелок —

занесло тебя миров,

бич зелёных посиделок,

отравитель вечеров.

 

Не расслабиться у пру’да,

не задуматься в лесу —

всюду голос твой, зануда

с тонким жалом на весу.

 

На ночь форточку закроешь —

нестерпима духота,

а измучишься — откроешь —

снова ноет темнота.

 

Включишь свет — исчез негодник,

а погасишь — милуй бог, —

как настойчивый охотник,

дует в свой несносный рог.

 

О, каким нездешним мукам

обрекаешь ты людей,

уязвляя острым звуком,

неотвязчивый злодей!

 

Встал — ногой ударил о’б пол,

взял — зверея — «Огонёк»,

всех как будто перехлопал —

в красных точках потолок.

 

Но во тьме тревожной снова

приближается, кружа, —

как предвестие Иова

против неба мятежа.

 

Ну, а ты не богоборствуй,

а скучай и пой во мгле,

постоянству и упорству

мой учитель на земле.

 

Кортанети

 

Стол деревянный под навесом,

речивых тостов череда,

и между пиршеством и лесом

спешит прозрачная вода.

На блюде лобио зелёный,

левей — близнец его — шпинат,

и ачмы пухлой пыл слоёный,

и проперчённый маринад.

Душистой коркой загрубели

индейки сочные бока,

к ним грациозный сацибели

добавит запах чеснока.

Сыр золотистый в хачапури

чуть вяжет зубы и язык;

с налипшей гарью — на шампуре

слегка обугленный шашлык.

…Всё реже тосты поднимали,

всё чаще пили без затей;

в тарелках — тина из ткемали,

засохшая среди костей.

Гортанная воркует фраза,

но всё бессвязней разговор;

однообразный голос саза,

и склоны меркнущие гор.

 

Крик альбатроса

 

О, мой брат! О, мой брат! О, мой царственный брат!

Белокрылый, как я, альбатрос.

Слышишь, чайки кричат. Воздух тьмою объят,

Пересветом удушливых гроз.

 

Это – вихрь! Это – вихрь! О, как ждал я его!

И свободе, и вихрям я рад.

Эти бури над морем – моё торжество.

О, мой брат! О, мой царственный брат!

 

О, я молод ещё, и ты знаешь, я смел!

О, я смел! Я, как ты, альбатрос!

Я недаром так долго над морем летел,

И ни разу не пал на утёс.

 

Я с завистливым грифом уж бился не раз.

О, косматый, нахмуренный гриф,

Скоро вырву я твой огнеблещущий глаз,

Глубоко его клювом пронзив.

 

О, я смел! Я недавно орла одолел,

В исступлённом, жестоком бою.

Как я злобой кипел! Как я бился, хрипел,

Вырывая добычу свою.

 

Всем ухваткам меня, о мой брат, научи.

Этим схваткам жестоким я рад.

Но смотри... закровавились в небе лучи,

И косматые тучи висят.

 

Это – бури торжественно-медленный ход.

Это – буря в порфире своей...

Во главе шлемоблещущих ратей идёт

Венценосная буря морей.

 

Резко чайки кричат. Воздух тьмою объят.

Пересветом удушливых гроз...

О, мой брат! О, мой брат! О, мой царственный брат!

Как я счастлив, что я альбатрос!

 

Летний бал

 

Был тихий вечер, вечер бала,

Был летний бал меж темных лип,

Там, где река образовала

Свой самый выпуклый изгиб,

 

Где наклонившиеся ивы

К ней тесно подступили вплоть,

Где показалось нам — красиво

Так много флагов приколоть.

 

Был тихий вальс, был вальс певучий,

И много лиц, и много встреч.

Округло-нежны были тучи,

Как очертанья женских плеч.

 

Река казалась изваяньем

Иль отражением небес,

Едва живым воспоминаньем

Его ликующих чудес.

 

Был алый блеск на склонах тучи,

Переходящий в золотой,

Был вальс, призывный и певучий,

Светло овеянный мечтой.

 

Был тихий вальс меж лип старинных

И много встреч и много лиц.

И близость чьих-то длинных, длинных,

Красиво загнутых ресниц.

 

1905

 

Люблю

 

О, девочка моя, твои слова так скрытны,

Но я в глазах твоих все тайны уловлю.

Я твой подвижный стан, прямой и беззащитный,

Так радостно-светло, так ласково люблю.

 

Когда к твоей руке я тихо прикасаюсь,

Заметила ли ты, — все переходит в сон?

Тобою я давно безмолвно восхищаюсь,

Девичеством твоим лучисто осенен.

 

Пока — молчали мы, но раз мы были рядом.

Ах, что-то и влекло, и отстраняло нас,

И долго я смотрел любующимся взглядом

В сиянье темное твоих лучистых глаз.

 

И вдруг твой взор поймал, так нежно заблестевший,

Как будто вся душа, дрожа, в него вошла,

Но вмиг смутилась ты, стыдливо покрасневши,

И вновь потухший взор поспешно отвела.

 

О, девочка моя, мы связаны тем взглядом,

Заметила ли ты, — все переходит в сон?

Я навсегда хочу с тобой остаться рядом,

Девичеством твоим лучисто осенен.

 

Сегодня вечером, когда наш знак прощальный —

Прикосновенье рук я ласково продлю,

О, девочка, пойми, что я душой печальной

Тебя и радостно, и ласково люблю.

 

1905

 

Малеевка

 

Как всё-таки глупо бывает вначале:

суровым призваньем по-детски горды,

мы счастья презрительно не замечали,

на свежем снегу оставляя следы.

И лишь у минувшего вязких развалин,

когда собирает в дорогу рожок,

светло и мучительно я благодарен

за чистый у наших коттеджей снежок.

За свет в биллиардной: игроцкие шутки

под крепкий портвейн и дуплет от борта;

и лёгких студенток короткие шубки,

и радость, и робость, и пар изо рта.

За то, что с похмелья больными глазами,

томясь маятой и бессильем веков,

в потёртой фуфайке в пустом кинозале

на гордом рояле играл Росляков.

За лёгкость скольженья на лыжах казённых,

и чувство: прибавить чуть-чуть — и взлетишь,

за ветер свистящий в полях занесённых

и звёздных прогулок хрустящую тишь.

Такие в сугробах застывшие липы

я в будущей жизни уже не найду

и эти навстречу спешащие скрипы

по мягкому снегу, по чуткому льду.

 

Меж лепестков

 

Ты помнишь наши встречи летом

Меж лепестков, меж лепестков?

Где трепетал, пронизан светом,

Кудряволиственный покров?

 

Ты помнишь, раздвигая травы,

Мы опускались у куста?

И были взоры так лукавы,

И так застенчивы уста.

 

К стволу развесистого дуба

Затылком приклонялась ты,

И жадно я впивался в губы —

Две влажно-алые черты.

 

Я обвивал руками шею

И локти клал тебе на грудь.

И называл тебя моею,

И всю тебя хотел втянуть...

 

Дрожали лепестки смущенно

В волнах вечернего огня...

Зеленоглазая мадонна,

Еще ты помнишь ли меня.

 

Мимоза

 

Мы будем близки. Я в том уверен.

Я этой грёзой так дорожу.

Восторг предчувствий – о, он безмерен.

Я суеверен. Я весь дрожу.

 

Мимозой строгой она родилась,

Безгласна к просьбам и ко всему.

И вдруг так чудно переменилась

И приоткрылась мне одному.

 

Она мимоза. Она прекрасна.

Мне жаль вас, птицы! И вас, лучи!

Вы ей не нужны. Мольбы – напрасны.

О, ветер страстный, о, замолчи.

 

Я лишь счастливый! Я в том уверен.

Я этой грёзой так дорожу.

Восторг предчувствий – о, он безмерен.

Я суеверен. Я весь дрожу.

 

Моей первой любви

 

Когда я мальчик, не любивший,

Но весь в предчувствиях любви,

В уединениях вкусивший

Тревогу вспыхнувшей крови,

 

Еще доверчивый, несмелый,

Взманенный ласковостью грез,

Ненаученный, неумелый,

Тебе любовь свою принес,

 

Ты задрожала нужной дрожью,

Ты улыбнулась, как звезда,—

Я был опутан этой ложью,

И мне казалось—навсегда.

 

Мне; нравились твои улыбки,

Твоя щебечущая речь,

И стан затянутый и гибкий,

И узкость вздрагивавших плеч.

 

Твои прищуренные глазки

И смеха серебристый звук,

И ускользающие ласки

Слегка царапающих рук.

 

Мороз

 

О, не ходи на шумный праздник.

Не будь с другими. Будь одна.

Мороз, седеющий проказник,

Тебя ревнует из окна...

 

Зажгла пред зеркалом ты свечи.

Мерцает девичий покой.

Ты поворачиваешь плечи,

Их гладя ласковой рукой.

 

Смеясь, рассматриваешь зубки,

Прижавшись к зеркалу лицом.

Тебя лепечущие юбки

Обвили сладостным кольцом.

 

Полураздета, неодета,

Смеясь, томясь, полулежа,

В тисках упругого корсета,

Вся холодаешь ты, дрожа.

 

Teбе томительно заране

В мечтах о сладком торжестве. –

Вокруг тебя шелка и ткани

В своём шуршащем волшебстве!..

 

Мороз ревнив и не позволит.

Оставь лукавые мечты.

Он настоит, он приневолит.

Его послушаешься ты.

 

Сердито свечи он задует.

Не пустит он тебя на бал.

О, он ревнует, негодует!..

Он все метели разослал!

 

Уж он занёс просветы окон,

Чтоб не увидел кто-нибудь,

Как ты приглаживаешь локон

И охорашиваешь грудь.

 

О, уступи его причуде,

Ты, что бываешь так нежна.

О, не ходи туда, где люди.

Не будь с другими. Будь одна.

 

Ты знаешь, ведь и мне обидно,

Что ты побудешь у других.

Что будет всем тебя так видно

Средь освещений золотых,

 

Что будут задавать несмело

Тебя, твой веер, кружева,

Смотреть на ласковое тело

Через сквозные рукава.

 

Мотыльки

 

Когда порой томлюсь прибоями

Моей тоски.

Жалею я, зачем с тобою мы

Не мотыльки?

 

Была б ты вся воздушно-белая,

Как вздохи грёз,

Летала б вкрадчиво-несмелая,

Средь жарких роз.

 

Летать с тобой так соблазнительно

Среди цветов.

О, как нежна, как упоительна

Жизнь мотыльков!

 

1902

 

На улице

 

Хотя ошейник всё ещё на месте,

заметно одряхлел и одичал,

и смотрит глубоко из пыльной шерсти

суровая, покорная печаль.

Он брошен был или хозяин умер,

но кое-как обвыкся и живёт;

и я теряюсь в этом беглом шуме,

и мне уже пора за поворот.

И пусть ясней с годами, что оттуда

кромешным тянет холодом одним,

кого благодарить за это чудо

отжившим сердцем горевать над ним.

Среди миров, в гордыне неизменной

кружащихся бесстрастно и мертво,

непостижимо посреди Вселенной

в груди трепещет странное тепло.

И что мне в нём — суровом и лишайном,

кочующим неряшливой трусцой;

откуда в этом холоде бескрайнем

печаль и нежность к участи чужой?

 

Над кипучей пучиной вокзала...

 

Над кипучей пучиной вокзала

вьется бабочки легкая речь;

и частит, и крошится кресало,

но фитиль успевает поджечь.

 

Заплутав, из небесного сада

ненадолго сюда залетев,

ты усталому взгляду отрада

и для чуткого уха напев.

 

Только, знаешь, напрасны усилья,

этот хаос никто не спасал,

опаляя бесплотные крылья,

скоро вспыхнет измученный зал.

 

Спи, моя соплеменница, сладко,

отдыхай на изломе времен,

где из пункта охраны порядка

обгорелый торчит телефон.

 

Упорхнув от жующих, снующих,

примиряющих душу со злом,

скоро в райских сияющих кущах

замелькаешь беспечным крылом.

 

Наташа

 

Искрилась звонками советская школа,

и строили козни враги;

задорно и чисто звала радиола

в зелёное море тайги.

 

Ты помнишь, как песню в дороге качало,

солдат на гитаре играл;

как радостно сердце над миром стучало,

когда миновали Урал.

 

Как всё промелькнуло!.. Сменила разруха

всеобщий задор и размах;

под мелким дождём ковыляет старуха

в облезлый районный продмаг.

 

В грязи непролазной качаются доски,

натянут платок до бровей,

и ветер твои продувает обноски

и свищет над жизнью твоей.

 

И скоро устало и неотвратимо

последние смолкнут шаги…

Бесстрастное море тебя поглотило,

зелёное море тайги.

 

Нежность

 

Мы когда-то встречались с тобой,

Поджидали друг друга тревожно.

И казалось нам: можно...

Был эфир голубой.

 

Серебрил наш весенний союз –

Смех, как струн перетянутых тонкость –

Разбежавшихся бус

Восхищённая звонкость.

 

Мы смотрели друг другу в глаза,

Далеко, в голубую бездонность.

Называлась: влюблённость –

Наших грёз бирюза...

 

Но, шипя, подступила зима,

Поседела земля, как старуха.

И морозилась тьма,

И мы кланялись сухо.

 

Но в душе у меня сбереглось

Что-то близкое ласковой боли, –

Точно стоны магнолий

Между девичьих кос...

 

Если можешь позволить, позволь.

Мне так больно, и в том неизбежность.

Эта тихая боль –

Называется: нежность.

 

1904

 

О снеге

 

Как медленно листья ложатся

в бессмертную слякоть земли,

и скоро уже закружатся

под небом родные мои.

 

Когда временами дыханье

морозного ветра замрёт,

люблю ощущать их порханье,

их лёгкий, безвольный полёт.

 

Неслышным, медлительным роем

витают они надо мной

и будто небесным покоем

касаются муки земной.

 

Как будто рукою прохладной

коснулись горячего лба,

и в этой мелодии плавной

теряются жизнь и судьба.

 

Осенние листья

 

Листья осенние жёлтого клёна,

Кружитесь вы надо мной.

Где же наряд ваш, нежно-зелёный,

Вам подарённый весной?

 

Брошены вы, как цветы после бала,

Как после пира венки,

Словно поношенный хлам карнавала,

Изодранный весь на куски.

 

Вы отслужили, и вы уж ненужны,

Презренный, растоптанный сор,

Ваш жаркий багрянец, осенне-недужный,

Мой только радует взор.

 

Прах позабытый умолкшего пира,

Где разрушено всё, разлито,

Листья, вы образ безумного мира,

Где не ценно, не вечно ничто.

 

Где всё мгновенно и всё – только средство,

В цепи безумий звено,

Где и весна, и светлое детство

Гибели обречено.

 

Листья, вы будите скорбь без предела

Жаром своей желтизны,

Вы для меня ведь – любимое тело

Так рано умершей весны.

 

Как же могу я легко, как другие,

Вас растоптавши, пройти,

Жёлтые листья, листья сухие

На запылённом пути?

 

Павел

 

B ту ночь его бессонница томила,

он вышел рано, поднятый тоской,

и в сумерках предутреннего мира,

поёжившись, пошёл на шум морской.

 

Он продвигался в йодистом тумане

и влагу ощущал на бороде,

и, как редело утро над волнами,

светлело в нём — он подошёл к воде.

 

Как он любил у моря час восхода,

когда вдали без края и конца

сливаются смиренье и свобода

в проникновенной близости творца.

 

И все заботы о церквях и братьях,

и проповедь незрячим о Христе

теряются в его больших объятьях,

в его неизречимой простоте.

 

Кто от него в узилище страдали

слились в единый, ноющий упрёк,

и с пеною ползущей у сандалий

накатывались волны на песок.

 

И он увидел завершенье жизни

в оковах Рима — явственно почти,

что на алтарь заоблачной отчизне

во искупленье должен принести.

 

Вдохнул тревожно давний воздух Тарса,

увидел дворик с чахлою травой…

В чужом порту он зимовать остался,

чтоб морем в путь пуститься роковой.

 

Позорных лет и заблуждений ранних

тебя уже не гложет маята,

настойчивый, тринадцатый посланник,

единственный не слышавший Христа.

 

Неспешно тучный поднимался в гору,

в раздумии качая головой,

за ним — уже не видимое взору —

блестело море вечной синевой.

 

Он миновал обратную дорогу

и оглядел рассеяно жильё;

позвал друзей и помолился Богу,

и начал в Рим послание своё.

 

Песня обещания

 

Счастье придет.

Дни одиночества, дни безнадежности,

Дни воспаленной, тоскующей нежности,

Счастье как светом зальет,

Счастье придет.

 

О, не грусти.

О, не желай же всегда недоступного.

Друга неверного, друга преступного

С тихим смиреньем прости

И не грусти.

 

Ты отдохнешь.

Я наклонюсь и в уста воспаленные

Тихо слова положу упоенные,

Губ моих нежную дрожь.

Ты отдохнешь.

 

Будет любовь.

Тело застонет от нежного счастия,

Тело душе передаст сладострастие.

Душу готовь,

Будет любовь.

 

1906

 

Помню жар прокуренных собраний...

 

Помню жар прокуренных собраний,

полуночных споров хрипоту;

эшелон в редеющем тумане,

тюфяки тифозные в поту.

 

Опиумный ветер Семиречья,

пыльных юрт пологие горбы,

гибнущее племя человечье

в вязкой лаве классовой борьбы.

 

И когда, уже не зная страха,

с каждым шагом обращаясь в лёд,

крестный путь — от шахты до барака —

доходяга тупо добредёт, —

 

сунуть ноги в рукава бушлата

и, свернувшись, надышать тепло,

провалиться сердцем без возврата

в те края, что время унесло,

 

в скачки девятнадцатого года,

смех казашки и плывущий зной…

Отпылав в скитаньях и походах,

всё пребудет вечной мерзлотой.

 

После первой встречи

 

После первой встречи, первых жадных взоров

Прежде невидавшихся, незнакомых глаз,

После испытующих, лукавых разговоров,

Больше мы не виделись. То было только раз.

 

Но в душе, захваченной безмерностью исканий,

Все же затаился ласкающий намек,

Словно там сплетается зыбь благоуханий,

Словно распускается вкрадчивый цветок...

 

Мне еще невнятно, непонятно это.

Я еще не знаю. Поверить я боюсь.

Что-то будет в будущем? Робкие приветы?

Тихое ль томленье? Ласковый союз?

 

Или униженья? Новая тревожность?

Или же не будет, не будет ничего?

Кажется, что есть во мне, есть в душе возможность,

Тайная возможность, не знаю лишь — чего.

 

1903

 

Проснуться в детдоме районном...

 

Проснуться в детдоме районном,

и сразу в сознаньи всплывут

слова в уголке потаённом

“Сегодня за мною придут”.

 

В унылом приёмном покое

уже от палат вдалеке

заждавшейся мокрой щекою

прижаться к шершавой щеке.

 

Детдомовской жёлтой дорожкой

и дальше… идти без конца,

касаясь счастливой ладошкой

широкой ладони отца.

 

Смех

 

На тонких ветках кудрявый иней,

Как серебристо-пушистый мех.

И туч просветы лучисто-сини.

На ветках иней. На сердце – смех!

 

Как две снежинки, сомкнувшись крепко,

Неслись мы долго среди пространств.

Была ты робкой, была ты цепкой.

Я – в упоенье непостоянств...

 

Летят снежинки, покорно тая,

И оседая на острия.

Иду. Встречаю. И забываю.

Всё мимолётно, и вечен я!

 

Встречаю женщин. Зовут улыбки.

И нежен профиль склонённых лиц.

И снег мелькает – он мягкий, липкий,

Он запушает концы ресниц.

 

На тонких ветках кудрявый иней,

Как серебристо-пушистый мех.

И туч просветы лучисто-сини.

На ветках иней. На сердце – смех!

 

Смеющийся сон

 

Мне сладостно вспомнить теперь в отдаленьи

Весь этот смеющийся сон,

Всё счастье моё в непорочном сближеньи,

Которым я был упоён.

 

Когда, отрешённый от бредных сознаний,

Бичующих пыток ума, –

Я стал серебристым, как звёздные ткани,

Которых не трогает тьма.

 

Когда, отрешённый мгновенным разрывом

От всех зацепившихся рук, –

Я сделался грустным и нежным, и льстивым,

Твой преданный, ласковый друг.

 

Мне было так сладко поверить, смущаясь,

Что я не проснусь, не проснусь...

Мне было так сладко беречь, опасаясь,

Наш тихий, наш чистый союз.

 

И вот в отдаленьи, в задумчивой келье,

Где меркнет полуденный шум,

Сплетаются грёзы, звенит ожерелье

Моих очарованных дум.

 

Всё было так робко, мгновенно, мгновенно,

Один молчаливый привет.

И сердце смутилось, дрожа и блаженно,

И в сердце – ласкающий свет.

 

Какая-то радость незримых присутствий,

Которыми весь упоён,

Kaкие-то зовы влекущих напутствий,

Какой-то смеющийся сон.

 

1904

 

Со всем, что мне дорого, ты умирала...

 

Со всем, что мне дорого, ты умирала:

с хорами созвездий и эхом веков,

стонала и таяла влага Арала

в тисках наступивших на горло песков.

 

Но утренним зовом походного горна,

забытой тревогой меня позвала —

и плещет вода в пересохшее горло,

и просятся в руки два крепких весла.

 

И вновь эти зыбкие тянут просторы

заботы сменить на огни маяков;

и снова звучат трагедийные хоры

суровых созвездий над эхом веков.

 

Сын города

 

Пойду к тому, который слышит,

Хотя придавленный в борьбе, -

Который так же трудно дышит,

Сын города! пойду к тебе!

 

Ты весь какой-то бледнолицый,

Учуявший тяжелый груз...

тоже быть мечтаешь птицей,

И с солнцем празднуешь союз!

 

Но ты уж понял всю победность

Окаменелых этих стен.

И оттого в тебе и бледность,

И ненасытность перемен.

 

Твои усталые беседы -  

Бессильно-мертвенный полет.

Но в них тревожно светят бреды

Предвосхищаемых высот.

 

Ты обессилен и недужен

В превозмоганьях и борьбе.

И оттого-то ты мне нужен.

Сын города! пойду к тебе!

 

Так долго мечталось о жизни стоящей...

 

Так долго мечталось о жизни стоящей,

и вот под конец ничего не сбылось…

Из прежней воли свежо и ноюще

дохнуло озоном твоих волос.

 

Измучась в песках переходами пешими,

когда уже, кажется, жар согнул,

как вдруг — за барханами осточертевшими

зовёт, рокочет знакомый гул.

 

И — словно птица взмахнула крыльями —

в песке увязая — вот-вот, сейчас —

на холм взобравшись в последнем усилии —

на синюю радость не хватит глаз.

 

Твое кольцо

 

Твое кольцо есть символ вечности.

Ужель на вечность наш союз?

При нашей радостной беспечности

Я верить этому боюсь.

 

Мы оба слишком беззаботные...

Прильнув к ликующей мечте,

Мы слишком любим мимолетное

В его манящей красоте.

 

Какое дело нам до вечности,

До черных ужасов пути,

Когда в ликующей беспечности

Мы можем к счастью подойти?..

 

1903

 

У меня для тебя

 

У меня для тебя столько ласковых слов и созвучий.

Их один только я для тебя мог придумать любя.

Их певучей волной, то нежданно крутой, то ползучей,

Хочешь, я заласкаю тебя?

 

У меня для тебя столько есть прихотливых сравнений -

Но возможно ль твою уловить, хоть мгновенно, красу?

У меня есть причудливый мир серебристых видений -

Хочешь, к ним я тебя унесу?

 

Видишь, сколько любви в этом нежном, взволнованном взоре?

Я там долго таил, как тебя я любил и люблю.

У меня для тебя поцелуев дрожащее море, -

Хочешь, в нем я тебя утоплю?

 

(1902)

 

У озарённого оконца

 

Как прежде ярко светит солнце

Среди сквозящих облаков.

Озарено твоё оконце

Созвучной радугой цветов.

 

Скользя по облачкам перистым,

Бежит испуганная тень,

И на лице твоём лучистом –

Изнемогающая лень.

 

Ах, я в любви своей неволен...

Меж нами – ласковый союз.

Но ты не знаешь, что я болен,

Безумно болен... и таюсь.

 

Ты вся как этот свет и солнце,

Как эта ласковая тишь.

У озарённого оконца

Ты озарённая сидишь.

 

А я тревожен, я бессилен...

Во мне и стук, и свист, и стон.

Ты знаешь город – он так пылен?

Я им навек порабощён.

 

Ах, я в любви своей неволен.

Меж нами – ласковый союз.

Но ты не знаешь, что я болен,

Безумно болен... и таюсь.

 

У светлого моря

 

Мне сладостно-ново, мне жутко-отрадно

Быть кротким, быть робким с тобой.

Как будто я мальчик, взирающий жадно,

Вступающий в мир голубой.

 

Еще неизведан, и чужд, и не начат

Светло приоткрывшийся путь,—

А сердце уж что застенчиво прячет,

На что не позволит взглянуть.

 

Еще мне неведом смущающий опыт,

Еще я не побыл с людьми, —

Мой робкий, мой первый, мой ласковый шепот

Прими, дорогая, прими.

 

У светлого моря прозрачных плесканий,

В слиянье двойной синевы,

Я вдруг отошел от тревожных сознаний,

Влияний всемирной молвы.

 

И снова я мальчик, и жду, улыбаясь,

И грезы, и миги ловлю...

И весь отдаваясь, и сладко смущаясь,

Тебя беззащитно люблю.

 

У светлого моря, в сиянье безбрежном,

Где шелестно ласков прибой, —

Так сладко, так сладко быть робким и нежным,

Застенчиво-нежным с тобой.

 

1904

 

Ушедший

 

Проходите, женщины, проходите мимо.

Не маните ласками говорящих глаз.

Чуждо мне, ушедшему, что было так любимо.

Проходите мимо. Я не знаю вас.

 

Горе всем связавшим доверчивое счастье

С ласками обманщиц, с приветами любви!

Полюби бесстрастье, свет и самовластье.

Только в этом счастье. Только так живи.

 

Тени говорящие дрожавших и припавших,

Тянетесь вы медленно в темнеющую даль.

Было ль, было ль счастие в тех встречах отмелькавших?

Может быть и было. Теперь – одна печаль.

 

В дебрях беспролётных, в шелестах болотных

Ты навек погибнешь, если любишь их.

Уходи от этих ласковых животных,

Ты, что должен выковать озарённый стих.

 

Горе всем припавшим к соблазнам и покою,

Горе полюбившим приветную тюрьму.

Горе всем связавшим свою судьбу с чужою,

Не понявшим счастья всегда быть одному!

 

Я пишу тебе из такой тьмы...

 

Я пишу тебе из такой тьмы,

которую не осветишь словом Завета,

и все же, послушай, здесь были мы

уже не помню в какое лето.

 

Когда первые лучики на балкон

просачивались и заливались птицы,

я просыпался с твоим шепотком,

чувствуя голову на ключице.

 

Среди гладких, однообразных, нагретых камней

память на солнце сморщивается, выгорает,

и чем медленнее, тем больней

в человеке душа умирает.

 

Когда месяц над Карадагом высвечивает дугу,

в сердце остро тоска запускает коготь,

и я с пространством смириться никак не могу,

я хочу посмотреть на тебя, потрогать.

 

Ты самое лучшее, что есть у меня,

я тебя вечерами у моря ношу и баюкаю нежно,

я хочу быть с тобой до последнего дня,

до жизни иной или тьмы кромешной.

 

Я тебя умоляю, возьми билет,

когда желтый ветер дохнет по озябшим скверам...

Куда понесу я пустые бутылки лет

одиноким, сутулым пенсионером?

 

Я часто счастья ждал, усталый от ненастья...

 

Я часто счастья ждал, усталый от ненастья.

Молитвам ропотным внимала тишина.

И вот мне кажется, вся беспредельность счастья,

Как в солнце все лучи, — в тебе заключена.

 

Ты точно светлый сон, сияющий и вешний,

Что душу озарил и шепчет ей: поверь.

Ты с самых первых встреч казалась мне нездешней,

Но то, что счастье — ты, я понял лишь теперь.

 

Мечтою ласковой задумчиво взволнован,

Я образ твой храню в мельканье всех минут.

И я люблю тебя. И я к тебе прикован.

Так, как я жду тебя, так только счастья ждут.

 

Я знаю, — вся лазурь, вся беспредельность счастья,

Вся солнечность лучей, — в тебе заключена.

Поверив, тихо жду, усталый от ненастья.

Молитвам радостным внимает тишина.