Вадим Молодый

Вадим Молодый

Четвёртое измерение № 9 (321) от 21 марта 2015 г.

Подборка: Из книги посвящений

Меня не влечёт покой, не манит безделье,

Я снова на страже. И, службой посмертной горд,

Ночные страхи гоню от твоей постели,

Надежду тебе несу, как в зубах апорт.

Елена Цыганова

Михаилу Гаспарову

 

Угрюмый Каин, завистью томим,

сопя, на брата пишет анонимку.

В сенате шум. Гримасничает мим.

Народ, как встарь, не платит недоимку.

 

И – жертва венценосного родства,

безликий узник в маске из жестянки.

Тропинка, дождь, пожухлая листва,

на голых сучьях барышни-крестьянки.

 

У церкви в луже дремлющий жених,

в углу невеста скалится гиеной,

девятый вал разбился и затих,

Парис в глаза Елене брызжет пеной.

 

Насупившись, выходит на порог

слепой боярин в шапке Мономаха,

и привечает странников острог,

и прикрывает срам седая Маха.

 

Безумный мир, замкнувшийся в кольцо,

бесцельность встреч, бессмысленность разлуки,

и режут бритвой юное лицо

морщинистые старческие руки.

 

Неоднозначность образов и слов,

неясность снов, невнятность откровений,

чей блудный сын, войдя под отчий кров,

перед отцом не выпрямит коленей?

 

И чей слуга, зарывший свой талант,

не пустит в рост неправедные сикли?

Кого обманет брошенный Атлант?

Зачем листы смоковницы поникли?

 

И дряблость душ, и духа маята,

голодных пифий мрачное молчанье,

а у костра – святая простота

и бубенцов негромкое бренчанье.

 

И тяжкий дух обугленных костей,

и смех толпы, и шепот новостей…

 

Софии Парнок

 

– Как в бане испаренья грязных тел,

над миром испаренья темных мыслей.

В бесплодной суете никчёмных дел

стоит пигмей в толпе надменных вислей,

 

Проснувшись, Лазарь рвётся из глубин,

спеша на зов. И, выйдя из гробницы,

давно забытых родин и чужбин

отряхивает прах. Его глазницы

 

кишат червями, череп обнажён,

сползает плоть гнилая лоскутами,

а рядом кто-то лезет на рожон,

с ним поменяться требуя местами.

 

Венера в молью траченых мехах,

любви преступной томная маркиза,

а рядом Германн кается в грехах

и рвёт колоду праведная Лиза.

 

За далью даль… Вколачивает в гроб

кривые гвозди плотник. Зябнут руки,

а рядом кто-то падает в сугроб

и затихают запахи и звуки.

 

Слиянье тел, разъединенье душ,

мелеет Рейн, седеет Лорелея,

и не слышны за воплями кликуш

шаги судьбы по крыше Мавсолея…

 

Борису Пильняку

 

Ни ритм, ни метр уже не строим,

чеканной рифмы не куём.

Скрипим пером блудливым, коим

бумагу пачкаем. Внаём

 

сдаём расстроенные лиры,

незрячи, немы и глухи…

Не смеют, что ли, командиры

нам запретить писать стихи,

 

заставив перейти на прозу,

где, без забот и без труда,

несутся сани по морозу,

выходит Лиза из пруда,

 

деревни мимо проезжая,

слетает шляпа с головы,

и мчится тройка удалая

среди некошеной травы,

 

заводят в теёмные аллеи

следы невиданных зверей,

и расчищает пропилеи

в забытый храм архиерей.

           

…В чужбине свято наблюдаю

родной обычай старины

и не спеша иду по краю

давно погашенной Луны…

 

Веронике Афанасьевой

 

И входит... страх. На мягких лапах

Крадётся он в гнетущей мгле.

Как зверь, почуя крови запах,

Минуты ждёт, припав к земле.

Вероника Афанасьева

 

И входит ужас. В час рассвета,

сквозь муть оконного стекла,

когда, в предчувствии ответа,

устало Морта рассекла

тупыми ножницами пряжу.

 

Затих напев веретена,

но я по-прежнему бродяжу,

а ты по-прежнему юна.

 

…остановившихся мгновений,

теней, мелькнувших на стене,

бесплотных рук прикосновений

в неопалимой купине,

 

игры судьбы, реки кровавой,

старухи в пламени костра,

толпы, следящей за расправой,

вины…

 

Раскаянья сестра,

а может быть, сестра надежды

меня зовёт. И оттого,

 

поэт идёт – открыты вежды,

но он не видит ничего.

 

Анне Барковой

 

Боги жаждут... Будем терпеливо
ждать, пока насытятся они.
Трут намок. Раскрошено огниво.

Вязнут в плоти зубья шестерни.

 

Рвётся пряжа. Атропос зевает.

Энио таращится в окно.

Над пустыней солнце замирает,

покрывает пыль веретено.

 

Трубный рёв обрушивает стены

и плывёт, угрюма и страшна,

раздвигая тушей клочья пены,

в низком небе мёртвая луна.

 

Похоть душ взывает и взыскует,

похоть тел сиренами поёт,

и Форкида смертная тоскует,

в безнадёжный ринувшись полет.

 

В борозде, ползущей вслед за Кадмом, –

по иному нам не суждено, –

задыхаясь в мраке безотрадном,

прорастает мёртвое зерно.

 

Боги жаждут... Так поднимем чаши

за судьбу, которая свела,

оболочки сброшенные наши –

в никуда бредущие тела…

 

Афанасию Фету

 

Добро и зло, как прах могильный...

А. Фет

 

Добро и зло оставив за порогом,

я молча выбью запертую дверь

и в добродетель, ставшую пороком,

вонзит клыки лежащий в склепе зверь.

           

Под мёртвой лапой скрипнет половица,

расколет гром ночную тишину,

и взмоет в небо каменная птица,

неся в когтях безвинную вину.     

 

Зашелестят страницы древней книги –

оживших букв возвышенная речь –

и захрипит под тяжестью квадриги

нелепый шут, несущий миру меч.

 

Мне не дано ломать себя в поклоне,

но наяву, в бреду, в мечте, во сне,

я не Отцу, не Сыну, не Мадонне –

молюсь тебе, как ты молилась мне.

 

И с губ моих твоё слетает имя,

но перед тем, как вызвать Смерть на бой,

добро и зло, и то, что между ними,

я на алтарь кладу перед тобой.

 

Ивану Елагину

 

И глаза мы к небу не подымем,

Потому что знаем: неба нет.

И. Елагин

 

Прости меня. За все, что не сказал,

за все, что не сумел, не смог, не сделал.

Холодный ветер. Сумерки. Вокзал.

Перрон. Состава вздрогнувшее тело.

 

Лизнув колеса, лёг на рельсы пар,

поникший дым к трубе прижался робко.

Угрюмый красноглазый кочегар

куски моей души бросает в топку.

 

Туман промозглый, мокрая земля,

усталый Йорик дремлет, яму вырыв,

носильщики, губами шевеля,

разносят по вагонам пассажиров.

 

Редеет провожающих поток,

подписаны свидетельства и справки,

зажав в зубах обкусанный свисток,

кондуктор подает сигнал к отправке.

 

Ревёт огонь, бушуя под котлом,

стучат по рельсам ржавые колеса,

и вечный старец на воде веслом

выписывает вечные вопросы.

 

Плывёт в потоке тёмного огня

душа моя – беспечная транжира.

Проводники, стаканами звеня,

разносят чай безмолвным пассажирам…

        

Прости меня. За все, что говорил,

за нежных слов лукавую беспечность,

за то, что все на свете раздарил

и сел на поезд, уходящий в вечность.

 

 

Борису Корнилову

 

…и Ире Корниловой

 

Цепочкой на снегу следы босые,

вонзились в небо черные столбы.

Чудовище голодное – Россия –

с рычанием взметнулось на дыбы.

 

Я молча бьюсь в его когтистых лапах,

и мне в лицо наотмашь, сквозь пургу,

летит, звеня, застывшей крови запах

следов, навечно выжженных в снегу.

           

А ты идёшь, почти что невесом,

на вьюгу глядя отрешённым взглядом,

и вологодский, с грудью колесом,

тебя лениво тыкает прикладом.

 

Овчарки лижут капли на снегу,

топорщатся от холода погоны,

а ты сидишь один на берегу

и молча дожидаешься Харона.

 

И, омочив в потоке рукава,

ты на воде вычерчиваешь что-то,

и медленно плывут твои слова,

втекая плавно в вечности ворота.

                     

В холодном сквере шелестит позёмка,

и я, присев на каменной доске,

с твоей душой беседую негромко,

захлёбываясь в собственной тоске.

 

Николаю Клюеву

(Две страны)

 

Я умер! Господи, ужели?!

Но где же койка, добрый врач?

И слышу: «В розовом апреле

Оборван твой предсмертный плач!»

Н. Клюев


Есть две страны: одна – больница,
другая – кладбище. Сквозь них
проходит тусклая граница
меж миром мёртвых и живых.
 
Палата. Небо. Крематорий.
Холодный ветер. Чёрный дым.
Конец придуманных историй.
Дудинка. Вологда. Нарым.
 
Петля. Елабуга. Марина.
Икон угрюмых тёмный ряд,
свеча в потёках стеарина,
невесты траурный наряд.
 

Сметает звезды холод лютый,

И, лунным светом залита,

она встаёт в костёр, раздутый

у опалённого креста.

 

Застенок. Дыба. Персть земная.

И, как насмешка над судьбой,

врата распахнутые рая

в сиянье бездны голубой.

 

Взлетает к небу вопль беззвучный,

Фенрир грызёт земную твердь,

И, поднимая меч двуручный,

в холодной мгле крадётся смерть.


Но, бредя, что-то шепчет миру,
раскинув веер горьких слов,
поэт, омывший кровью лиру,
под гул глухих колоколов.

 

To Lady Victoria Jane

 

Части речи и слова части –

мы играем с судьбой в лото,

задыхаясь под игом власти

двух – Эвтерпы и Эрато.

 

Выползает из тьмы измена.

Окрик гневный, тоскливый плач –

Каллиопа и Мельпомена.

Сапожок испанский. Палач.

 

Слово, вздёрнутое на дыбу,

слово, брошенное в костёр,

слово, спрятанное под глыбу,

мысли плакальщик и суфлёр.

 

Клио, Клио, твоим упорством

замыкается Мiр в кольцо.

Крючкотворством и стихотворством

переломанная берцо-

 

вая кость. Ножевая рана.

Опалённый порохом лоб.

Нет Урании без Урана.

Впрочем, Талия есть, но чтоб

 

Полигимния с Терпсихорой

оставались в ряду сестёр,

пусть им будут всегда опорой

плаха, дыба, петля, костёр.

 

Им не ведать стыда и срама,

не стесняйся и не перечь –

из комедии выйдет драма,

а из драмы – пустая  речь.

 

Привлекая твоё вниманье,

на костёр возведут – и что ж?

Есть Вселенная. Мирозданье.

Есть перо. В просторечье – нож.

 

To Lady Victoria Jane

 

Воет каменный зверь над разбитой улыбкой,

тает шорох шагов за незримой стеной,

леди Грегори, будет ли это ошибкой,      

если вы полчаса посидите со мной?

           

Кто же я – ваш слуга или ваш повелитель,

назначающий цену любви королев,

на исходе блужданий забредший в обитель,

что дана только тем, кто сумел, умерев,

 

стать несбывшимся сном, безнадёжной попыткой,

затихающим ветром, иссохшей рекой,

палачом, обретающим счастье под пыткой,

Эвридикой, нашедшей приют и покой,

 

лёгкой тенью, скользнувшей по стенам пещеры,

отраженьем, мелькнувшим в разломах судьбы,

исступлённостью страсти, неистовством веры,

беззащитностью тела, упорством мольбы?

 

Леди Грегори, ломтём засохшего хлеба

кем-то пущен по водам кораблик долгов

и сверкающим оком из гневного неба

грозно смотрит на Землю наёмник богов.

 

Елене Цыгановой

 

Я посланец чужих берегов,

вечный путник иных измерений,

сотрапезник забытых богов,

соучастник их бед и сомнений.

 

Кто меня пригласил в этот мир?

Почему я застыл над порогом,

чужестранцем на свадебный пир

проведённый по тайным дорогам?

 

Я поднялся к тебе из глубин

древней памяти, рвущей оковы,

в вечном поиске двух половин,

в изначальности вечной основы.

 

И  раскрыв пред тобой эту глубь,

я тебя охраняю незримо.

Пожалей, приласкай, приголубь,

помяни проходящего мимо…

 

Борису Заборову

(Пути души)

 

Нырнули в бездну голубую

Домов чудовищные тени,

С трудом дыша, на мостовую

Упал и гаснет лунный гений.

Н. Оцуп

 

I

 

Упал и гаснет лунный гений,

и в тишине, глухой и мутной,

из тени прежних воплощений

раздался вопль души беспутной.

 

Души беспутной и беспечной,

души, скорбящей неумело,

что бродит по дороге вечной,

себе подыскивая тело.

 

И, озарён улыбкой странной,

на мир, подёрнутый туманом,

глядит из бездны первозданной

слепой старик в халате рваном.

 

А вопль души в застенках бьётся,

выносят камень вместо хлеба,

и кровь струёй тяжёлой льётся

из опрокинутого неба…

 

II

 

В фате и платье подвенечном

душа, омытая слезами,

стоит в неведенье беспечном

перед святыми образами.

 

Слепой жених в потёртом фраке

в углу заламывает руки,

плывут в печальном полумраке

виденья, образы и звуки.

 

Добро и зло, сплетясь телами,

танцуют вальс на лобном месте,

скребя по полу кандалами

жених торопится к невесте…       

       

III

 

Невеста плачет и смеётся,

жених под флейту пляшет с крысой,

и лунный свет сквозь стекла льётся

на горб его и череп лысый.

 

В чепце и буклях, приседая,

чертя по полу арабески,

выходит фрейлина седая

из-за истлевшей занавески.

 

И, растворяясь в свете лунном,

прижав к груди обрывки тени,

жених в отчаянье чугунном

встаёт со стоном на колени…

   

IV

 

… Душа склоняется послушно

к любви без веры и надежды,

и примеряет равнодушно

из плоти скомканной одежды.

 

Юрию Одарченко

 

Когда скопил бедняк убогий

На механические ноги,

И снова бодро зашагал,

И под трамвай опять попал.

Ю. Одарченко

 

Лежали ноги у трамвая,

а тело билось на крюке

и колокольчик – дар Валдая –

сжимало в потном кулаке.

 

Прижав к столбу стальные крылья,

старушка, тронув провода,

поёт, чтоб сказку сделать былью:

«Гори, гори, моя звезда,

 

кружись, кружись, моя планета,

пусть покачнётся шар земной –

кто, от заката до рассвета,

склоняться будет надо мной?

 

Кому пожму я нынче руку?

Кого на поезд посажу?

Кому прощу печаль-разлуку?

Где проведу свою межу?

 

Кто вас в парадном тёмном встретит?

Спросите вы у матерей,

и если мать вам не ответит –

спросите у вдовы моей».

           

Дымилась, падая, ракета,

с погона съехала звезда,

а на пути запасном где-то

дремали бронепоезда.

 

Враги сожгли родную хату,

с кровавых вылетев полей,

всплакнул солдат, и взмыл куда-то

со стайкой белых журавлей.

 

Ползёт безногий по вагонам

свиреп, небрит, безрук и слеп,

и заливает самогоном

заплесневелый ситный хлеб.

 

Гуляет муха по надгробью,

и развалившись под крестом,

палит покойный в небо дробью,

грозя  обглоданным перстом.

 

Идёт гулянка на погосте,

ревут и стонут мертвецы,

и дырки делая в коросте,

друг в друга тыкают шприцы.

 

Истлела скатерть-самобранка,

изъел червяк дубовый стол,

но продолжается гулянка

под вой нетрезвых магнитол.

 

И восхитительно-невнятный,

как инвалид без рук, без ног,

лежит на блюдце пряник мятный,

но тамада, суров и строг,

 

выводит на берег Катюшу,

а с яблонь цвет летит густой,

и околачивает грушу

культяпкой парень холостой…