Таня Лоскутова

Таня Лоскутова

Новый Монтень № 24 (624) от 21 сентября 2023 года

Наши похороны

В последнее время я так много сплю, что где-то там, откуда приходят сны, хороших снов для меня уже не осталось. А снятся только страшные страхи: то я боюсь во сне умереть ни с того ни с сего, то ещё хуже − снится, что я начинаю забывать свой двор. Вот и решила в свои редкие просыпания рассказывать про мой двор вслух…

Хоронили Петра Данилыча. Только не надо путать его с Пётрыванычем. Пётр Данилыч был начальник. Потому что у Ляльки, его жены, была лиса. У лисы было две головы и шесть ног. Они свешивались с Лялькиных ватных плеч во все стороны от Ляльки…

У Пётрываныча не было лисы, и жены тоже совсем не было. Бабушка говорила, что он водопроводчик, поэтому чинит воду. Я его любила, потому что всегда целовала. И деда Бабая я любила и целовала, пока, конечно, не пошла в школу…

А Пётрываныч и когда я в школу пошла, делал хорошие вещи. То мой язык, примерзший к ручке двери, отдерёт вместе со мной, и крови не так много, как другие отдирают. То прятал меня под кожаный фартук, когда я не тому мальчику из рогатки в глаз попала. Он так и говорил его отцу, когда тот пришёл меня убивать, что я хотела совсем другому…

Но в тот день во дворе умер не Пётрываныч, а наоборот. У нас было десять подъездов. И из каждого выходили люди. Даже, скорее, женщины. Мы с Таней Гусевой ходили мимо всех парадных пешком и не бегали, и не дразнились. Все были в тёмных одёжках, а у кого не было, то в платках. А крохотная мама Соньки-кошатницы вообще вышла в чёрном фартуке от Сонькиной формы...

Наконец все пошли к четвёртому подъезду ждать Петра Данилыча. Все шли медленно и всё время оглядывались. Наблюдательная Гусева сказала: «Они привыкли занимать сразу две очереди − одну за хлебом, а другую в кассу. Вот и боятся, что их места в автобусе кто-то без очереди займёт. И гроб пропустить тоже обидно будет»…

Сперва из парадного вынесли полгроба в стоячем виде. Я хотела поправить или хотя бы закричать. Но Гусева сказала, что это пока только крышка. И тогда я угомонилась и стала всех слушать. А все говорили: «Смотрите, на Ляльке совсем лица нет!» А тётя Паша-спекулянтка так из-за этого расстроилась, что, говорит, хоть сейчас готова заплакать. Но тут из чёрного подъезда начал выплывать гроб. За ним шла Лялька в новом пыльнике. Её с одной стороны держала под руку наша управдомша, а другая рука была пустая. Тогда к ней бросилась наша соседка Альтухова. Но Лялька на неё зашипела, что «куда это она собралась в байковом халате? Или пусть халат снимет, или место уступит, кто без халата!..»

Альтухова пошла к стене и стала говорить как будто про себя: «Раскомандовалась тут, лахудра, как будто это её хоронят!»

Мы даже забыли расстроиться, что Пётр Данилыч так высоко, что не разглядеть. А подпрыгивать мы стеснялись. Только Гусева сказала, что лучше бы Пётрываныч умер или Бабай, хоть поглядеть на них было бы удобней...

Тут и я вспомнила, что у первого подъезда, где живут Пётрываныч и Бабай, стоят скамейки, и, если на них встать, то можно увидеть в гробу всех, кого только захочешь...

Потом часть двора, которая уместилась в автобус, уехала с Петром Данилычем на кладбище. Но и другие не расходились, жалели Ляльку, говорили, что она даже поседела враз, «осунулась», что ладно бы старая, но вот так, ни за что, ни про что, взять и потерять мужа...

Альтухова сказала, что некоторые вообще без мужа живут, и ничего, не умирают... На Альтухову зашикали и стали громко вспоминать, как Лялька своего Петю любила, как, небось, там сейчас убивается у его могилки...

А тётя Катя тогда сказала тихо: «Ладно, сколько их из нашего двора с войны не пришло, уж молчу про это... А тут − на́ тебе, за просто так, за здорово живёшь»...

Тут и у Альтуховой закапало прямо на байковый живот, и все вспомнили, что в самом начале войны у неё убило родного брата... И было так хорошо, все всех любили, жалели, плакали о Ляльке, о всех, кто уже умер, или ещё остался...

Я тоже хотела заплакать. Но кого бы я мысленно ни укладывала на место Петра Данилыча, плакать у меня не получалось... Без моих слёз остался весь наш двор и даже красивый почти знакомый матрос из соседнего дома...

Я было замахнулась на отчима: он был фронтовик, и его запросто могли убить... Но что-то в этой картинке мне не понравилось, и я даже подумала, что если бы я его иногда не ненавидела, я очень даже могла бы полюбить его, как нашего Бабая...

Тут я посмотрела на Гусеву, мою любимую подругу, и мысленно уложила её в деревянный ящик. Потом вспомнила, что мы с ней тёзки, что про нас так и говорят: «Где это наши Таньки углём изгваздались? Небось опять из котельной не вылезали?!»

И стали мне мерещиться в гробу поочерёдно то Танька Гусева, то я сама. И так эта картинка мне стала обидна, что я заревела по-правдашнему и повисла на шее у живой пока ещё подруги. Тогда онемевшая от так безобразно проявившихся чувств Танька оторвала от своей шеи мои руки вместе со мной, и, отскочив метра на два, проговорила скороговоркой: «Ты что дура ненормальная из-за этой лярвы крашеной убиваться вздумала все вон знают что она с чужими дядьками на чердаке забесплатно делает и даже денег не берет сучка продажная!»

А я и сама не знала, по кому я плачу: по Ляльке, по Гусевой, по себе... Или по тому, что и мне придётся стать взрослой... И разве взрослые умеют любить так, чтобы из-за этого плакать? И разве обязательно для этого умирать? И почему-то знала, что уж байкового халата у меня не будет сроду...

Назавтра всё стало как всегда. Которым повезло быть на кладбище, степенно отвечали менее везучим: «Ну как, как всё прошло? Как положено, так и прошло... А Лялька, стерва, хоть бы одну слезинку уронила... Гулящая, она и есть гулящая, люди знают, что говорят, зря врать не станут!..»