Светлана Пешкова

Светлана Пешкова

Четвёртое измерение № 13 (433) от 1 мая 2018 года

В своей стране и в комнате своей

Надо мной – земля

 

Ты меня по имени не зови,

мы с тобой случайные визави –

две беды в простреленной тишине.

А меня вне города больше нет.

Я дитя его – у него внутри,

и смотрю глазами его витрин

от Базарной площади до пруда.

Я теперь из города – никуда.

От Никольской башенки – до кремля

подо мной – земля,

надо мной – земля.

Я теперь – дыханье крылатых львов,

папиросный дым, перегар дворов,

колокольный звон и колёсный скрип,

я – нектарный флёр златоглавых лип.

У меня в ладонях –

прохлада луж,

у меня в гортани –

сквозняк и сушь.

Ты привык по имени… Ну и что ж!

Отними у памяти, уничтожь,

вырви восемь звуков, сожги, развей,

без любимых слов – забывать быстрей.

Я тебе ни сродница, ни жена,

не тобой наказана-прощена.

Я – вьюнок, примятый твоей ногой,

и трава, и корни, и перегной,

серый мох, крадущий тепло камней.

Ты, когда остынешь, придёшь ко мне.

 

Трансляция войны

 

Упасть в траву, как в детстве, и молчать.

Закрыть глаза и видеть даль за далью,

подслушивать, как шепчет молочай

признания в любви смущённой мальве,

как василёк колышется во ржи,

поёт ковыль, трезвонит колокольчик.

Прозрачный полдень кружит и жужжит,

звенит, порхает, льётся и стрекочет,

И запах детства…

                                   Это только сны.

Повсюду скрежет ферросплавной массы.

Я слушаю трансляцию войны

машин с людьми.

                            Я жительница Марса.

 

Не в Ташкенте

 

Саид, собрав старания в сугробы,

стоит среди зимы, разинув рот.

А снег ещё настойчивей идёт,

пятная мандаринность новой робы.

Невиданная щедрость русских зим

как чуждый перевёртыш жизни бывшей –

в Ташкенте осыпались с неба вишни,

черешня, абрикосы и кизил.

 

Сочится рыбный запах из столовой

и вкусно оседает на бульвар.

А в съёмной неуютности Гюльнар

баранину разделала для плова,

промыла рис и села у плиты.

Её страшит чужая жизнь и стужа.

А этот снег – разнузданный, ненужный,

как будто прямо в сердце ей летит.

 

Запоздавшая бандероль

 

Из дальних и неведомых краёв,
Названия которых я не знаю,
Однажды бандеролька заказная
Придёт на имя девичье моё.
Картонную коробку отдадут.
Смущаясь, положу её в авоську –
У нас тяжёлый груз в авоськах носят
И только в сердце носят ерунду.

Пойду домой лугами, напрямки.
В лугах – цветы. А в строчке «Отправитель» –
Танцуют буквы (Витя, милый Витя…),
Сплетаясь в васильковые венки.
Кругом народ. И я сверну к реке,
Чтоб спрятаться, остыть и время выждать.
До крови расцарапает лодыжку
К подолу прицепившийся репей.

Присядет золотая стрекоза
На угол запоздавшей бандероли.
И я, слезам и чувствам давши волю,
Попробую ей правду рассказать.
Как здорово, когда не нужно врать.
Моих волос коснутся ветки ивы.
Не поздно жить, но поздно быть счастливой.
И я вернусь. И сделаю возврат.

 

Как река

 

Уйти… уйти, куда глаза глядят,

И жить, как безрассудное дитя,

Нуждаясь только в ангельской опеке.

Не ждать любви и от неё не бегать.

Найти простое дело для души

В какой-нибудь нехоженой глуши,

Где не болеют ревностью и корью,

Где иволга склевала слово «горе»,

Где жизнь весной сочится из коры,

А страх в сухом осиннике зарыт.

 

Сбежать… из родника воды глотнуть,

Неволе предпочесть тревожный путь,

А дому – берег кряжистый, высокий

И ветрено шуршащую осоку.

Прилечь под ветки ласковой ветлы

И вместе с облаками вдаль уплыть…

И, став ничьей, забыв слова и числа,

Другим нехитрым истинам учиться –

Прощать и никого не упрекать,

И жить непринужденно, как река.

 

Где ты

 

прости

мой тихий собеседник

во мне закончились слова

сегодня шумные соседи

не стали нас перебивать

свеча моргнула близоруко

огнём обжёгся мотылёк

и лунный свет медовой струйкой

сквозь ткань гардинную протёк

 

сидим вдвоём в неловких позах

и я боюсь тебя спугнуть

густая тень китайской розы

с ковра сползает мне на грудь

прочтя вчерашнюю газету

шипом царапает диван

я обернулась…

друг мой

где ты

во мне закончились слова

 

когда едва рождалась фраза

в язык воткнулся твёрдый знак

сейчас часы пробьют два раза

посуда звякнет

треснет ваза

и в дом заселится сквозняк

 

Сестричка

 

Чахнет в отставке заброшенный госпиталь.

Прошлое прячет за ветхими ставнями.

Плачет старушка здесь изредка: «Господи,

Дай позабыть мне все горести давние».

 

Девочка, школу окончив с отличием,

смело шагнула в июнь сорок первого.

Взяли служить медицинской сестричкою.

Смерть не считается с возрастом, с нервами.

Кровушка, кровушка – мисками, вёдрами.

Служба не девичья, горькая, адская.

Вязы косматые вскормлены мёртвыми,

корни укрыли могилы солдатские.

 

«Господи! Раненый ждёт в перевязочной.

Стонет солдатик, измученный жаждою.

Милые, – плачет старушка под вязами, – 

скоро сестричка поможет вам… каждому».

 

Победитель


Он крепко спит спокойным сном, как в детстве,

В своей стране и в комнате своей.

Но только по привычке не разделся –

Дурацкие привычки на войне.

Жаль, спирта ни глоточка не осталось…

Пожитки положив на ветхий стул,

Не смог он победить свою усталость –

Свернул шинель, разулся и уснул.

 

Он крепко спит. Его узнали стены

И чудом уцелевшая кровать.

Над ним склонились худенькие тени,

Желая приголубить и обнять.

Уходит ночь ползком за огороды,

За ней рассвет крадётся по пятам.

Господь не пас овец четыре года,

Четыре года их пасла беда.

 

Он крепко спит. Ничто его не будит –

Ни холод, ни обстрел, ни «вашу мать…».

Ещё чуть-чуть и песни мирных будней

Его с рассветом будут поднимать.

Победный луч вползает в дом украдкой.

Господь, собрав оставшихся овец,

Из ангельских одежд кроит заплатки

Для раненых сердец…

 

* * *

 

Из века в век течёт моя Ока,

Кисельная, хоть хлеб в неё макай,

А хочешь, зачерпни и пей с ладони –

Закат, стрижей, стрекоз и облака,

Которые упали и не тонут.

Несёт их неуёмная вода

Вдоль берега неведомо куда.

 

Вдоль берега неведомо куда

Плывёт моя покорная судьба,

Как лёгкий листик ивы по теченью.

Летит детей весёлая гурьба,

Рождается в траве туман вечерний,

Разносит эхо дальнее «ку-ку».

А солнце красит золотом Оку.

 

Такая осень

 

Лето – забытый дальний аэропорт.

Мне улетать, но я потерялся в датах.

Зреет в саду, наливаясь теплом, апорт.

Манит грушовка солнечным ароматом.

 

Я угодил в нехитрый осенний сплин,

Полной луне ночами слагаю стансы.

Хочется здесь умереть под шатром рябин,

Чтоб на родной земле навсегда остаться.

 

Яблоком-дичкой зрела во мне тоска –

То перекроет вдох, то на грудь надавит.

Сколько же можно в себе этот груз таскать.

Время сорвать и выжать, вино поставить.

 

Это не пафос громких мажорных нот,

Не показушный приступ душевной боли.

Зная о том, что я конченый обормот,

Кто-то рискнул меня отпустить на волю.

 

Он же порвал билет «Здесьмойдом – Мадрид»,
Белый налив луны мне в окошко бросил,
Астры зажёг на небе, сказал: «Смотри!
Ты никогда не видел такую осень…»

 

Хрустальная печаль

 

Надёжна жадной памяти копилка –

Знакомых голосов не позабыть.

Влюблённостей, бессмысленных и пылких,

Звенят во мне хрустальные гробы.

Я заживо ушедших хоронила,

Давая равнодушия обет.

Но каждый мой покойный – бывший милый –

Ночами был оплакан и отпет.

Не зная, что они – причина горя,

В меня врастая, зрели имена,

А если я пыталась вырвать корень,

То с корнем вырывалась часть меня.

И с каждым днём упрямей, мелодичней

Звенит во мне хрустальная печаль.

...Дождусь ли я, когда войдёт в привычку

На этот звон молчаньем отвечать?

 

Сегодня

 

Был у меня сегодня странный день,

Казалось бы – обычный, будний, летний…

Но я на десять лет помолодел.

И стал мудрей на пять десятилетий.

 

Он в дом ворвался – молод и горяч,

И начал мне с утра по-свойски тыкать,

Я поделил с ним кофе и калач,

А на десерт запёк в духовке тыкву.

Потом дела, конечно же, вдвоём:

Я за столом – обычный червь бумажный,

А он в оконный втиснулся проём

И солнечным лучом светил мне важно.

Пошли гулять, приятель как-то сник,

Седую хмарь, как шапку, нахлобучил,

Но я к июньским странностям привык

И разогнал на небе злые тучи.

Мы вместе приготовили обед:

Я суп варил. Мой друг – стихи и басни,

Острил, хохмил, дарил тепло и свет,

Я даже не заметил, как он гаснет.

Снабдив меня премудростями впрок,

День рассказал об этносе Тянь-Шаня,

О Лорке. Но всему приходит срок –

Рождению, прощению, прощанью…

Ушёл мой друг, оставил тишину.

И я, в себе почуяв непогоду,

Его по-русски, горько помянул,

Хотя не пил уже четыре года.

 

Межсезонье

 

Серых дней густое варево

расплескало немоту –

ни писать, ни разговаривать,

ни молиться не могу.

Город спутан пуповинами 
размороженных дорог. 
У домов глаза совиные, 
парк до веточек продрог. 

Тучи наглухо задёрнули 
небо траурным тряпьём. 

Голосят ветра матёрые – 
скорбно, каждый о своём. 
Вечер груб и необщителен, 
воздух горек и несвеж. 
Основным у существительных 
стал винительный падеж. 

Туча-роженица тужится,

приготовила сюрприз –

свежевыжатые лужицы

под ногами разлились,

потекли ручьи страдальные.

И никто не хочет знать,

что под кружевом проталины

зарождается весна.

 

Баю-баю


Баю-баю... снов не видит
Старый хутор по ночам.
По дворам, заросшим снытью,
Бродит лунная печаль.
То, вздохнув, уронит грушу,
То прольёт вишнёвый сок,
То из бурой вязкой лужи
Смачно сделает глоток.
То водой в колодце булькнет,
То возьмётся в окна дуть.
А устанет – ляжет в люльку,
Позабытую в саду.

Ветер люлечку качает,
Осторожный, словно вор.
За плетнями, нескончаем,
Стелет простыни простор.
Заглянула в люльку птица –
Ищет гнёздышко птенцам...
Седовласый пар клубится
У прогнившего крыльца.
Речка звёзды привечает,
Привечать чужих – не грех.
Над заброшенным причалом
Вьётся иволговый смех.

Волк, свернувшийся в калачик,
Спит у чёрного куста.
Баю-бай.
Никто не плачет.
Ночь.
И люлечка
пуста.

 

Мы не умрём

 

У морга в госпитальном скверике

газон усеян вороньём.

Здесь бродит смерть. Но вы не верьте ей,

что мы когда-нибудь умрём.

Пускай грозит косой заточенной

и стажем в тысячи веков,

и вместо слёз росу цветочную

роняет с траурных венков.

 

Над моргом стайкой вьются голуби,

на флейте жизнь играет гимн.

Хмельно кружит прохожим головы

пропахший радостью жасмин.

Сирень кладёт на плечи кисти нам…

 

У входа в морг, под фонарём,

лежит незыблемая истина

недоказуемая истина,

дождём оплаканная истина:

«Мы не умрём!»