Светлана Максимова

Светлана Максимова

Четвёртое измерение № 35 (311) от 11 декабря 2014 г.

Подборка: Преображение боли

Моей маме в Донбассе

Преображение – август 2014

 

1

 

И смотрю, запрокинувшись, долго я

в небеса и глаза предвечерние…

Пахнет яблоком белое облако –

это, матушка, Преображение.

 

Пахнет яблоком белое облако

над Украйной, когда-то радужной.

Через поле оплавленный колокол

чёрным яблоком катится, матушка.

 

И не знает, кому довериться –

звонарю, иль блуднице яростной.

А густое цветенье вереска

пахнет яблоком, пахнет райским-то

 

тем соблазном в тиши пожарища,

где целует беда в уста…

Мама, в косы вплети, пожалуйста,

мне лишь райские ветры августа,

 

А не эти, что пахнут порохом,

на лету поджигая аиста…

Через душу оплавленный колокол

чёрным яблоком катится…катится…

 

Между верою и неверием

разрывается это яблоко.

Мама, мама… Раскрыла двери ты

В пламя праздника и… заплакала…

 

2

 

Моей маме и Юре Юрченко

 

Другу поэту, который ушёл на войну

в степи, где я вырастала пацанкой упрямой,

верю ли я? А кому ещё верить? Кому?!

Как пережить невозможную эту вину –

то, что я здесь, ну а мама моя… Ну, а мама…

 

В праздник пресветлый Фаворского света звоню

старенькой маме, чтоб голос хотя бы услышать.

«Преображение нынче», – я ей говорю.

Слышу в ответ – рёв снарядов над крышей.

 

«Ну, ничего, – отвечает, – что людям, то й нам.

Ты не волнуйся, мы здесь отсидимся в подвале.

Это война…»

                    А зачем она, эта война,

Старая мать понимает едва ли.

 

Помню, сказала: «Куда я поеду, куда?..

Это мой дом – здесь и справят однажды поминки.

Здесь рушником расцветала речная вода.

Ну, а теперь нет ни капли во рту, ни росинки…»

 

Это так больно, что боль не сложить мне в слова.

Это так больно, что боль прерывает дыханье.

Эта страна обезумела, словно вдова,

что посылает своих сыновей на закланье.

 

Эти гробы, что приходят с обеих сторон…

Чья в них победа, ответь мне, и чьё пораженье?

Этот огонь… Эти стаи орущих ворон…

Преображенье твоё, Украина,

                                                   преображенье.

 

 

* * *

 

Преображение боли

в то, о чём не сказать –

в небо над полем боя,

где открывают глаза,

смертно обнявшись двое.

Как хорошо им обоим

больше не убивать.

Преображение боли

в песню, что пела мать.

Клонится над тобою,

тянется поцеловать…

«Спой мне, родная, спой мне, –

шепчет в степи трава, –

в этой пустой обойме

только любви слова…»

Мёртвого слышит мёртвый,

Ну, а живой едва ль…

 

Так мне сказала мама

и повторила сестра

возле сожжённого храма

взорванного родства.

 

* * *

 

Господи наш Спасе,

всё-то Тебя мы славим –

мама моя в Донбассе,

ну, а сестра – в Полтаве.

Они звонят друг другу –

и каждая плачет в трубку.

А я звоню им обеим

и даже плакать не смею.

 

* * *

 

Старенькая,

схоронившая сына,

дочь, отпустившая петь

в небеси,

смотрит в окно

и молчит…

Украина,

в жертву кого

хочешь ты принести?

 

Обращение

 

Господи, я говорю тебе прямо –

вот моя боль и вот моё имя…

На Украине живёт моя мама

и плачет слезами моими.

А у меня уже слёз не осталось.

Друзья увидят глаза сухие

и говорят: «Это просто усталость…»

Зачем ты в детстве послал стихи мне

в образе ангелов белых-белых,

а они потом снайперами обернулись

в том самом хоре, где девушка пела…

На каждой из пройденных мною улиц

они держали меня под прицелом –

на крыше взорванной школы Беслана.

Как же теперь я могу быть целой?!

Как я, о Боже, могу быть слабой?!

В этом огне рокового часа

мир содрогнулся от нашего братства –

раною стала икона Спаса

в храме разрушенном – в сердце Донбасса.

И это я говорю без метафор,

А просто с оливковой веткой в клюве

в пустом ковчеге своём метаясь,

листки роняя – любит, не любит…

Листки календарные – любит, не любит… –

на воду ложатся в безлюдной глади.

И город чудесный всплывает из глуби,

Где мама мне гладит белое платье.

А утром кладёт его к изголовью.

И мы живём в коммунальной квартире

с такой, о Боже, к тебе любовью

в таком прекрасном и добром мире.

И я не знаю иного исхода

И выхода я другого не знаю,

когда всё ясней и ясней год от года

оттуда – из чуда – к Тебе всплываю.

 

Поэт и дитя

 

И позабыл он все свои стихи

и перепутал имена и даты,

и он ходил по городу глухим,

где громко пели дети и солдаты.

 

Закончилась последняя война,

опять перекроили все границы,

переписали кровью имена

и семена повыклевали птицы.

 

А он ходил по городу в огне –

на нём сгорали рясы и вериги,

и оды, посвящённые стране,

и сны, и ненаписанные книги.

 

И говорили все: «Какой разряд!

Какие нынче молнии сегодня!»

Пожарные, которые раз подряд,

Гасить его пытались из брандспойта.

 

И лишь какой-то мальчик, лет пяти,

встречал его спокойно, без испуга.

И прежде чем в молчании пройти,

они смотрели долго друг на друга.

 

* * *

 

Лети, моя вера тихая,

спеши впереди души

по лезвию вдоха-выдоха,

туда, где точат ножи

над тоненькой пуповиною,

где бьётся мой бог внизу

и сердце его воробьиное,

похожее на слезу,

по форме пули отлитое,

завёрнутое в лоскут,

с игрушечною молитвою

зарытое в талый грунт…

И названное вселенною,

где в горстке одной земли

убийцы и убиенные

никак найти не смогли

то место в своём отечестве,

где каждый из них – дитя –

хоронит в слезах младенческих

несчастного воробья.

 

* * *

 

Прощенье... словно отраженье

одной любви моей в другой…

И непонятное решенье –

взмахнуть рукой,

 

тебя как будто призывая...

Смотри же, это я стою,

уже седая, но живая,

и душу слушаю твою,

 

что по стеклу дождём струится.

Какой же, Боже, в этом стыд,

коль сердце бедное, как птица,

по-человечьи говорит?

 

А вот смешно, а вот нелепо –

такой живой такое сметь.

Я забываю слово «небо»

и вспоминаю слово «смерть».

 

Оно мне кажется каким-то

приотворённым, словно дверь.

И нет ни боли, ни тоски там,

где спят друзья мои теперь.

 

И в этой вечной колыбели

никто не плачет уж навзрыд,

Но тихо-тихо... еле-еле

по-человечьи говорит.

 

* * *

 

Мама моя голодает

в вольной своей Украйне.

Ангелы к ней прилетают.

Справа который, крайний,

 

крошки в ладонь собирает –

голод на небе тоже.

Слева который, играет

ей на губной гармошке.

 

Вместе они толкуют

вот на какую тему:

как это там рифмуют

где-то о них поэму,

 

если на завтрак – крошки,

да и на ужин – крошки,

если дыханье божье –

только в губной гармошке.

 

Справа и слева – крайний –

глупым поэмам внемлют.

И под цветком герани

их зарывают в землю.

 

Плацкарт № 6

 

Как в плацкарте по лицам, по векам –

светы мимо летящих огней...

«А когда-то я был человеком!» –

голосит из коляски калека.

и войною сквозит от дверей.

 

«Как поехали, батюшки-светы,

мы по этому самому свету

и к молитве успели едва –

от свечи прикурить сигарету

и пустые воздеть рукава.

Что за светы, о Господи, светы?!

просто кругом идёт голова!»

 

Со свечой по вагону он едет,

то ли плачет навзрыд, то ли бредит,

то ли чад от свечи, то ли яд...

«Электричество кончилось, дети!

Ходят волки во тьме и медведи

золотыми зубами стучат.

Где ж тут колокол сельский, к обедне

созывающий всех нас подряд?!»

 

А в плацкарте ни вздоха, ни крика,

никакого звериного рыка.

Только светы и светы одни.

«Посмотри, – говорит, – посмотри-ка!

Посмотри же, какие они!

Как ножи по дремучим загривкам,

по святым и разбойничьим ликам

ходят светы – спаси-сохрани!»

 

Мимо станции поезд проехал...

Крепко спали под сваленным мехом

и плечом прижимались к плечу.

И «окурком» гасил калека

о соседский сапог свечу.

«Не был, не был я человеком...

И уже не хочу... –

– Чу, – сказал, – потянуло снегом...»

И ребёнок заплакал... Чу!

 

* * *

 

Малые мира сего,

жить на отрубленной ветке –

холодно и высоко...

Падают к Богу монетки

все сквозь дырявый картуз

у музыканта-калеки.

Он же не дует и в ус –

Струны, прижатые к деке,

левою... левой одной...

– Как он играет, о Боже! –

то ужаснётся порой,

то восхитится прохожий.

Нужно родиться в аду

ангелом и самородком,

чтобы на третьем ладу

струны зажав подбородком,

левою... левой одной

Моцарта, Шуберта, Баха...

– Что это, Вольфганг, со мной? –

Спросит Сальери, без страха

выпив свой собственный яд,

губы платком вытирая.

– Это, мой друг, музыкант

где-то в России играет.

 

* * *

 

Матушка, моя мачеха,

отчего ты зубы точишь на мне?

Ведь дитя твоё не кремень.

Отчего ты на чёрный день

бережёшь меня в тёмной копилке

с этой спящей змеёй на затылке?

Ведь не столько во мне уж злата,

сколь тебе на погибель надо.

 

Матушка, моя мачеха,

Сколько разных в тебе кровей,

да никак не сыскать моей

этой маленькой смуглой кровинки,

разделённой на две половинки,

словно семечко влажное яблока…

Уж я плакала, матушка, плакала,

что никак меня ты не любишь.

Ан, глядишь, на меня и купишь

причаститься кагору к празднику

да сиротам своим по прянику.

Скажут: вот пригодился хоть чем-то

дар божественный и никчёмный.

 

* * *

 

Гари небесные…

Боже ты мой!

Лица воскресные…

Оклик; «Домой!...»

 

Вслед за безродными –

тихой, босой…

Локти разодраны

дикой лозой.

 

В лике… – в малиннике –

та же слеза

росная… или мне

матерь – лоза?

 

Или мне матери –

гари одни?

Пепел со скатерти

ночью стряхни.

 

Всё не согреться мне,

всё не согреть…

Руку на сердце и… –

всё не сгореть!

 

Всё не согреться мне…

Боже ты мой!

Над погорельцами –

окрик: «Домой!»

 

Странница

 

И где я ни присяду – на облаке, в трамвае ли –

а всё со мною странница чудная заговаривает.

Не про жизнь,

не про смерть,

а про алую ниточку,

мол, повязаны мы –

от запястья по щиколотку.

Да про матушкин стон

вспоминает, вздыхая,

глядя в птичье гнездо:

не она ли?.. Она ли!

 

А, сколь матушка моя, говорит, ни умирала –

всё плакалась-жаловалась, что не полетала.

Дай, говорит, смертушка, я да полетаю,

А потом приходи, но с другого краю.

Я случайно ведь в мире  собой оказалась,

Я случайно рождалась, случайно венчалась…

Я случайно не зверь, и случайно не птица,

Я случайно, не знаю, какая страница

молитвенника, что раскрыт при дороге,

а там говорится о ласковом Боге,

что любит и нежит, крыла расправляет,

как будто, и вправду, страницы листает.

Крыло и крыло – я молитвенник-птица,

и вся я раскрыта на этой странице,

где время лететь мне давно уж приспело, –

Сказала та странница и… полетела…

 

Матрёшки

 

Когда бы небеса почаще разверзались!..

Когда бы жизнь моя – один мгновенный шок!..

Но что за тишина… И дремлет на вокзале

старуха, навалясь щекою на мешок.

 

Как в детство, в небеса впадая понемножку

и обретая вид затёртой хохломы…

И вот уже в неё, как в старшую матрёшку,

вошли и купола, и древние холмы.

 

Под тёплою щекой – матрёх нижегородских

полнёхонек мешок на ярмарку зари.

Мне кажется, что я, из крохотных и кротких

матрёшек тех – одна, последняя внутри.

 

Что свет на мне свои владения смыкает,

на плечи мне взвалив огромную вину.

Но что за чудеса!.. Вот век меня ломает –

а изнутри ещё находит не одну!

 

* * *

 

«Глоток вина смягчает сердце»,–

сказал мне так седой цыган.

Он с уха сдёрнул полумесяц,

и уронил серьгу в стакан.

Мы были с ним знакомы с детства

как мальчик с девочкой… И что ж…

Глоток вина смягчает сердце.

и в сердце входит, словно нож.

Мои вы белые цыгане,

седые до корней волос,

ведь я была любима вами,

как ландыш дикий у колёс.

Дитя, подкинутое Богом,

белей белёной конопли.

Собрали мне судьбу по крохам

и на бездомье обрекли.

И стало мне роднёй бездомье,

чем тот сгоревший отчий дом.

Есть тёплый пепел на ладони

в рукопожатии моём.

И тот, кто руку не отдёрнет,

к губам ладони поднесёт –

он, как в пылающий терновник,

в судьбу мою навек войдёт.

 

* * *

 

Я такую прозрачную жизнь прожила,

что сама её не разглядела.

Словно белым лучом

                      вышивала игла

белый путь на равнине белой.

И на этом пути,

                      ничего не тая,

всё, что видела,

                      я воспела…

А назад оглянусь –

                      и рука моя

на доске пишет:

                      «мама»

                                мелом…

 

Преображённое

 

И это мои подколенки и подлокотки…

И кто-то меня отпускает,

                    как будто кузнечика с детской руки…

Лишь след остаётся далёкой нелёгкой строки –

из горя восходит солнце…

 

Когда умираем и болью сквозь небо течем,

когда воскресаем и чувствуем боль за плечом,

когда восклицаем и сами не знаем, о чём –

из горла восходит солнце…

 

Тогда отпускает, неведомо кто и куда.

Но в мире светает – и светится жизнь и вода.

И слово мерцает, что в сердце восходит всегда –

                    …тогда –

из моря восходит солнце…

 

Тогда поднимает

                    старик в третий раз невода –

и рыбка златая в лицо всему миру смеётся!

…и вечно восходит солнце!