Светлана Чернышова

Светлана Чернышова

Все стихи Светланы Чернышовой

До Коротково от Долгушина

 

До Коротково от Долгушина

Дорога длинная завьюжена

Людской словесною пургой –

Сопляк бухой по фене ботает,

Хохочет девка красноротая,

Вздыхают бабы: «божежмой»!

 

Состав, влачась сквозь ночь морозную,

Скрипит суставами артрозными.

Гудков – то сиплый лай, то крик…

Пройди под взглядами тягучими

В гремящий тамбур покурить.

 

Молчи, смотри в пятак оттепленный 

Окна, там дым ложится петлями

На кедрачей немой  конвой,

И, чтоб отстроить мир по-новому,

Первостроители колоннами

Встают из-под земли глухой.

 

Что им безвременье, беспамятство,

Когда дорога продолжается –

Пластуют мерзлоту кирки.

Жизнь бесконечна, небо ясное,

И волоком не стащат с насыпи,

И не повесят номерки.

 

Что им беспамятство, безвременье,

Людская глушь узкоколейная,

Ползущая со скрипом вниз?

Вперёд! Вперёд! Ложатся шпалы и

Свет, вдохновенье – мандельштамово

(Не траченных чахоткой) лиц…

………………………………………………

Тряхнёшь башкой, вглядишься пристально

В окно – на расстоянье выстрела

Ни зги… хоть выколи глаза.

Лишь в небе муторном, застуженном

Одна на всех, почти потухшая

(От Короткова до Долгушина)

Чадит латунная звезда.

 

Дорогая Анна Васильевна

 

Очень хочется Анне Васильевне,

чтоб работали мы красивыми,

банки, колбы, бутылки синие

вдоль стен стоят.

 

– Это прачечная?

– х у я ч е ч н а я!

И хохочет в трубку, как плачет:

– Что умолкли?? На проводе – прачечная!

То бишь, мой персональный ад!

 

А, вообще-то, она хорошая.

Порошок стиральный порошами

выедает глаза, перевёртываются в котлах

не министры здравоохранения,

не чиновники из управления –

колпаки, халаты и штаники.

Будут белые, просто ах!

 

Помолитесь за нас Всесильному,

и ещё – за Анну Васильевну.

Вон она: командорит в курильной,

чертыхается, крестит рот,

утешает интерна Ниночку:

– Ты не плачь, все там будем… милочка.

Ей, с манжеты торчащую ниточку

оборвёт.

 

Все там бу...

но покуда – не умерли,

девять кошек в домашних сумерках

ждут из прачечной Анну Васильевну,

разношерстно поют.

 

Всё. Обласканы, кормлены вроде бы.

Ой… а родина? Как там родина??

Телевизор включит. Родина,

тут как тут:

 

заседания, обыски, митинги,

войны, санкции, морды политиков.

– Да идите вы… – скажет в сердцах,

заползёт на кровать.

 

Ляжет,

руки крест-накрест сложит,

и во сне к ней приходит Боженька.

То ли грелку поправить в ноженьках.

 

То ли ниточку оборвать.

 

 

Дорогая Нина Онилова

 

Я люблю гулять по кладбищу коммунаров,

меж красивых памятников, кипарисов старых.

Тишина выхоленная, коты с золотыми спинами

на траве подстриженной возлегают – сфинксы.

 

А сегодня, прогуливаясь, пригорюниваясь,

встретила юную, красивую Нину Онилову.

Замешкалась, с ноги на ногу переминаясь,

суетливо думала, с чего начать разговор,

получилась банальщина ещё та:

 

– Добрый день! Вы совсем ещё юная и красивая,

хоть немного прозрачная, но настоящая!

А, вообще, ветрено нынче, и осень ранняя такая.

Да?

 

А потом, брякнула глупость, конечно,

– Скажите, пожалуйста, как там?

Где Вы? На небе или же под землёй?

Всё-таки…

«вместе со своим расчётом нанесла противнику значительные потери»

 

Не обиделась она, ответила.

Вот так:

 

– Отче наш оказался не отчимом.

Не бранил, не погнал взашей,

Хоть не любит особо Отче наш

Ни лётчиц, ни пулемётчиц – но,

В его светозарной вотчине

Не хватает хороших швей.

 

Где-то подлатать надобно

Над куполком

Или пристрочить радугу

Высоко,

Или тесьму пустить, или

Ленту по небу птицелётному.

Ленту не пулемётную –

Атлас, шёлк.

Ну, чего тебе ещё? Спрашивай.

 

А у меня слов нет, не осталось совсем.

 

Тут она мне

– Не знаешь, как там в Одессе?

Скучаю по Одессе.

 

– Сложно там, – буркнула я. –

Хотя, нет, не знаю. Ничего не знаю про Одессу.

Море там знаю, есть.

Узкие улочки кривые, зелёные.

И в каждой квартире по машинке «Зингер»

Строчат, строчат машинки ровно, хорошо,

Тонкое берут батист, шёлк,

Сукно не берут: о грубые края

Ломается времени игла,

Замолкают колокола,

Ржавеют купола.

 

Голову подняла – глядь –

нету никакой Нины Ониловой.

Там, где она проходила,

лежат коты с золотыми спинами.

Ветер длинный, застиранный

шелестя, картавит:

– До свидания.

До свиданьица,

Дорогая Нина Онилова.

 

Крещение

 

1.

 

Сидела, как баба-морозко – румяна,

В собачьих унтах, завернувшись в овчину,

Смотрела:  старухи, дитяти, мужчины

Раздетые к чёрной воде семенят.

 

Под шкурой овечьей – языческий страх

То бился в ознобе, то плакал, то пьяно,

Ворочая косным, со мной говорил

на всех неизвестных ещё языках.

 

2.

 

Теснились слова у закрытого рта,

Как если бы града чумного – врата

Закрыли на сорок железных засовов,

И все, кто не умер от смерча чумного,

Колотятся сбитыми в кровь кулаками

(В нелепой надежде спастись),

Врата содрогают, кто – плачем, кто – камнем,

И давят друг друга в толпе, устремляя

Мольбы сумасшедшие ввысь.

Но каждому будет по вере, по воле…

Врата распахнутся под звон колокольный.

 

Ты видишь, дрожащий мой страх,

Что некому выйти из врат… 

 

3.

 

Мой дикий, мой вечно кочующий страх,

Увидел ли в  проруби-прорези рваной

Душевную сытость –  небесную манну?

Нет, видел рычащее пламя  костра,

Что в плоть мою синие когти вонзало

Под грохот неистовых бубнов шамана.

Покуда бурлящим  свинцом

Вода заполняла безвольное тело –

Пред взглядом белело, луной индевело,

Качалось шамана лицо.

 

4.

 

Щетинился наст, индевела луна,

Вода подо льдами ворочалась глухо.

Шли к проруби дети, мужчины, старухи,

Тела в темноте освещались до дна –  

Как если бы в каждом мерцала лампада,

Как если бы в храме горела свеча…

 

5.

 

По вере, по воле…  Другого не надо,

Чтоб страх мой, язык прикусив,  замолчал.

 


Поэтическая викторина

Не по уставу

 

Когда она в катерок входила,

лампы вспыхивали и гасли два раза.

Я назвала её Психеей,

Психея в чёрной ушанке, в чёрной шинели.

Во вспыхивающем и гаснувшем свете

звёзды посверкивали на погонах,

как два недремлющих ока

на крылах махаона.

Я думала о том, что заставляет

женщину надеть военную форму:

детские комплексы, жалость к мужчинам?

Нет, высокая заработная плата.

Деньги заставляют делать разные вещи:

странные вещи,

страшные вещи,

просто вещи –

с пуговицами-якорями по левому борту.

Деньги ждут, пока мы ладим распятья

из бумаги, дерева, железа, гипса,

чтобы потом на них распять нас

посредине лобного места

индустрии военной моды,

военной индустрии моды,

моды на военную индустрию –

какая разница, неважно.

Мы – гибриды Сапфо с Минотавром,

и, особенно, это заметно по женщинам

в военной форме.

Катерок, качнувшись, причалил.

Психея, встала, расстреляв меня

взглядом, полным ненависти,

как будто это я.

Как будто это я на неё надела

кокетливые сапожки из кожзама.

 

Пять сантиметров каблук –

Не по уставу.

 

Одежды

 

…моя формула одежды: то, что не красиво на ветру, есть уродливо.

 

1

Эльза Раиловна Шнитке знатной была портнихой –

взглядом намётанным, острым сходу определяла

будет глубокий вырез или глухая стойка,

складки-плиссе насколько скроют отвислый зад.

 

К месту ли бутоньерка, не крупноваты ль стразы.

Я принесла на платье розового поплина.

Цаплей она ходила, плечи мне расправляла,

больно, ребром ладони, хлопала по животу

(чтобы в себя втянула)

 

Ах, как она творила, ах, как она ваяла

талию, грудь и бёдра будто из розовой глины!

Кем ни была я только… неженкой, Афродитой,

клячей, принцессой, Евой – вкупе с пропащей девкой.

 

Эльза мне говорила: «Всё бы вам греховодить,

стыдно с мужчиной спати без божьего благословенья,

пусть освятит союз ваш. К свадьбе такое платье

будет тебе, какого нет ни в одном салоне»

 

Я износить не успела сшитое Эльзой платье:

быстро сдала портниха, меньше чем за полгода.

Высохла, грудь её стала месивом сине-красным,

плыл по квартире смрадный запах гниющей плоти.

 

Эльза пошить успела платье для встречи с Богом,

правда, оно оказалось больше на три размера.

Раньше со знатной портнихой казусов не случалось:

тютелька в тютельку шила… Эльза в гробу лежала,

 

я на неё смотрела, странные были мысли:

«Нет, не идёт ей бархат грубый чернее ночи»,

мысленно примеряла к смерти цвета и ткани:

Сочную терракоту, жёлтую цикламену,

Белый? Жемчужно-серый? Ржавая сталь? Индиго?

          Лён?

             Поплин?

          Атлас?

             Ситец?

          Вискоза?

 

Нет, не подходят смерти

ткани любого цвета.

 

2

…ещё… я опять влюблена.

Не стыдно признаться: в того же.

Камней загрубевшую кожу

врачует волна.

 

Как ветрено здесь без пальто,

в лиловом штормующем платье...

Ты можешь, конечно, сказать мне

о том,

 

что дикое время грядёт,

наш мир накануне безумства,

нелепы подобные чувства –

полёт

 

в потёмках слепых мотыльков.

Гляжу на весеннее море.

Не странно, не страшно, не больно

легко.

 

Безвременье опередив,

летят мотыльки ошалело

над мёртвым, над чёрным, над белым.

Над алым –

моим.

 

3

…когда в бутиках на любые размеры и вкусы –

одежды. Льнёт к пальцам – шерсть, хлопок, гипюр, трикотаж,

шить платье (в хибаре по улице Щорса) у Русы,

наверное, глупость и блажь.

 

Блажу… замерла истуканом – примерка.

Портнихи остроты, щипки, но опять

по городу день электрический меркнет.

На сколько?

На час ли? На пять?

 

В наш век двадцать первый – и свечи, и тени,

«буржуйки» скупое тепло,

И платье у Русы лежит на коленях

безвольно, как птица с подбитым крылом.

 

Я всё сберегу долгой памятью: кофе

остывшую чернь, громкий треск сигарет,

скрип ходиков. Русы насмешливый профиль

и фразу: «Нет, милая. Выхода нет»

….

 

Готово!

– ох... божежмой… плачешь?? Вот дело…

не нравится здесь?? Уберём, подошьём!

– нет, Руса! Всё славно! Всё так, как хотела!

Я плачу совсем не о том,

не о том!

 

И ветер в окно залетает некстати,

атлас закипает, как льдистый прибой..

 

мне Руса пошила чудесное платье.

Для вечной невстречи с тобой.

 

Ореховая Соня

 

Спать ореховую Соню уложу

и пока она во сне скулит, скрипит,

из её запястья дудку вырежу

сучковатую, невзрачную на вид.

 

Но какая в дудке музыка живёт…

впору выздороветь, иль сойти с ума.

Слёз непролитых полным-полна луна,

по небесным горкам катится сама.

 

Не признаюсь Соне, как в её дуду

то в раю накличу полночь, то в аду,

чтобы снова мне выплёскивала мгла

лица тех, кого я не уберегла.

 

Ай вы, мальчики бедовые мои!

Вам не строем бы – а гульки, да гулить,

вам бы спасы на любви, не на крови...

– Не болит запястье, Соня?

– Не болит!

 

И хохочет Соня. Горьковатый смех

разливается миндальным молоком.

Голова её пустая, как орех,

о моё стучит плечо.

Легко-легко.

 

Пианинка

 

покупая по случаю «сталинку»,

торжественно клянусь:

не выбрасывать пианино старенькое,

пыль с него стирать тихохонько, чтоб не скулили клавиши расстроено,

чтоб не клацала чёрная крышка, аки Цербера пасть.

до смерти теперь мне с этим приданым маяться,

вкруг него на цыпочках, чтобы не тревожить Лидочку

в консерваториях, где тишайший лёд и беспамятство.

 

ах, как Лидочка черешню кушала,

брызгал сок на концертную кофточку,

ей Авдотья: «Божечки, девка бедовая!»

ай, смеётся Лидочка, пальцы нервные вытрет о платок батистовый,

да на пианинке играть – светлеет в «сталинке»,

всех гостей – и бухгалтеров, и особистов – на слезу пробивало.

 

как там, Лидочка, в консерваториях

о колымской земле поётся под вальсы Шуберта?

Цербер рвётся с цепи, кровью харкает,

твой платок батистовый особисту в аду

ночь и ночь мерещится.

 

давеча заполночь вижу – Лидочка.

крышку подняла и нервными пальчиками

клавиши перебирает.

 

– что тебе? – спрашиваю.

– здесь, – говорит, – между ре и до

упала косточка черешневая.

боюсь, вдруг провалится, прорастёт в аду.

– в инобытие не майся, Лидочка.

я найду

 

Рождество

 

С матерками затопили старенькую печку –

Чадное тепло валилось из печного горла.

Утку тощую Марина начиняла гречкой,

Приговаривала: «От же ж… тощая оторва,

Будто кто заразе этой кормеца не ложил,

Чай, не голод, не потрава, шо покушать нече».

Рассмеялась я… Марина рассмеялась тоже,

Сыпалась на стол дощатый (из-под пальцев) гречка.

Гречка  с луком и грибами – жирная, густая.

Утка пухла, округлялась, крылья растопырив…

 Я кричала: 

– Ой, Мариша,  утка улетает!

 – Ничаво, мы ей горчичкой пообмажем крылья!   

………………………………………………………

А потом жевали утку и до полшестого

Пили-ели, ели-пили, говорили вдоволь.

И царапалось за дверью, по сеням бродило,

Может, кот…, а, может, вправду – Рождество Христово.

 

 

Татар-чай

 

завари мне, Фатма, татар-чай,

будем зиму долгим чаем встречать,

под картавые мурлыки кота

севастопольскую хмарь коротать.

 

кухни тесен, но приятен мирок:

пахнет чай туманом горных дорог –

будто под гору идём и о жизни поём,

что поём? – всё о бабьем своём:

 

а что русский мужик,

что татарский мужик –

на диване лежит,

на жёнку брюзжит,

взгляды косит на баб, на чужих,

 

или в полымя лезет, дурак, из огня.

так вот радость от них – сыновья, сыновья.

 

чтобы в муках рожать и ночами шептать,

глядя в небо пустое до смерти шептать:

сыновей сохрани, сыновей сбереги,

огради их от бед, от кровавых годин.

помоги…

буду рыбой молчать…

 

завари мне, Фатма, татар-чай.

 

Ундины

 

пока все сказки не повыплакали былью,

на землю – на зиму ундины выходили:

 

мол, море в зиму – неприютное, барашковое –

среди людей теплей – Маринками, Наташками.

 

ах, эти нежные в метаморфозе ножки –

до мозолей кровавых – новые сапожки.

 

о брусчатку каблуки стучат

ча-ча-ча.

белорыбиц-девчат

движенья скованы

угловаты их тела подростковые.

 

предупреждали их и вечные, и смертные:

земля ужасная – твердь неприветная…

любить и каяться, молить и маяться,

зачем вам слёз полынь и соль, красавицы.

 

волны качают причал

ча-ча-ча,

ангелов зубы стучат

на ветру,

клятвы

снега обращают в дождь.

– ты не умрёшь?

– я не умру.

и рыбьей чешуёй позёмка стелется,

минуты в адовой ломает мельнице.

 

ах, белорыбицы,

ох, кудри пенные

вразмёт – на пальтецах.

на довоенных.

 

Шиповник

 

П. С.

 

Я бы хотела жить с Вами

В маленьком городе,

Где…

Марина Цветаева

 

1.

 

В суете, безделье, лености сердечной

Я не заметила, как море от меня

Чванливый супермаркет заслонил.

 

Пока суглинка кислую опару

Бульдозеры вычерпывали смачно,

До ночи грохотали самосвалы,

И безнадёжно гас два раза в день

В домах и школе измождённый свет, –

Мне думалось, печали не случится:

 

Во сне уйдёт из жизни архитектор.

Любовница, почувствовав спиной

(акульей, влажной) странную угрозу,

Вильнёт хвостом, расплёскивая шёлк 

постели,

К выключателю метнётся…

 

О, как поспешно молодости бегство!

Как гулко эхо лестничных пролетов,

Красноречивы в мусоропроводной

Последней пляски милые улики: 

Бокал с багровым пересохшим горлом,

Окурки с перламутром цикламена,

Завёрнутые наскоро в чертёж…

 

Но проза жизни всё-таки честней 

Любой поэтизированной лажи.

Все сносно живы. Я не вижу моря,

Да нужно ли? Оно всегда одно

И то же: волн накат, круженье чаек,

Морской травы осклизлые наносы

На берегу…

Прогуливает таксу (пока не жарко) 

Архитектор, и

В истоме солнце лоб его целует,

На мраморных морщинах оставляя

Расплывшиеся пятна цикламена.

 

Все сносно живы. 

 

2.

 

Свадебки играют, гнёзда вьют,

Утрами отпрысков румяных в детсады ведут, 

Бегут по офисам, больницам, магазинам,

Толкают речи на поминках, именинах,

Не любят проездных лощёных москвичей,

Торжественно несут пасхальных куличей

Златые горы – в церковку на сопке.

И я иду. Без кулича, яиц,

Чтоб созерцать, как  расцветёт земли святая сотка 

Платками яркими и набожностью лиц.

Звонарь рябой (наверно, сызмальства  «под мухой»)

Ужом проскальзывает меж детей, старух и

Подходит к лавке,  где сижу особнячком.

Он безошибочно определяет души,

Готовые всё безразмерно слушать,

Внимая слову каждому – молчком.

Молчу, молчу, считаю облака,

Он, ковыряя пальцем  крест нательный,

Речёт, что город  наш  – творение зека,

И столько тут не упокоенных костей их

Где ни копни – всё кости да вина,

И жутко ладить новые дома –

Вот потому не ладим, не копаем.

 

(О русской сей особенности странной

Говаривал ещё Варлам Шаламов).

 

Но звонарю ни слова не скажу.

Пусть будет боль речитативно долгой

И именной, как на руке – наколка. 

 

Осунулся, отцвёл церковный двор.

 

И мне пора. Меж косоруких клёнов,

Вниз по тропинке. Город просветлённый

Всё ближе, ближе, ближе. Фонарей

Рассеянные взгляды – ярки, влажны.

Где видела подобное однажды?

Ах, да. Вот точно так же

Глаза горят

Всегда нетрезвого к вечерням звонаря…

 

И жизнь течёт 

 

3.

 

Не меньше и не больше.

Несёт меня по улицам на почту,

Чтоб выпростать из равнодушных рук

Почтмейстеров – медлительных, дебелых –

Посылку, что полгода вожделела:

Столичных книг, журналов толстокожих

Монументальный груз.

Им окрылённая, я пролетаю мимо

Цирюльни, ювелирной, магазина,

Куда, бывает, тоже захожу,

Чтоб посмотреть, как жмётся к  «Домоводству»

Растерянный и погрустневший Бродский,

А совершенно истощенный Фет,

Бледнеет пред напыщенной брошюрой 

«Как без труда красиво похудеть

За пару дней» 

 

4.

 

Весь город обойти.

Вдоль, поперёк – в раздумчивости тихой, –

Не торопясь, не поминая лихом

Щербатого асфальтного пути.

 

В заросшем парке поглядеть на пруд,

От сосняка наслушаться историй,

Дороги перепутать, выйти к морю

(Здесь все дороги к морю приведут).

 

У скал,  пройдя сквозь чаячьи посты,

Увидеть то, что ни забыть, ни вспомнить:

В багровой дымке ягод прошлогодних –

Приморского шиповника кусты,

 

Их ветер озверевший не берёт,

Волны накат не стачивает мощи,

Лишь ягоды красней, сочнее, горче,

Вернее, солоней, – из года в год.

 

«...Я бы хотела жить с Вами

В маленьком городе…»

 

Мне – с Вами ли, одной – остаться здесь?

Посылки ждать, на Пасху ставить тесто,

И под стозвон, под Благовест нетрезвый

Бессмертье ягод пригоршнями есть…

 

* * *

 

здесь на качелях девочка над бездной
летит, ей шепелявит ртом подъездным
дом – деточка, не бойся и не плачь.
чуть всхлипывают ржавые пружины
дверей, что, подставляя ветру спины,
пускаются деревянисто вскачь.

здесь осень. шелест, скрип... и снова осень
речитативит, имя произносит –

твоё? моё? сливается в одно.
у клёна ворон – постаревший гаер
фальшивит, мендельсона нам играя,
на рёбрах пса, издохшего давно.

зачем мы здесь? не старина, но старость,
не жизнь, но смерть… пойдём туда, где алый
снегирий день садится на плечо,
и обжигает, вылепленных вместе –

из одного, из глиняного теста.
и ночи нет.
и живы мы ещё.

 

из дневника безумной Элеоноры

 

1.

 

Сегодня попрошу у старости – молодящейся стервы:
верни моё тело, зачем ты ходишь в моём теле
выгуливать лабрадора Дедди, потом в булочную,
на перекрёстке двух деревянных улочек –
Молодёжной и Заречной
беседуешь подолгу с вдовцом Зерчиком,
он старше тебя,
но сей факт(для него) не имеет значения.
посмотри – взгляд его,
просачиваясь сквозь пробегающую нимфетку,
застывает на твоём лице – сморщенном,
в сосудистой сетке,
каменеет, растрескивается в каждой морщине,
посмотри – с гончей сноровкою нос мужчины
втягивает не запах крови на молоке и лилии,
но запах увядающей гортензии, книжной пыли,
разве ты этого хотела, я этого хотела?
после похорон Зерчика пожалуйста, верни моё тело…
смотрюсь в зеркало,
из него темнота – многорукий Шива,
целует в лоб.
зрачки мои шире, шире…

2.

 

не могла уснуть, у окна стояла и слушала,
как машины с голодным ржаньем галопируют по Ямской,
и под утро на окна опять прилетели души
недалёко, из абортария, что за площадью городской,
 
я им: гули-гули, смешные мои, безволосые, белые,
неумёхи – ни рассердиться, ни ложку держать в руке…   
до рассвета читала сказки, песенки пела им,   
и кормила хлебом, размоченным в молоке.   

3.

 

соседка на всё лето уезжает на дачу,
буду смотреть сквозь бумажную стенку,
как в её квартире мальчик плачет,
шмыгает носом, острыми коленками
елозя по ковру, катает машинку с крестами,
машинка торопится, мигает рождественской ёлкой…
– кем мы станем, когда нас не станет?
шепчет мальчик, шёпот колкий
осыпается высохшей ржавой хвоей,
стеклянный мальчик лопается, присаживаясь на корточки…
всё лето не буду слышать, как соседка вьюгой воет
полгода воет, и форточка хлопает,
хлопает форточка.

4.   


ночью у мыса недоброй надежды
мой дом потерпел кораблекрушение
в каюте на верхней палубе
(VIP-каюта с чайками на крыше)
слушала как со змеиным шипением
вода заползает на нижнюю палубу
поднимается выше выше
глотает спящих людей
люди отправляются в небытие беззвучно
слушаю великую тайну тишины
которую нарушают лишь
возня крыс спешно покидающих трюм
да пьяные всхлипывания смотрителя маяка
который стоит на потухшем маяке и смотрит вниз
о чём он думает? скорее всего о том что
проспал пару сотен людских жизней
наверное страшно думать об этом...
какое ужасное пробуждение...

нет никогда не буду смотрителем маяка

5.


наверное, он меня любил, потому что писал мне
длинные письма, иногда звонил по телефону,
мы долго разговаривали ни о чём,
но никогда не виделись,
нет, наверное, он меня любил, потому что всегда
в конце разговора говорил: «люблю» и бросал трубку,
ещё он писал в постскриптуме
каждого письма «люблю».
Однажды он написал мне длинное письмо ни о чём,
и в конце письма было написано «люблю»
я ответила  одним словом
«ежевика».
Он перезвонил и спросил:
– Что означает слово «ежевика»?
– Для меня или для тебя?
– Для тебя.
– Почти ничего… никогда не видела ежевику,
не знаю, какая она на ощупь, цвет, вкус.
Поэтому ежевика для меня – слово,
однозначное аксиоматическое обозначение в лексике.
Он, помолчав недолго,  положил трубку.
Письма,  звонки прекратились.

Может быть, он тоже никогда не видел ежевику?

 

* * *

 

из неблизкой своей тишины расскажи напиши
как моим соловьям у тебя не поётся в потёмках  души
как далёкий осиновый голос на ветках озябших дрожит
как  в распадках  всё мимо бежит быстротечная жизнь

расскажи напиши потому что такая стоит тишина
что слышны снегопада шаги по озимому полю окна
что слышны  из соседнего дома детей говорливые сны
и дыханье кукушки уснувшей в часах до весны

и над всем – тишина а над ней опадающий снег
и хватает его словно Бога и смерти – на всех   

 

кастелянша вальсирует

 

О, метафизическая глубина и бесконечность замочных скважин,
в кои, не отрывая взгляд, можно рассматривать всякие чудеса!    
Вот, например: напевая, по больничной подсобке вальсирует кастелянша –
снежная, белая, рыхлая, с маленькой грудью и заколкой на волосах,         
 
О, как она парит меж хрустящих стройных рядов халатов!
О, как счастье её о счастье большом кричит! 
О, как в унисон сквозняку, меж окон танцует запылённая вата,
и хищных ламп расширяются люминесцентные зрачки!   
 
Бог с ним, что у кастелянши радоваться – две банальнейшие причины.
Первая: завтра на карточку переведут аванс,
Вторая (ещё банальней): досрочно освобождается милый душе мужчина,
и, значит, вполне реальны мужские тапки в квартире… может быть, даже – ЗАГС.

Пусть у неё сокровищ немного: на старой пелёнке, в углу, котята
(кошка их лижет наждачным ласковым языком, ворчит…)
и на стене – фотография сына, что в лихом девяносто пятом
дырочку пулевую в буйну голову получил.

Если не думать об этом…  просто смотреть в замочную скважину,
долго-долго, не отрывая от кастелянши взгляд,
можно увидеть, как время на её лице морщинки разглаживает
и пришивает золотые пуговицы (вместо пластмассовых) на халат.

 

 

ода пиитам

 

эй, кто там волнуется, ропщет,
то лай поднимая, то вой?
бегите, ползите на площадь,
где ветер сипит горловой,
где мрамора страшное пенье
сквозит через арочный ряд,
и тени великих – лишь тени –
на сбитых коленях стоят.
бегите, ползите на площадь,
где всем уготовано лечь,
пусть слёзно стекает на мощи   
бастардная мутная речь…
никем и ничто не забыто,
покуда на площади той
голодная свора пиитов,
давясь вдохновенной слюной,
грызёт сухожилия рифмы,
рвёт тощее мясо словес…
но вечер – последний из римлян –

приспустит знамёна небес,
тяжелые, в траурных  лентах,
и смерть, получившая мзду,
зажжёт над последним поэтом
забвенья скупую  звезду.

 

светлоречье

 

…там по утрам руладит соловей,
бахвалится зелёною обновой,   
и засыпает Вольфганг Амадей,
едва коснувшись тишины вишнёвой

там женщины – светлы, как божий день,
на мир глядят глазами цвета хаки,
высаживают во дворах сирень,
перешивают выцветшие флаги

на занавески, платьица… скользят
по ткани стёжки-тропки золотые, 
теплеет взгляд, становятся глаза 
не хаки, а молочно-травяными,

и, через реку, – мостик навесной,
на берегу – бревенчатая школа
для деток, что рождаются  весной.
всегда весной.
из косточек вишнёвых.