Стефания Данилова

Стефания Данилова

Все стихи Стефании Даниловой

03

 

Чай с бергамотом, таблетка но-шпы – ветер унять в черепной коробке. Проще – втемяшить под рёбра нож бы, только кухонный – тупее пробки. Кто-то встаёт на заре, кто – в позу, ты – непроглатываемой таблеткой, невразумительные неврозы не заедаются тарталеткой… Скорые мчатся куда-то мимо, звуки сирены в стеклопакете гаснут, подобная пантомима остоебенела. «Помогите». Мост не горит, но гниёт опора, и упадёшь без страховки в Осень.

 

Я тут подумала: номер скорой – может, не цифры, а буквы вовсе? Это страна без войны и блядства, там Изумрудные Цитадели, можно в прохожего хоть влюбляться, в яблоки метят Вильгельмы Телли. В этой стране сколько хочешь странных, но замечтательных персонажей… Соли крупицы в горящих ранах вдруг распускаются флёрдоранжем… Сядь на любую скорую помощь, проголосуй им, как сити-стопом, если ты имя своё не помнишь, если ты по уши в землю втоптан.

Только они выбирают сами – и наплевать им на твой невроз.

 

Ты провожаешь пустыми глазами

последний поезд

в местечко Оз.

 

18

 

А мне двенадцать, слышишь, всего двенадцать. Меня стригут под мальчика, но зато – не под одну гребёнку, и вам смеяться, а мне ходить под Богом и под зонтом. Меня мальчишки, в общем, интересуют чисто для телефонных воздушных битв. Все девочки ищут пару, а я рисую и, значит, никто не вправе меня любить.

Нет, мне под сорок, внушительных алых сорок, когда помада, климакс и бигуди. Ты не Джеймс Бонд какой-нибудь и не Зорро, это твоя остановка и выходи. Мы – я и кот – панически растолстели, демьяновой обожравшиеся ухи; нет, мы с тобой не будем в одной постели, какие стихи, ведь я не пишу стихи.

А мне – неважно, сколько, и продавщица не спросит паспорт, я бросила, не трави. Мне на метро опять в универ тащиться по красной ветке – термометром при ОРВИ. Приснись мне, слышишь, чего-то кошмары снятся, как будто бы я Титаник с пробитым дном. Каких бы ни случалось со мной сумятиц – ни менее, ни более – не дано.

Ведь мне... ведь мне по прежнему восемнадцать, и кофе – по-студенчески, «три в одном».

 

 

72 страницы

 

Он её не любил,

но как-то построил, по правилам, дом, посадил дерево

и у них всё-таки было дитя

Этот дом он выстроил из песка, спустя

рукава

и несколько лет, пока она верила

Это дерево было посажено корнями вверх

кроной в землю

а само оно было из пластилина, щёлочи, водки, и ещё не пойми чего

(не надо учить биологию, чтобы знать, как выглядит дерево)

Она мечтала о лучах солнца

но была больна лучевой

болезнью

всё то время, пока она верила

Это дитя, что у них получилось, пахло старушечьей шалью

псиной, прокуренной коммуналкой, истерикой

и всё это ещё с глиной и слякотью перемешали

любовью там и не пахло,

хотя она, наверное, в это верила

 

Потом всё было хорошо

Они на свадьбы к друг другу бегали, счастья большого желали

Он сошёлся с какой-то мутной, как пиво,

его щетина при поцелуе напоминала укус крапивы

но та девушка любила крапиву,

а он любил пиво,

так друг с другом они жили и оживали

 

А она вытащила себя из ямы

и огромные чувства, другому предназначавшиеся

выплеснула этому в сердце прямо

Она не знала,

что встретила бездонную чашу

Он брал её смерть из рук, зачеркивал и писал «жизнь»

всем своим весёлым безденежьем

всем тем, чем умел (а умел он всё, кроме лжи)

 

и она училась жить, ну а куда ты денешься.

 

Однажды их взгляды встретились

в рамках питейного помещения

он, как прежде, не увидел в ней ничего особенного,

а она как увидела недодом, недодерево и недоребенка

как увидела этот возможный свой семимильный шажок назад

и её передёрнуло

от отвращения

 

и она отвела глаза

 

в ту сторону, где располагалось её жильё

построенное тем, кто любил её

из окон высовывались цветы, развевалось бельё

и лилась детского голоса светлая музыка

 

Просто хозяин дома разбил ей клумбу,

после того, как ей разбивали сердца и лица

которые она теперь

подобрала с пола

 

и отправила наконец-то в мусорку

 

и смеялась долго и счастливо

семьдесят две страницы

 

Алгебра с кораблями

 

Бывают линейными алгебра с кораблями.

А жизнь говорит мне: «я тебя умоляю,

ищи не во мне линейность и непрерывность».

За чем-то простым, как яблоко, марш на рынок.

И может, тебе улыбнётся мадам удача.

А остальное со звёздочками задача.

И в слове «просто» есть «рост», как «ложь» в слове «сложно».

Разбиты слова, как сердце – теперь всё можно.

И если кругом со звёздочками задачи,

то это не значит, что лох ты и неудачник,

тебя не враги окружили, а небо просто.

Ты пишешь стихи, а их называют прозой,

ты хочешь любви, а любовь ничего не хочет.

Насколько Бог вспыльчив, настолько же и отходчив.

И он поднял пыль. И он отошёл с причала.

Вокруг тебя небо как повод начать сначала.

Как будто тебе совсем ничего не надо.

Ты можешь разбить словами иллюминатор

и попытаться в небе звездой остаться.

Забыв о законе подлости гравитации.

И не пожнёшь того, чего не посеяли.

Все самолёты однажды целуют землю.

Не верь пилоту, мотору и алюминию.

Даже ладонные могут прерваться линии.

Не верь и тому, что было тебе обещано

жизнью самой. Ведь жизнь это тоже женщина.

Завтра сожжёт тебя то, что вчера продуло.

Ведь всё, что придумано, можно и передумать.

К рассвету от звёзд становится небо чистым,

как и глаза – от слёз перфекциониста.

И вот тебе тот, с кем ты навсегда живая.

Но сможешь ли ты, никак вас не называя,

не видя чёрную кошку на чёрном кресле,

увидеть, что вы от этого не исчезли.

 


Поэтическая викторина

Баллада о борще

 

Та девушка в чёрном пальто

и готической юбке

смотрит на Вас, как печальная

женщина-вамп.

Она целоваться хотела бы

с Вами на юге,

но Вы и не в курсе, что сохнет она

лишь по Вам.

 

Я – программист,

и ломаю пароли, как ногти,

только вот к сердцу её

не сумел, вашу мать.

Она Вам – стихами

в закрытом на ключик блокноте,

и этот замок я могу,

но не смею сломать…

 

К чему инфантильные чувства

под корень чекрыжить?

Делите с ней хлеб и родное тепло одеял...

Быть может, пожив

под одной протекающей крышей,

она осознает, что Вы –

не её идеал…

 

Тогда-то ко мне,

сто процентов, она возвратится –

и врубит прожектор любви

в богоданную мощь.

Я буду прокачивать орка

до уровня тридцать,

пока она будет на кухне

готовить мне борщ.

 

И будет, как должно:

ведь женщине место – на кухне,

а Ваше – писать диссертации

и защищать…

Пускай чьи угодно миры

в апокалипсис рухнут,

но нет ничего аппетитней и лучше

борща!

 

Белая звезда

 

...Но ты смотри на этот белый свет,

на красный свет и на зелёный свет,

когда ни зрения, ни света больше нет,

смотри сквозь убежавший первый снег.

Но ты иди сквозь этот белый шум,

чабрец и тмин, корицу и кунжут,

танцуя, как ребёнок или шут,

не путая, где ждут, с там, где не ждут.

 

Но ты бывай, хотя бы иногда.

Да не угаснет белая звезда,

как следует за вторником среда.

Сомкнись, бесчеловечная вода,

одним хлопком ежовых рукавиц,

не забирай зверей, людей и птиц,

черты любимых, ненавистных лиц,

ни башен не оставь, ни колесниц.

 

Я смертница, я вышла без колец

я шла домой, пришла в железный лес,

сломался позвоночник, хвост облез,

у смерти есть и нищета, и блеск,

какие злые свечи в ней горят

и воск не плачет сорок дней подряд.

замерзшая вода из января

вспорхнула мотыльком из янтаря

 

Я буду плыть в осколках павших звёзд,

и видеть: надо мною строят мост

те двое. Путь их долог и непрост.

Но я вытягиваюсь во весь рост

и всё, что отнимало мой покой,

всех, кто меня считает Неблагой

и согрешил с последнею строкой –

я заберу серебряной рукой

 

Держись за то, что любишь, и всегда

И я держусь, но что тогда, когда

все пять шагов навстречу – в никуда

За мной идёт огромная вода

Без аромата, звука и лица,

святого духа, сына и отца

Без имени, без края и конца

Но ты звезда. И ты должна мерцать.

 

Блаженны ждущие…

 

Блаженны ждущие в далёких городах

и не осточертевшие друг другу.

Им не носить печатей в паспортах,

но каждый сон –

да будет ждущим в руку.

 

Весна выкатывает изо рта

последний снежный ком, идёт по кругу

и ставит двойки в дневники

и в угол,

не достигая Площади Труда.

 

Блаженны прячущие имя между строк

акростихов,

эпиграфов

и протча.

Когда у чувства истекает срок –

стих безъязыкий

их не опорочит.

 

Весна идёт. По улицам коты

бегут вперегонки с волнами музык,

из-под сугробов выплывает мусор,

а дождь лекарством капает во рты.

 

Блаженны сжёгшие дотла мосты,

своей рукою сбросившие узы.

Я снятой кожей чувствую, как ты

читаешь этот стих,

никем не узнан.

 

Твоя на рее вздёрнутая Муза,

вспоровшая стихами животы.

 

Бог, выходи на сцену

 

Тысяча девятьсот сумасшедший год

выплюнул в мир меня на потеху людям,

они, вылезая из серебристых Шкод,

шапочным дружбанам говорят «люблю тя»

 

и носят моднявые сумки «Lui Vitone»,

за пятихатку купленные на рынке…

Я извиняюсь, но глянцевый моветон

глохнет в наружу рвущемся львином рыке.

 

Чтобы купить себе дорогой IPhone,

здесь продадут и брата, и даже почку,

а я тут ору юродивой в микрофон,

пытаясь отбеливать чёрное в одиночку.

 

Ищу тебя, потерянный мой камрад,

кем бы ты ни был – Одином ли, Аствацем,

Яхве, Ганешей или Амоном-Ра,

где мне и как с тобою состыковаться?

 

Мне показалось, ты прячешься за углом

в каждом свежевозлюбленном мной мужчине,

найденной в плеере каверной группе «ГЛОМ!»,

новой подруге, приобретённом чине,

 

мятой купюре в заднем кармане брюк,

солнцем в клишейном небе Аустерлица,

в тамбуре каждого поезда, где курю,

но ты почему-то вечно меняешь лица.

 

Мне тут одной не справиться, mon ami,

и лучше бы мне за это вообще не браться.

Пожалуйста, посподручней кого найми

и вот ещё… прости моё панибратство,

 

но мне не под силу этот концертный зал

заставить поверить в то, что любовь – бесценна.

В общем, Господь, что бы ты ни сказал,

я объявляю твой выход на эту сцену.

 

* * *

 

Боже,

храни детей,

которым по восемнадцать,

им же такие кошмары

ещё приснятся,

 

снегом на голову

выпадут мудаки,

пожмут плечами:

«мол, я рождён таким»,

 

столько им выслушать джазов,

соплей, нотаций,

скольким не будет шансов

схватиться в танце,

словно в борьбе,

с кем-то, кого полюбят,

сколько они не будут ценить

прелюдий,

 

ночью гонять чаи

с обрыдлевшей мятой,

а просыпаться

вечером

на помятой,

и целовать, представив

другие лица,

 

как тут не разозлиться,

не застрелиться,

сколько им на дуэль

вызывать стреляться,

и танцевать на грани

любви и блядства,

и уходить на телефоне

в минус...

 

Боже, прошу –

спаси нас

и сохрани нас.

 

 

В эту минуту, ночью, зимой, в плацкарте

 

Григорию Зингеру

 

В эту минуту, ночью, зимой, в плацкарте

неупиваемой чаши не расплескайте,

в свете глухом и глупом стихи читая

с вашими приукрашенными чертами.

Словно икона, созданная калекой,

в Бога влюблённым, левой его коленкой,

словно портрет хозяина лапой бигля.

Вы таковы, потому что вас там любили

не за длину ресниц или дар поэта.

Года четыре спустя понимая это,

раза три в год влюбляясь в кого-то в среднем,

так никого подобного и не встретив,

вы наконец разглядываете что-то

в тех, кто открытое море бы мог заштопать

без лишних слов для жаждущих пояснений,

лишь бы вы были счастливы. Пусть не с ними.

Над головою все ещё голубое,

но «я с тобой» давно уже «Бог с тобою».

Вашу помаду портил святой источник,

пейте теперь из лужиц чернильных точек.

Если ещё не застыли, как истуканы,

всё, что вы можете, это поднять стаканы

за совершённый несовершенный выбор.

Между каморкой в съёмном жилье, где вы бы

не разрешали стихов грубоватым пальцам,

вам перешившим в платья дурацкий панцирь.

И между тем, где в гамбургской вашей смете

ваше бессмертие – благодаря их смерти.

Между окном во тьму и экраном с текстом

только одно свободное – ваше место,

где вы застыли в мучительном ritenuto

ночью, зимой, в плацкарте, в эту минуту.

 

Восьмибуквенным именам

 

Холод больше не сводит скулы,

если жаться лицом к стене.

Может быть, что я утонула

в день, когда ты ответил мне.

 

Мы стояли у самой кромки

Цвета наших с тобой волос.

Голос свыше был самый громкий,

но ни слова не произнёс.

 

Переход оказался лёгким.

В нём ни боли, ни страха нет.

Ты прекрасным моим далёком

был в сентябрьском святом окне

 

и стал близок мне. Чем достигла

света этого, не пойму –

у мороза сточились иглы

в жарком красном свечном дыму.

 

Мы мертвы с тобой и свободны.

Продолжается всё как встарь

и над пепельницей-Обводным

точно так же горит фонарь,

 

только этого быть не может

в жизни, где невозможно всё,

что хоть как-нибудь подытожит

и кого-нибудь да спасёт.

 

И вода говорит «Не страшно»,

улыбаясь беззубо нам,

и дарует бессмертье нашим

восьмибуквенным именам.

 

* * *

 

Время съёмной квартиры, где имя висит на стене

и соседствует с дымом,

пропало.

Неотправленных писем ни много, ни мало,

по широкой стране как по узкой струне

я иду в изобилии слов,

недостатке тепла.

Развали, расшатай  – не получится. Кости сухие.

Бесполезен твой выдох и гнев после игрищ стихии. 

А три года назад

я не хуже, не хуже была.

Нет волос, тех волос, что окутывал праздничный дым,

нет ногтей, тех ногтей, что скребли по двери как по крышке

грязно-красного гроба,

нет от мутной толченой травы благородной отрыжки.

Каждый умер друг другу болезненным и молодым.

И косые лучи в электричке на правой щеке

не доставят мне боли и слов,

потерявших полсмысла.

Так справляют нужду, как справляла я глупые числа,

где мы, встав в семь утра,

потерялись в моём рюкзаке.

Ты остался курить на площадке, в каптёрке, в каморке,

я не знаю, как это назвать,

я слепая в твоём

желтолиственном мире, отцовском гештальтовом морге.

И, пока холода, мы себе по несчастью скуём.

Над твоей головой потолок жмётся к бледному небу.

Над моей головою медальные солнца висят,

а твоя зажигалка со мной

там, где ты со мной не был.

Дым с твоих фотографий 

врывается в мой палисад,

но почти бесполезен. 

Сливается с запахом яблок, оригами, шарлотки, стареющих книжек, клубков.

Мир мне саваном был. 

А сейчас – простынёй, одеялом,

и по жилам течёт,

выгоняя весь яд,

молоко.

Мне смешно до ума, 

до безумия я отсмеялась.

Есть чью руку допить, есть чью печень дотла исклевать,

есть кому отвечать

за любую нескромную малость

и разбить эпопее лицо

на гранит и слова.

 

Вышел вон

 

она не виновата, как и я

два берега и между – океан

он слишком громкий, слишком золотой

чтоб свой песок смешав с его водой

обсохнуть на мучительном ветру

поклявшись всем: умру, умру, умру

сначала я, подумав об игре,

не стала думать вдаль об октябре

в котором не одна приду домой

и океан размоет берег мой

и подоконник троном станет мне

я часть пейзажа в собственном окне

 

не комнаты и не квартиры часть

меня учили никогда не красть

ладонью в кольцах по столу не бить

ещё учили подлинно любить

искусство совмещать всё-всё без драм

как рана, превращаемая в шрам,

впилась канатоходцу в ноги нить

и выступление не отменить

пусть мой песок войдёт в твои часы

как ты в мой дом бессонным и босым

ночной прилив и утренний отлив

my love, i pray for you – live and let live

 

я тут, а там на берегу втором

сад пряничный да яблоневый дом

и человек плюс человек равно

влетающему голубю в окно

там по воде расходятся круги

и смех и грех – такие пироги

там бытовое псевдоволшебство

красиво да но мне-то что с того?

но, не отпущен берегом вторым,

прими мои бездарные дары

вот слово слов вот колокольный звон

и берег, что весь вышел

вышел вон

 

Давай шалить

 

так легко перепутать подсолнух и девясил

но смотри какой цвет смотри я почти слепой

дай мне господи правый не слабости и не сил

после лагерного отбоя морской прибой

дай мне господи левый то что я не просил

то без чего я не мыслю себя собой

 

и доска никогда не кончается под бычком

не проломлен под ногами фруктовый лёд

я иду иду я не упаду ничком  

яблочком ли от яблоньки или как самолёт

не кручусь волчком и не сижу молчком

ибо меня всё равно никто не поймёт

 

отдаю молоко непролитое котам

у них не боли у псов не боли у нас не боли

я молюсь молюсь я всегда молюсь даже там

где слова молитвы в дорожной лежат пыли

где на семь вёрст окрест ни храма нет ни креста

где иглой новогодней ёлки края земли

 

сшить бы ласково бережно не оставляя шрам

под подушку сунуть лавандовое саше

спи усни больше ты не королева драм

луна во льве ты во мне душа в малыше

а не в старике что клюкой стучит по дворам

проснёшься поймёшь что всё хорошо уже

 

пять катренов в любом порядке в сердечный сбор

мята чабрец брусника хвощ иван-чай

сим-салабим сезам или мутабор

это хлеб твой насущный а не чужой каравай

как через класс перепрыгнуть через забор

тонким голосом

– давай шалить?

– а давай…

 

Два типа людей

 

Первый тип человека – для человека.

Чтобы любить его до скончанья века,

чтобы рождённый ползать сумел взлететь.

Просто любить. Делать с живым живое.

Этот урок тебе не дано усвоить.

Всё потому, что кроме других людей

 

хочет любви твоей пустота пространства.

Именно ей ты скажешь устало «Здравствуй»,

двери в квартире-студии отперев.

Не пригодится брать в ипотеку двушку.

Ей не нужны ни душ, ни кровать, ни кружка.

Ей нужен ты, кожаный оберег.

 

Как ни пытайся жизнь с человеком строить –

выйдет Содом, Гоморра, Помпея, Троя.

Входа в любовь нет даже по паспортам.

Чуть горьковато, даже слегка противно

знать, что принадлежишь ко второму типу.

Тех, кого с детства выбрала пустота.

 

Десятка мечей

 

Прыгаешь прежде, чем бы тебя столкнули.

Нечем гордиться, но, может быть, это легче.

Ты принял близко к сердцу чужие пули

от пулемётчика, который автоответчик.

 

Словно таблетки, их передозировку.

Вот ты и выкидыш старой своей вселенной.

Шрам у неё останется татуировкой.

А ты – Гагарин, а не военнопленный.

 

Как ты ни падай, уснёшь потом как убитый,

станешь для всех зрелищем, кровью, хлебом.

А над головой, о морскую волну разбитой,

точно такое же, точно такое же небо...

 

Здесь можно пожелать для тебя покоя

и проклянуть стоящего на причале,

но кровь твоя бегущей красной строкою

орёт шизофренический бред о новом начале.

 

Ты станешь сначала амёбой, потом русалкой,

с третьим ли глазом, вечно открытым веком.

(Пересадка сердца – как в транспорте пересадка).

Но помни, что: не человеком, не человеком.

 

 

Джентльмен удачи

 

Ты очень юн и ещё безус, и поступаешь в элитный вуз,
и мир тебе с голубой арбуз, а мной он обглодан весь. 
Под красным цветом моих знамён, без бюрократии, без имён
в одном из нужных тебе времён мы встретимся; хочешь – здесь. 

Сегодня буду играть с тобой, ты будешь скрипка, а я – гобой,
и посвящающий первый бой ты выиграешь, трубя.
Сегодня – вместе, а завтра – врозь, сейчас – возьмись, а потом – забрось,
сейчас ты крутишь земную ось, а после – она тебя.

Ещё вчера ты ходил холоп, я наколдую всё так, что – хлоп! – 

мигом возложат тебе на лоб лавра златой венец.
Мы, как супружеская чета, будем единым себя считать,
вот только чеки на все счета отдам, как придёт конец. 

Я – твой последний и первый шанс, не обращайся ко мне, божась,
в мой расскрипевшийся дилижанс ты входишь, как званый гость,
а выйти можешь в раю, в аду, на галопирующем ходу,
выпасть, разбив и свою звезду, и лицевую кость.

Ты – джентльмен, в общем-то, хоть куда, и, не давая себе труда,
на предложенье ответишь «да», только потом – не плачь.
Со мной не скушаешь соли пуд, сегодня – там я, а завтра – тут,
я просто Леди, меня зовут Одна Из Шальных Удач…

 

ЕГЭ и макулатура

 

Нас всех учили сдавать ЕГЭ и макулатуру,

ча-ща, жи-ши: нож справа, а вилка слева.

И если девушка в мини-юбке, то, значит, дура.

А парень должен быть чуть красивее, чем полено.

И каждый встреченный – это правда. Своя. И в доску.

Семь миллиардов различных правд на воздушный шарик,

застрявший в космосе. За то, что ты думал мозгом,

тебя одёрнут на первый раз. На второй – ударят.

От гарантийной силы к свободе слова

маршрута нет. Поезда разграблены и горящи.

Никто не вздумает починить, если кто-то сломан.

И дело не в недостатке воли среди курящих.

На трассе, вьющейся от Идеи до Идеала,

мотоциклистам меняют миры местами.

И это небо – как треугольное одеяло:

под ним теплее и в зарубежье уже не станет.

У дальних звёзд точность снайперски стопроцентна.

Я детски верю в то, что не выстрелят в астрономов,

поэтов, рыщущих по ночам вдалеке от центра,

и тех, в ком бьются не ультрамодные метрономы.

Нас всех учили. Но мы прогуливали за школой,

где кроме вечных шприцов, бутылок, бычков и грязи,

в цветах заплеванных и залитых кока-колой,

росла любовь, не состоящая с ними в связи.

 

* * *

 

Если кто спрашивал, как у меня дела,

я отвечаю: паранормально, в общем.

Ужин спалила. Книжку не родила.

Арбуз  – это ягода. Бабушка  – это овощ.

Не знаю, как правильно: свёкла или свекла.

А может быть, ты при встрече меня не вспомнишь,

как и не вспомнят многие, что была.

 

Афобазол спасает от многих бед,

как подорожник – где он теперь растёт-то.

Этой депрессии будет сто лет в обед.

Дождик стеной китайской, и плащ расстёгнут.

Когда говорят: «Данилова, ты  – поэт»,

я постоянно слышу звон битых стёкол,

не понимая, что им сказать в ответ.

 

Ночью я, разумеется, не спала.

Сон не запомнился, но был таким недобрым,

что даже сажа в сравнении с ним бела.

Солью был смыт, но день у меня отобран,

сколько бы на ночь я ни включала ламп.

А в остальном – с исправным живу мотором,

если ты спрашивал, как у меня дела.

 

* * *

 

Если солнце – только без чёрных пятен.

Если мама – то значит, не умирая.

Если голос Свыше – то чтоб невнятен,

Так куда забавней идти до Рая.

 

Если чай – без сахара, но с лимоном.

Если сок – обязательно свежевыжат.

Если кофе – в джезве и с кардамоном.

Если жить, то Жить.

Не пытаясь «выжить».

 

Если мат – то чтобы с полуулыбкой,

Как у всем известной порномодели.

Если рыбка – то золотая рыбка.

Если секс – то с тем лишь, кого хотели.

 

Если день – то повремените с судным.

Если ночь – то белая. Над Невою.

Если стейк – пускай его принесут нам.

Если что-то дарить – возвратится вдвое.

 

Если плеер – то сразу гигов на тыщу…

Если спутник жизни – то чтоб курящий…

Если кто-то что-то/кого-то ищет,

То пускай уже, наконец, обрящет…

 

Если друг – то разве что закадычный,

Если руки – с ухоженными ногтями…

Если драка – мужская, без зуботычин,

И без глупых «кто там кого натянет».

 

Если стихотворение – чтоб навылет

Золотой иголочкой в куклу вуду.

Если Вы – то только чтоб рядом были.

Если Я – то, значит, конечно,

Буду.

 

* * *

 

За Сида с Нэнси, за Бонни с Клайдом,

за всех влюблённых в таком ключе

я пью сегодня. Всё в шоколаде,

печёным яблоком в куличе.

 

За телефоны и нофелеты.

За все незанятые места.

Чтоб оставались всегда билеты

на все последние поезда!

 

За средиземное море чая,

кофейный маревый океан.

И чтобы вымолвивший «Скучаю»

в ответ услышал «Совсем как я».

 

За маму с папой, Луну и Солнце.

За непотерянное лицо.

За то, чтоб помнился нам Высоцкий

и никогда не забылся Цой.

 

За всех сидящих. За всех лежачих.

За всех стоящих на блокпостах.

За тех, кого непременно жальче –

с войны пришедших одним из ста.

 

За прозу, розу Азора, прозак

я поднимаю бокал, а бровь –

на всех, заслуживающих розог

за рифму а-ля «любовь и кровь».

 

За всех, собравшихся под эгидой

меня, состарившейся слегка.

За всех, кто был мне по жизни гидом

всех – от мала и до велика.

 

За столкновение в лобовое

сердечных наших больших машин.

За то, что я вечерами вою –

то позвони мне, то напиши.

 

За зажигалки от фирмы «Zippo».

За недопетые «Айлавью».

За все несказанные «Спасибо»

я поднимаю бокал

и пью.

 

 

И всё-таки по кофе

 

П. Ю. Гурушкину

 

И всё-таки – по кофе, Павел Юрьич.

Октябрь сгорел своих костров первее.

Во рту безникотиновая горечь.

Становимся не старше, но мертвее.

Когда лицо, знакомое до крика

двух, встретившихся посредине поля

огромного, поющего, как скрипка –

становится знакомым вдруг до боли.

А боль отнимет силы жить и верить,

и дискотеку слепит из балета.

Тупую, словно злость лесного вепря,

что вздёрнет заблудившееся лето

на бивни цвета похоти и смерти.

Вы знаете всё то, что знать не нужно –

как то, куда на самом деле в смете

вразвалочку пошли любовь и дружба.

Подаренная мне розовая роза

всего лишь через день совсем поникла.

Малиновые волосы невроза

свалялись в турмалиновые иглы.

И всё-таки, и всё-таки по кофе,

скажите мне, а что в этом такого?

Я боль свою запру в гитарном кофре

и, размахнувшись, выброшу с Тучкова.

 

И холод не собачий

 

И холод не собачий, а людской.

Нет зверя, что теплу противоречит,

забрав с трудом доставшийся покой

от сердца к сердцу и от встречи к встрече.

«Всё будет, стоит только расхотеть»,

«Желаний не имей, и будешь счастлив»

К инсайтам притч и мудрой красоте

мозг восприимчив слабо и отчасти.

 

Мы все – производители тепла

и холода. Из шерсти, льна и стали,

бумаги и муранского стекла.

Изделие с клиентом не совпали.

Инь-ян, контраст ч/б, добро и зло

дают гнилой продукт полураспада.

Как сложно, как смешно, как не свезло

любить тогда, когда тебя не надо.

 

А надо непонятно что и как,

врачуя подорожником лепрозу.

Без разницы, где смузи, где коньяк:

ты пьян сорокаградусным морозом

в такое невеселое дерьмо,

что остаётся то, что остаётся.

Смотреть в обледеневшее трюмо,

где прошлый ты ликует и смеётся.

 

 

История о

 

Двух сложных душ простое рандеву,
седых атлантов древнегрецкий профиль...
Никто мне не варил такого кофе,
как там, где окна – прямо на Неву. 

Такого кофе, что – обнять и плакать,
а может, лучше – плакать и обнять?
Я съела семь ногтей с облезлым лаком,
оставив три для будущей меня.

Мою водонапорную плотину
под чувственным наплывом прорвало.
Снесло к чертям начатый поединок,
где проигравший выпьет корвалол.

Я умолчу о том, как это было,
и почему мой счёт 1:1 –
оставлю при себе. Судью – на мыло!
Да будет несудящий несудим.

Непобедимы, будто люди в чёрном,
при этом самых светлых сил спецназ,
который посылает прямо к чёрту
всех, кто недооценивает нас.

Мной заново написанный сценарий
содержит меньше «против», больше «за».
Свари мне кофе – самый-самый карий,
как и твои любимые глаза.

И я кричу: пожалуйста, решись!
Достаточно нам быть черновиками!
Сотрётся в пыль творимое веками – 
У нас одна, единственная, жизнь!

 

* * *

 

Как бы июнь, и пить, это, в общем, вредно,

но не вреднее, чем невзаимность, явно.

Юные девушки сердце сдают в аренду

с лёгкостью, как бунгало у океана.

 

Я не старела: старили понемногу.

То продадут без паспорта сигареты,

то вдруг уступят место, нажмут на кнопку,

будто бы я сама не сумею это,

 

то донесут продукты, помогут выжить,

сядут кругом, как дети, и будут слушать.

Я не могу сильнее, быстрее, выше,

верю в себя, но больше – в счастливый случай,

 

жалко, что их так мало, несчастных  – больше,

стеклопакет в мозгах не пропустит ветер.

Ты меня любишь, золотце, бог с тобой же,

я постарела, что мне писать в ответе?

 

Еду к заливу, слушаю споры чаек,

море вдыхаю как наркоманы ганжу.

Дома споёт мне соло свистящий чайник

и книжный шелест что-нибудь мне расскажет.

 

Можно влюбиться так, чтобы с головою.

Но экстремальный дайвинг на мелководье

я, к сожалению, вряд ли уже усвою.

Я не влюбляюсь, и это меня заводит.

 

Слишком вокруг качели и карусели,

летние лагеря, турпоходы, слёты.

Я нахожу безудержное веселье

и попадаю в книжные переплёты.

 

Можно закинуться экстази в старой церкви,

можно молитвы рэпом петь в караоке.

Из всех путей к поставленной мною цели

я выбираю два длинных, один короткий. 

 

Как бы не нужно, в общем-то, ничего мне.

Сытые, пьяные ходят, и я не с ними.

Люди от солнца делаются червонней.

А от любви и вовсе необъяснимей.

 

Я холодней воды, объяснимей текста

про идиотов, выдравших репку с корнем.

Старость, целующая глазами детство:

Что может быть понятнее и исконней.

 

Ветер сметает прошлое подчистую,

брызжет ароматизаторами жасмина.

 

Ты меня любишь молча, не существуя.

И, вероятно, поэтому я взаимна.

 

* * *

 

5

Когда первый снег лепил себя в кетанов,

в дрянной нейролептик,

в дурное седое пойло,

он понимал: сюжет ни черта не нов,

а потолок

неотличим от пола.

 

4

Газлайтинг. Приём, которого хуже нет:

подмена понятий

с улыбкой святого падре.

Ему говорили, что мутный неверный свет

должен всегда

присутствовать в каждом кадре,

что безэмоциональность –

не крест, 

а плюс,

что городам так должно  – в одно сливаться.

Он превращался в кокон

или в моллюск,

мечтая на дне 

о спасительных 

220.

 

3

Мечтая об амнезии, 

она плыла

в хлоргексидине, спирте и формалине,

под хирургическим взглядом холодных ламп,

знаешь,

скорее стервятничьим,

чем орлиным,

и циферблаты плавились от времён,

перетекавших разом одно в другое.

 

2

Она и не знает,

что оживёт при нём,

как мёртвая скрипка под моцартовской рукою,

как сказка погибшей матери 

для дитя,

как древняя песня

в колоратурном хоре.

 

1

Всё это случится несколько дней спустя,

дав новый пергамент

дремлющей Терпсихоре,

и не рассвет  – 

закат  – 

всех чужих эпох,

которые хроникёр не опубликует.

 

0

Так на своё рождение 

смотрит Бог,

смеясь на забытом,

на вспомнившемся  –

ликуя.

 

Красота

 

В чём красота заключена?

В чьём теле, как в тюрьме ли, в терему?

Поэт – он не величина.

Он невеличка

Спичка

И отмычка

Незакрывающаяся кавычка

То без чего никак и никому

 

Открытый микрофон, закрытый рот

Грудь раскурочена и изрешечена

Чумна чудна чадна черным-черна

Поэт – он вовсе не величина

Не метр не мэтр не ямб не ярд не МРОТ

Любое из весов и мер умрёт

 

Поэтому поэт – наоборот

Невпроворот невмочь и невпопад

Он звездопад он водопад

Полураспад

Болезнь, без ног идущая на спад

Он в недрах грач

И в небе крот

Солнцеворот

Сюжетный поворот

Грех сложности, святая простота

Натертость от нательного креста

Неопалимая забвеньем береста

 

И кра-

со-

та

 

Лестница в

 

А были помоложе мы, никем не подытожены,

и в штабеля не сложены, пронзали небо лбом,

и чувствовали разное, нисколечки не властное

над нами, столь прекрасными, как вся твоя любовь.

И как любили – боже мой, такие ясноглазые,

и не имели прошлого, и каждый был любой.

 

А небо было пористым, и ветер дул напористо,

и был он весь аористом чужого языка,

как зубы, нас расшатывал; мы челюстями сжатыми,

как пионервожатые, держались за закат,

и пили куболитрами, и были, в общем, хитрыми,

закат свалился титрами и убран был под кат.

 

А стали мы тяжёлыми, попадали, как жёлуди,

в зелёно-красно-жёлтую прихожую земли,

валились, будто в ноженьки, да умерли немноженько,

и все слова для боженьки рассыпали в пыли.

Мы жили как преступники, а сдохли как заложники,

теперь вы нас пристукните, раз мы вас не смогли.

 

Идёт лесник, качается, похмелье не кончается,

и впору б нам отчаяться, да только всё никак.

Он видит нас;

раз – крестится,

два – крестится,

три – крестится,

 

как будто бы прелестница пред ним стоит, нага.

 

Мы образуем лестницу, до неба расчудесницу.

а он двенадцать месяцев стоит у ней в ногах.

 

* * *

 

Лингвист сказал «халва», и стало сладко,

Филолог щёлкнул пальцами, и слово

на второпях просыпанные злаки

метнулось птичкой золотоголовой.

Я думала, что я  –  лингвист, филолог,

а стала самкой мимокрокодила.

Как по сусекам, в лоне книжных полок

скребла и ничего не находила.

Ушло неповоротливое слово,

в кротовину, сурчину ли, берлогу

от моего тяжёлого и злого

желания добиться диалога.

А я сказала не «Сезам, откройся»,

не «Мутабор» и не «Абракадабра» –

и немота, висящая на тросе,

втянула смерть в распахнутые жабры.

Лингвист сказал «халва», и стало горько.

А я сказала «ты»,

упрямо, прямо,

и маленький Сизиф поднялся в горку

игрушечную,

не сорвавшись в яму.

Лингвист сказал, что я неисправима,

и, отплевавшись, выбежал за водкой.

Я стала говорящим херувимом

с бесстыдно оголённою проводкой.

Скажу тебе и то, и сё, и это,

с огнём в глазах,

с бестактностью провидца,

ты только береги во мне поэта,

и дай словам заместо слёз

пролиться.

 

* * *

 

Личный сорт героина оставьте на ложке гореть.

Потому что любые наркотики – это неправда,

лучше, как у Земфиры – самый честный вкус сигарет,

я курю и курю их в режиме практически «авто».

 

Я его не ревную. Я знаю, что он с кем-то спит,

на столе у него приготовленный женщиной ужин.

Голубая мечта – как в подкорку запрятанный СПИД,

часовая граната под белой салфеткой из кружев.

 

Я его не хочу. Ну, точнее, не думаю про

очепятки по Фрейду, совсем ни к чему эта спешка.

Я бросаю монетку, что любит вставать на ребро.

И боюсь больше смерти, что выпадет

чёртова решка.

 

 

Марш одиночек

 

Чего б не стать поэтом от сохи,

когда сплошные кляксы в личном деле.

Мне стыдно признаваться, что стихи

взойти из этой почвы не сумели.

 

А вышли искривлённые слова,

и в рифму, словно под руку, им проще.

И я, твердя как мантру: «дважды два

равно пяти», вслепую и наощупь

 

иду туда, куда они ведут,

и мне не важно, кто из них Сусанин.

Всё лучше, чем вино и фенибут

и шар земной под золотом сусальным.

 

Не кончится маршрут ни точкой Б,

ни публикацией, ни адресатом,

он должен был сломаться, как хребет,

поскольку он никем и не был задан.

 

Но под хвостами вялых запятых,

колесами не выстреливших точек

рождаются дороги и мосты,

разбуженные маршем одиночек.

 

Мечта-лифт

 

Мечты хороши тем,

что они лестница.

Лестница – в хозяйстве всегда вещь нужная.

Только начнёшь –

а дальше уже не лезется.

Потому что

любая ступенька её – воздушная

в тот самый момент, когда понимаешь это.

 

Бензопила разделяет крону и корень.

Можно убрать эти лестницы

в небо, в лето,

но одноэтажное плоскогорье

в прошлом осталось.

Взгляд привык к небоскрёбам.

Это крылья не привыкли к рептилиям.

Что колыбель – эмбрион гроба,

меня, спасибо, предупредили.

 

Дело не в имени, не в фамилии,

не в изгибе губ и не в цвете глаз –

в любом из нас проживает милый

маленький скалолаз.

Отнеси, откуда взял, свою околесицу

и забрось её хоть бы в самый палеолит.

Мечты хороши тем, что они лестницы.

 

Я хороша тем,

что придумаю мечту-лифт.

 

Наилучшее горе

 

За тысячи лет под солнцем Чёрному морю не загореть,

как и мне за двадцать четыре,

генетическая поломка на четверть или на треть,

рыжие волосы и непослушная кожа

веснушки и сгоревшие плечи

ну какое же оно чёрное, Боже?

 

Вокруг меня горы с линиями такими,

какие самый искусный каллиграф не выведет ниоткуда

Ему для этого придётся забыть своё имя

а я своё просто так забуду

 

Раньше во мне были вино и абьюз,

и первое звали Христовой кровью,

а второе любовью

Теперь я полна кипятком и песком

чаем и морем

А что такого

Но ни того ни другого

мне не вместить целиком

 

Мои тексты сырые, как полотенца,

не сохнущие при влажности выше гор

Они – неоконченный разговор

в руках крановщицы клатч

Ярославны плач

о том, что не вышло из меня линейной истории

Зато вышла машина времени, попавшая в ДТП

Так, что теперь её не сдашь и в металлолом

Я пою над обломками «туми бхаджа ре мана» и крымский ом

 

Больше я никуда не иду, я сижу на песке

и смотрю на тех, кто платит по 800 рублей за катание на банане в море с дельфинами

Мне нечего им спеть!

Мне нечего им сказать!

 

И тут мне становится радостно,

что я не обязана опровергать и оправдывать,

что никому ничего не должна,

что не княжна, никому не жена,

не чеченская женщина,

я тишина

Я хочу быть должна только морю,

с которым не спорю

Вольна – искажённое слово «волна»

 

Я ПЛЫВУ К НАИЛУЧШЕМУ ГОРЮ

БЫТЬ ВО ВЕСЬ ЭТОТ МИР ВЛЮБЛЕНА

 

* * *

 

Нас видели из окна заброшенной деревеньки

мы в тамбуре крутим феличита.

Но у тебя всё по сюжетам Веньки

Дыркина –

«Не о такой я мечтал».

 

Нас на перроне видел директор загса,

обрамивший тысячи фразой «жена и муж».

Я в твоей библиотеке смогу оказаться

только вторым томиком

«мёртвых душ».

 

Нас видели пьющими на брудершафт кофе

в грузинской забегаловке с шаурмой.

А ведь, чёрт возьми, её негреческий профиль

и вполовину не так красив,

как мой.

 

Нас видели в пабликовых репостах,

отсылками друг на друга, но если друг –

тот, кто прикроет своим плащом от норд-остов,

ты скажешь «с чего бы

вдруг?»

 

Нас видели в каждой из реанимаций –

мы висим на тоненьком волоске.

Я хочу с тобой накрепко обниматься,

а тебе уже есть

с кем.

 

Не надо

 

Что, если каждый Новый год

Весь мир заковывает в лёд,

Надежды гибнут в голове, в подвалах – крысы,

следы друг к другу во дворе.

Всё исчезает в январе,

из жизни словно выбегая за кулисы.

А утром будет всё с нуля,

и позовёт тебя гулять

твой мир, что вновь готов отдаться и открыться.

 

И дом, в котором ты жила,

сорокалетне-тяжела,

построят заново, и так же будет зваться

простыми цифрами двумя,

и не слетят «помилуй мя»

слезами с глаз, которым заново шестнадцать.

Забудь друзей, поздравь врагов,

поди рекой из берегов

из сердца вон да с глаз долой, в словах размяться.

 

А под солоноватым льдом

тебе построят новый дом.

И ты научишься дышать в нём не на ладан,

а не задумываясь про

гештальт, закрытый как метро,

после периода полураспада.

И капельничная игла

убьёт в крови антитела

той памяти, которой больше быть не надо.

 

Не обсуждать политику и погоду

 

Что меня научило за эти годы

не обсуждать политику и погоду?

Даже двадцать минут поддерживать разговор

нелегко с похитителем времени моего.

И не то чтоб минута стоила пару тысяч,

но слова за неё если шрифтом резным не высечь,

то она – безнадёжно использованный ресурс.

Смысл фразы – быть запомненной наизусть.

 

Разобравшись с пейзажем, оставленным за оградой,

время выстроить оптику у фотоаппарата,

обратить внимание на то, что ограждено.

Чтобы там не звучал глупый смех, не лилось вино,

не бродило ненужных сплетен, людей, известий.

Мне знакомы прожившие долгие годы вместе

и живущие по сей день распрекрасно. Но

гости видят не больше, чем с улицы вид в окно.

Превращалась ли полная чаша у них в пустую?

Я понятия не имею, чего им всё это стоило.

 

Говорят, что на каждую косу найдётся камень.

Что и красная нить бессильна перед руками,

разводящимися, как питерские мосты.

Есть открытия каждых двух: переход на «ты»,

учащённые, как дыхание, встречи, речи –

но когда-нибудь наступает протяжный вечер,

и в нём не происходит решительно ничего.

Человек есть, но разница «с ним или без него»

начинает быть незаметной, совсем как воздух.

У истории начинается трудный возраст.

 

И она не имеет права решать за вас,

быть ей или закончить выстрелом этот вальс.

Значит, каждый сам и герой себе, и историк.

И я, кажется, понимаю, чего мне стоит

не сама находка, но высшее из искусств –

видеть нашу историю как библейский горящий куст,

и в любой момент уничтожить её быть вправе,

но убить не её, а память об этом праве.

 

И я, зная, чего тебе стоит любовь ко мне,

никогда не спрошу тебя о цене.

 

* * *

 

не плачется

не спится

не шипит

в крови, остатком дня прокипячённой

предпочитая манне общепит

с прогорклым, пеклеванным и копчёным

и три ха ха

два раза не звучат

смех выпал снегом и упал со стула

счастливых двое

ими был зачат

прекрасный новый, только ветром сдуло

все ягоды

и звёзды и цветы

и слёзы и кораблики и блики

и двое перестали быть святым

и двое перестали быть великим

а надо чтобы не переставал

прибой в груди

в ногах правдивый голос

и колокольный звон в простых словах

и светом наливался глаз,

как колос

она вздохнёт, как будто не снега,

а шаль

обволокла крутые плечи

а он поймёт, не станет возникать

осенним бледным солнцем

искалечен

проспект,

забывший четверо ступней,

он изболелся,

выдохся и вымер

 

скажи любовь

словами не кривыми

скажи любовь

не думая

о ней

 

 

Невзаимка

 

Он не берёт трубку, потому что я ему не звоню;

он не пишет мне писем, потому что я не прошу их.

У него есть Джек Дэниелз, девочки в стиле ню,

и ещё ему с неба подарили звезду большую.

У меня есть глаза, меняющие окрас,

сигарета в зубах, на коленях следы падений.

И большое-большое сердце.

Ему – как раз,

только он никогда, никогда его

не наденет.

 

* * *

 

некрасиво быть лучше

хоть в чём-то, хотя бы кого-то

это в детстве ещё разжевали и в рот положили

есть не только таланты твои, есть лимиты и квоты

или ты тормозишь превышение скорости, или

вырываясь вперёд,

ожидай у финала подножки

если б знала ты ранее, если бы ты только знала

 

что приносят удачу тебе только чёрные кошки

и отныне и присно

вовеки

не будет финала

 

Окно

 

Палка, палка, огуречик, карандашик задрожит:

вот и вышел человечек в удивительную жизнь.

 

Ложка, вилка, и слюнявчик да игрушки на полу

Человечек насвинячил и теперь стоит в углу.

 

Ашки, бэшки, рассчитайся на раз-два, ча-ща, жи-ши.

плюйте в лица, блюйте в тазик, ты мне больше не пиши.

 

Во саду ли, в огороде, в час немыслимых потех

мы при всём честном народе выбирали, да не тех...

 

Кто направо, кто налево, карты, деньги, два ствола,

развенчали королеву, и не вспомнят, что была,

 

Тили-тили, трали-вали, а в ушах трамвайный звон,

наливали, наливали, с глаз долой из сердца вон,

 

плюс на минус будет минус, плюс на плюс звезда во лбу,

вот скажи-ка мне на милость, ты зачем лежишь в гробу?

 

рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, приезжай хоть на часок,

листьев мокрых, листьев палых нескончаемый вальсок,

 

спят усталые игрушки, в неотвеченных висят

не хочу к тебе в подружки, мне уже под пятьдесят

 

мама мамочка мне страшно, отчего часы спешат...

кто-то там стоит на страже и не выйти не сбежать...

 

К стопке водки – огуречик. Палка палка крест равно.

Вот и вышел человечек в бесконечное окно.

 

Он просил её: приезжай

 

Он просил её: приезжай поскорей оттуда,

с края света,

я жду любую, больную, злую.

И она отвечала: хочу и могу и буду.

И вокзалы передавали при поцелуе,

как бациллу,

её,

невыспавшейся от храпа

злых соседей по многоэтажке её вагона.

Ранним утром она сходила с ума и трапа,

он показывал ей безлюдный беззлобный город,

(в проводах зацепился чей-то воздушный шарик,

и Земля зацепилась в теории семиструнной).

(Ловись, рыбка-такси, и малая и большая,

нам туда, незнамо куда, дай раскину руны).

[А потом поломалось да не зарифмовалось]

Не просил приехать, ибо не уезжала

Не уходила – и он не просил вернуться

(Ой, я неправильно кнопочку здесь нажала

и разлила ведро

и разбила блюдце)

А потом онемела, как пальцы у жертвы пыток

у японцев-врачей, безумствующих в Нанкине.

Потому что он не делал больше попыток

рассказать ей, как сильно он не покинет,

и когда берёт её руку – то кайф по вене

от хвойных иголочек счастья внутри несмелых

А она не менялась в лице, только погрустнела,

но стала так ещё необыкновенней

Я была проводницей и не пустила в поезд

Сказала, билет просрочен, паспорт подделен

Ибо нехер, раз не писатель, браться за повесть,

чтоб забросить её,

ну что же вы, в самом деле

У меня есть друг, он писатель, почти Набоков

Он предо мной в неоплатном долгу бессрочном

Я взяла у него взаймы разноцветных букв

И швырнула в окно

парню из первой строчки

 

* * *

 

Писатель рисует меня, 

Художник пишет обо мне повесть.

 

Я всегда – посредственность дня,

впрыгивающая

в отходящий поезд. 

 

Небо дрожит, как алое покрывало, 

выше.

Я привыкла 

К минуте сцепления мышц,

о которых не подозревала,

И секундному сну прыжка, 

От которого, 

как от комы, 

Пробуждаешься, только если в грудь 

Вливают солнечный кадр 

Нужного города 

Берега

Моря 

Дома.

 

Но разве 

все прыжки в поезда, 

Отступающие волнами от перронного пирса,

 

Не стоят

поезда, который отстал, 

От направления отступился?!

 

Это слово не должно было пророниться.

На плече слезинка сияла, как эполет.

Двери открылись без скрежета, проводницы 

Он сказал, что один мой глаз  – паспорт, а другой глаз  – билет. 

 

И долго ещё в воздухе пело высокогорное горькое 

Поднебесное 

Кружевное под рыжиной 

Падающее в стороны,

В стороны,

В стороны! 

 

Сбываясь 

Случаясь 

Происходя 

 

Со мной.

 

Потомкам

 

И когда я рожу детей,

я их буду пороть ремнём

за влюблённости в чьи-то величества

и мудачества.

 

Я любила такого –

вроде бы всё при нём,

только, если чуть поскоблить,

проявляется низость

качества.

 

А за двойки в дневник,

сигареты и рок-н-ролл

улыбнусь и скажу:

будьте поосторожней.

 

А меня никогда, никто,

ни за что не порол,

вот поэтому переливаю

из пустого

в порожнее.

 

Пусть кого угодно

тащат они в кровать,

это лучше, чем трахаться

по подъездам.

 

Но за что я их буду

медленно убивать –

это за стихи тем,

кто в сердцах

проездом.

 

Несмотря ни на что,

я буду любить любых,

и, конечно, шучу –

ни ремнём не побью,

ни руками.

 

Хоть акселератов,

хоть розовых-голубых,

 

только бы не связывались

с мудаками.

 

Поэты

 

Говорят, где-то есть поэты,

не воспевшие чёрный цвет.

Не писавшие в жизни о грусти, печали, боли.

Их уста не ведали привкуса алкоголя,

сквернословия,

поцелуев, которых нет.

Где-то живут носители лучшей доли,

не обижаясь на фразу «рехнулись, что ли?»,

на каком-то из бесконечных кругов планет.

 

Их улыбки в разы светлее, чем у детей.

Их одежды длинны до пола и невесомы.

И друг к дружке они котятами жмутся сонно,

перед тем, как взяться за руки и лететь,

и живут сообща: львиным прайдом, ангельским сонмом,

без серпентариевых тусовок,

ничего не перенявшие у людей.

 

Чёрный цвет им не нужен, как и другие семь:

у них есть свои цвета – например, «счастливый»,

цвет «говорящий с духами у залива»,

цвет «лунной дороги», цвет «кофейная сень»,

вот у нас – плакучие,

а у них – смеючие ивы,

и слова не затянуты в правильный злой корсет.

 

Им не нужно перед кем-либо выглядеть в лучшем свете,

вставать в семь утра, болеть и платить за жильё,

ни один из них не нуждался в добром совете,

не приветствовал лишней строки в сонете,

не возводился в культ и не порастал быльём,

и они никогда, никогда

не писали о смерти,

точнее сказать, совсем не знали её.

 

 

* * *

 

Приручить, что ли, юную книжицу?

Запылится на полке в Москве. 

Молодым литераторам пишется

про какой-то немыслимый свет.

Не леса, не поля: мегаполисы,

позолота любви напоказ.

Кто б вписал в медицинские полисы

хворь по кличке «намётанный глаз».

 

Русской речи прыщавая стражница

входит в русский язык понятым.

Молодым исполнителям кажется,

что весь мир аплодирует им. 

Что, когда на застолье великие

поздравляют зубастых юнцов  – 

в Божоле, Саперави, Киликии

нет начал и не сыщешь концов.

 

Прочитаешь афиши  – и вытошнит,

дай до урны господь донести.

Бенефисы двухмесячной выдержки,

микрофон словно скипетр в горсти,

размалёваны так, что художница,

взглядом сталелитейным звеня,

корчит диве недобрую рожицу,

акварельку пустую храня. 

 

Мне не страшно за литературу, нет.

Выпьешь чуть, и глаза неверны:

прописавшиеся ниже уровня

моря строчек не так уж дурны. 

Меж каким-нибудь Соей и Лосевым

кареглазые волны вперёд

катят бочку уже без философов

и Гвидонов, и чтиво всех прёт.

 

Есть такие, кому только пишется. 

Не живется в подлунном миру. 

Он не может насытиться пиршеством 

букв, податливо льнущих к перу. 

Ради строчки хоть в пекло, хоть в петлю лезть. 

Альпинизм на бумажной горе. 

Не допрыгались и не добегались 

у себя во саду, во дворе.

 

Кто взрослее  – ваяют трагедии.

Хуже некуда, валим отсель:

ты  – на тракторе и на ракете я,

а вон тот оседлал карусель

и по кругу несётся, обдолбанный,

по домам, говорит, всех развёз...

Некто тихо выстраивал толпами

за автографами псевдозвёзд.

 

То аренами, то колизеями

ходят слушать неграмотных дам.

На симфонию шелеста зелени

я трамвайный билет не отдам!

Губы алые шепчут клишейное,

платье движется в такт жестам рук.

Да вертите, пожалуйста, шеями: 

слава Господу, я близорук.

 

Кто орёт, нет, вопит, нет, безумствует,

микрофону хребет изломав.

То ль усатое, то ли безусое.

То ль невнятица, то ли слова.

Подвывают всей площадью, бесятся,

как бумажная стая волков

на огрызок бумажного месяца,

а артист был... и был он таков.

 

Спьяну принявши сцену за подиум,

выкаблучивает, бог ты мой,

непонятка с гнусавой просодией.

Полечиться, что ль, шла бы... домой...

Подражает коллегам по дискурсу,

палец дай  – отгрызет по плечо.

А сюжет из «Лонг-Айленда» высосан

и «отчаянием иссечён».

 

Кто помладше – на щёчках по ямочке,

несудимые, сам посуди.

Кто  – в песочницу, кто – в лесбияночку

заигралась к своим двадцати.

Подарила любимому Вовочке

Изъязвлённую ломкой строку.

Бедный Вовочка пробует водочку,

напросившись на чай к старику,

 

что полвека ночует за Пушкиным,

прерываясь на скудный обед,

он орет на хватёрку недужную:

«Современной поэзии  – нет!»

И Владимир идет на русистику,

повторяя судьбину дедка.

А девчонка кладёт листик к листику,

не мала, но и не велика.

 

Почему Вы  – поэт? В объяснительной

одностиший не сыщешь вовек.

Капля жидкости зело сомнительной  –

слёзы, водка, растаявший снег  – 

превратила слова в сокращения,

что калошами сунуться в брод  – 

все равно что нырнуть на Крещение

в отмороженный проруби рот.

 

Есть Евразия, значит, Поэзия

тоже может быть материком.

Обещали, что там будет весело,

с катерком, с ветерком, с матерком.

Верить тем или этим синоптикам,

если я одинаково чужд?

Каждый может разжиться блокнотиком

и записывать всякую чушь.

 

Проблема (без)нравственного выбора

 

И когда-нибудь выбор падёт на одну из планид:

нараспашку сердца, либо приступы изолофобий.

А меня беспокоит тот факт, что толстовка полнит,

а не выбор какой-то. Но знаешь, я б выбрала обе.

Иногда лучше быть с кем попало, как паллиатив,

вопреки рубаям в инкрустированном альманахе.

Поперечному встречному вскрикнуть: давай полетим

в стратосферу, не то я пополню плеяды монахинь!

Пусть не синяя птица, но галочка, паспортный штамп,

зеленеющим следом на брачном бракованном пальце...

...Что страшней: от тактильного голода сваи шатать

или с чуждым тебе на твоей простыне просыпаться?

Может, лучше, когда одиночество – главный звонарь

колокольни внутри, механизм музыкальных шкатулок?

А лилово светящийся под правым глазом фонарь

поцелуев роднее, которых норд-остами сдуло...

Что же выгодней мне: докрасна раскалиться горшком

от любви, распирающей пламенем клетку грудную,

обойти параллели и меридианы пешком

за любимым своим, позабыв даже маму родную?

Или, может, белее каррарского мрамора быть

в тихой келье, где книги желтеют от света лампады?

И носить вечный траур по участи Божьей рабы,

а не гнаться за Солнцем? Икарам приходится падать...

На охоту за свежей любовью бежать со всех ног

или сбегать в продмаг за дешёвым любовным консервом?

Я останусь на месте, плетя свой терновый венок

из рифмованных строчек, смотря неотрывно на север...

 

Работа над ошибками

 

Так мы младенцами на руках у бабушек возлежим,
а потом орём: «Ваш постельный режим
надоел мне до озверелых колик!» и
идём в тусу приятелей-алкоголиков
на заброшенные этажи.

Так мы руку в руке у матери держим, выводим «А»,
узнаём, что ученье – свет, неученье – тьма,
а потом на неё орём: «Ты испортила мне всё детство!
От учёбы этой дурацкой куда мне деться?»
Сходим с рельс
и с ума.

Так мы ходим в церковь, слушаем о Христе
и о Деве Марии, нарисованных на холсте,
а потом теряем девственность с кем-то на спор,
и её не восстановишь, как загранпаспорт,
плюс ребёночек 
на хвосте.

Так мы в курилке прогуливаем ОБЖ, 
а потом, когда оказываемся в жэ,
например, в горящем чаду квартиры,
мы теряем напрочь ориентиры
и прячемся в гараже.

Так мы клянемся в вечной по гроб любви,
а когда она подхватывает ОРВИ,
мы идём целоваться в ночные клубы,
перемазав помадой губы,
веря – это у нас 
в крови.

Так мы спим, обнимая нежно своих зазноб,
и целуем их в чистый высокий лоб,
а потом демонстративно пишем в статус – 

мол, я сегодня ночью с другой останусь,
да, мудак я 
и остолоп.

Так мы в отрочестве просим купить котят,
даже если родители этого не хотят,
и котята утром нас в школу будят,
мы отрезаем им хвост – посмотреть, что будет,
домашний кинотеатр.

Так мы пробуем лёгкие котики в первый раз
у соседа на хате, и искры летят из глаз,
а потом в наши глаза-бойницы
смотрит мама, папа, врач из больницы,
и это десятый класс.

Так мы проходим мимо того, которого бьют,
потому что нас ждёт вконтакте, диван, уют,
после видим фото лучшего друга по прессе жёлтой,
того, кто ни разу тебе не сказал «Пошёл ты»
или «Мать твою».

Так мы уходим гордо, как Тамерлан,
потому что она залетела и более не мила,
мы идём кого посвежее трахать,
а потом наполняемся жидким страхом,
узнав, что она умерла. 

Так мы маму целуем в детстве каждую ночь,
а потом вырастаем без желания ей помочь,
или бьём ногами в старости за болезни,
до крови, чей вкус становится всё железней,
и уходим прочь.

Так мы про Бога гадости говорим,
а потом орём: «Пожалуйста, отвори!»
разбивая костяшки о двери Рая,
если мы в агонии умираем,
ни на грош не ведая, 
что творим.

 

* * *

 

Сигналы SOS не услышать с берега

Твоих морей.

И не открыла я тебе Америку,

Ты мне – дверей.

Я для тебя ее реминисценция,

Как ярлычок.

И в сердце лопнет градусник по Цельсию,

Так горячо…

Оно как Солнце, и чернеющими пятнами

Затемнено.

Быть третьими, четвертыми и пятыми

Равно быть мной.

И я прекрасно видела зелёными

Глазами вас.

Вы показались в пух и прах влюблёнными.

Разбитых ваз

Полно на всех моих к тебе дороженьках.

Я – ноги в кровь,

Всё наверстать желая, что не прожито,

Не в глаз, а в бровь

Ты метишь электронными курсорами

Заместо стрел.

Вас лишь воспламеняли ссорами

На том костре,

В котором не гореть мне, не раскручивать

Земную ось.

Когда я демонстрирую, что круче я,

Ты смотришь сквозь

На эти губы, да глаза зелёные –  

Они нужней.

Я вместо губ твоих пью молоко топленое –

Оно важней.

Всех Дон-Кихотов перемалывает мельница

В своей груди.

«…и это вряд ли уже изменится…»

Три. Два. Один.

 

* * *

 

Сложно с тобой встречаться.

В ступе вино толочь.

Изо всех домочадцев

я уходящий в ночь.

Ты меня не найдёшь в ней,

если не позовёшь.

Нет ничего надёжней,

чем петербургский дождь.

Курим и пьём без вкуса.

Просто не можем без.

Мы собираем мусор,

но поджигаем лес.

Разыгрываем сценки

о чувствах по проводам.

Ходим к другим, как в церковь,

думая, что Бог там.

Я не малоимущий,

просто сейчас денег нет.

Из моих преимуществ

только голос вдвойне.

Значит, молчи и слушай,

пялясь из темноты.

Ты априори лучше

каждого, кто не ты.

Ржавчиной по седому

к берегу

доплыви.

Сложно расстаться с домом,

текущим в моей крови.

 

Случилось слово

 

Случилось слово, страшное, как сон,

по пробужденью ставшее страшнее,

Так, брызнув половинками, чернеет

лишённое носителя кольцо.

 

И ты не знаешь, как перенести

такое слово, как болезнь, как глыбу.

Молчанию научишься у рыбы,

словам – у тех, кто дрессирует стих.

 

Оно в начале было и в конце,

но между тем, чем было, и чем стало,

лежат нечеловечески устало

сомнительные тени на лице.

 

Случилось слово. Не перечеркнуть.

Не вымарать. Не ждать переизданий.

И окна ставших вдруг чужими зданий

гирляндами тебе не подмигнут.

 

Останется учиться с этим жить,

учить его язык, его повадки,

не думая, как под ногами шатки

ступени на вторые этажи.

 

Не будет так, как было, никогда.

А будет так, как будет. Не иначе.

Случилось слово, над которым плачут.

Случилось слово. Вспыхнула звезда.

 

Никто не умер. Новый год снесёт

лавины с гор, товары с пыльных полок.

С тобой случился путь. Он был недолог.

С тобой случилось слово. Вот и всё.

 

Солнце моё

 

Зовущие солнцем любимых –

больные на русский язык.

Сдираешь со слова лепнину

и вдруг понимаешь азы:

 

ах, солнышко, что ты такое?

Далекая злая звезда.

Тебя не достанешь рукою,

не бросишь бумажкой с моста.

 

И, воспламенив наудачу,

оставишь во мне уголёк.

Ты – солнце моё. Это значит,

ты вечно пребудешь далёк.

 

 

Стэф

 

Скажите мне, что это не закончится…

Работай, негр, мол, солнце высоко!

Я девочка-абсурдопереводчица

С поэтовых забытых языков.

 

Так замок короля под сенью грабовой –  

Всего лишь дом, в котором спите Вы…

А нервы обрисованы параболой

изогнутой донельзя тетивы.

 

Семь пар сапог железных истоптала я

В стихах, хотя на самом деле нет,

Ботинки промочив снегами талыми,

Апгрейдила, идя на факультет.

 

В строке моей искрится век Серебряный

И Золотой поблескивает чуть.

Мне проще было б высказаться рэперно,

Но Вам такого счастья не хочу.

 

Плевком туша пылающие избы, я

седлаю тыгыдымского коня –

По имени трамвай, и еду к Вам, мой избранный,

Такой, как есть, примите Вы меня.

 

Мой Иггдрасиль обратно станет деревом,

Когда – Господь, прошу, помилуй мя –

Сумеем обходиться (я поверю Вам)

Заветными словечками

Тремя…

 

В горящей мусорке пока еще не корчится

Моя средневековая тетрадь…

Скажите мне, что это не закончится –

Тогда в стихах я перестану врать.

 

Всем счастья на весь билетик, лавки, скамейки, мурк,

И на пятерку с плюсом повеселиться.

И если наш Бог – упоротый драматург,

Мы – главные бездействующие лица.

 

Сурки

 

Я умерла и бегу: рукой подать до реки,

из-под земли прорастают вместо цветов сурки,

и бегут за мной, и нет им ни сладу, ни главаря,

ни смерти им нет, по-честному говоря,

и ничьи ни страшны мне предательство и разлука –

я не искала любви, не искала друга,

говорили мягко, стелили жёстко,

всё это лажа, я глажу сурчачью шёрстку –

и мои ладони превращаются в лапы,

здравствуй, сурчачья мама, сурчачий папа,

что со мной это было глупое и земное,

о, мой сурок, ты ли правда всегда со мною?

как черничны их диковинные глаза –

ими бы мне никогда не смотреть назад,

как нежна их шерсть, как трепетны их сердца

после смерти нет никакого края или конца,

это поле – мой дом, и никто его не снесёт

я и мертвой не стала, я стала сурком и всё

 

Тамбурный бог

 

Я делаю чёрный пиар ООО «Макдак»,

рифмуя гамбургер с тамбуром, где курю.

Не надо мне строить глазки, таксист-мудак,

мне, в женственном теле пещерному дикарю;

 

Поэту не нужен секс, как он нужен вам,

мужчина под сороковник или полтос.

Не практикую. Не до того. Жива.

Не знаешь, о чём разговаривать?

Досвидос.

 

Ты знаешь, я хочу сочинить язык

такой, чтобы без жестов, без глаз, без слов…

Я даже чуть-чуть подгрызла его азы:

Бог говорил со мной,

и меня

трясло.

 

И только представь, я даже вела конспект

жиллетовским лезвием, где началась ладонь.

В общем, я хоть в Парламент смогу успеть,

если не стану рифмующей мир балдой.

 

Я бы лежала в красном полусухом,

томно снимаясь для экстра-страниц в Maxim.

Но я убиваю

себя

и тебя

стихом,

а значит, вечно нет денежек на такси.

 

Мне бы мог спеть хит года «Така, як тi»

какой-нибудь романтический Вакарчук,

но я не люблю влюблённых в меня, етить,

и никаких цветов от них не хочу.

 

Вот у меня сигарету стреляет Бог –

она выпадает из пальцев моих в дыру.

Я выбитый клык

столкнувшихся

вдрызг

эпох,

чьи рваные джинсы полощутся на ветру.

 

Если я – безо всякого wanderlust,

в мире акульего бизнеса ни бум-бум,

женщине, у которой я родилась,

Господи, слышишь….

рядом...

кого-нибудь.

 

Чтоб, если я допью свой кагор до дна,

с нею осталась такая, как я – точь-в-точь.

Чтоб никогда не скучала она одна –

у нее самая

непутёвая

в мире

дочь.

 

Хочется небо высветлить хоть на треть,

небо её глаз.

Вымыть колокола.

Закрой мне глаза. Я не могу смотреть

на слёзы господни

по той стороне

стекла.

 

Толстым журналам

 

Горит «Звезда» и плещется «Нева».

Стихи переполняют стол и Питер,

И можно сжечь, а можно утопить их.

Или вскричать: «Поэзия мертва!»

 

Не карлик, но и не акселерат –

литература молодых и пьяных.

Когда стихи слагают грубияны,

обманываться слух девичий рад.

 

Тогда стихи бросаются с афиш

вниз головой в нечаянные лица,

двадцатилетние самоубийцы,

огромным небом спугнутые с крыш.

 

А лица продолжают крестный ход

по барам и Петроэлектросбытам,

пропитанные моросью и спиртом,

и ни одно поэзии не ждёт.

 

Для них звезда погасла, а Нева —

вода, что протекает под мостами.

Когда б они журналы пролистали,

из тех бы испарились все слова.

 

* * *

 

Ты думаешь, что сейчас все в режиме «ОК», ну разве что чуть подводит больное горло. Выравниваешь дыхание, на каток выходишь топ-моделью журнала «Вог», течёшь по льду, картинно качнувшись вбок, как в проводах течёт многовольтный ток.

Но где-то за кадром заходится смехом Горлум.

Кольцом всевластья, пущенным изо рта, державшего дешёвую сигарету, защищена ты, вселенская доброта тебя переполняет, и города, которые разъехались кто куда, теперь лежат на спине одного кита…

Но пряничный домик съест и Гензеля, и Грету.

Рисуй на льду, как пальцами по стеклу, ты больше не гадкий утенок – Царевна–Лебедь. Представь, что ты вступила в бойцовский клуб, и просто так негоже сидеть в углу, уж лучше садиться сразу же на иглу. Но если ты и провалишься в эту мглу,

Помни, что это мало кого колеблет.

 

Трижды налево сплюнь на непрочный лёд, чтобы не думать о содержимом титров: с рельс сходит поезд, взрывается самолёт, не переставая из неба льёт в раны земли коричнево-желтый йод… Каждый несчастье сам для себя скуёт.

Протагонисту остается одно: быть хитрым.

 

* * *

 

Уезжая из города, лишнего не бери.

Придорожные магазины всегда с тобой.

Твой порыв накопительства хлама необорим.

Выбрось хлеб, что испорчен,

и нож, который тупой,

а несметные книги эти тебе зачем? 

Ты от силы прочёл десятка из них два-три.

Остальное –

дарили, 

дали,

в таком ключе.

От перегрузок у стеллажа артрит.

Уезжай налегке,

навзрыд

и навеселе,

все подаренные сервизы расколотив,

будь себе самому всеми пьяными на селе.

И запрыгивай

в близстоящий

локомотив.

 

Уезжая из покосившегося себя,

из облупленного себя, из своей глуши,

там, где скрипом зубов ворота в ночи скрипят,

там, где крик твой о скорой помощи неслышим,

там, где есть только пол, на котором тебе лежать,

выцарапывая ногтями 

права на жизнь –

здесь тебе только камни сеять

и камни жать,

папа не привезёт сюда тебе новых джинс,

мама на выходные не будет лететь сюда

с домотканой ватрушкой, верно хранящей пыл.

Ты в самом себе –  никудышняя сирота,

словно бы в мегаполисе,

что про тебя

забыл.

Ты раздавлен в вагоне в собственных же телах,

всё без толку,

чувств,

расстановки...

Зато – с умом!

Так разбей на удачу лицо в своих зеркалах

и найди в себе сил

отразиться 

в себе

самом!

 

Уезжай из себя, что дико обторчан, пьян,

даже если дышал духами 

того, кто не

видит инь и ян в тебе, но один изъян,

если воду пил с тем,

кто не на одной волне.

Если ты о себе – либо плохо, либо никак –

увольняйся с работы не над собой самим,

в перерыве мечтая склепать себе двойника,

чтобы он делал всё, 

а ты бы смотрел за ним.

 

Уезжая из вероучений, что сам создал,

воспалений воспоминаний,

грехов, обид,

будь уверен,

что где-то снова зажглась звезда,

 

прирождённая

для того,

чтоб тебя

любить.

 

А не жечь грубым пламенем,

как постояльцев тьма.

Приходили, намракобесили будь здоров,

накурили и выпили так, что стоял туман.

Городок так обижен,

что впору

бросаться 

в ров.

 

Ты свой маленький город: 

ухаживай же за ним.

Как за садом,

как за ребенком,

как за больным...

...Первый камень шлифуя, почувствуй, как он звенит...

А ещё  – 

как все части города

влюблены

в слабый солнечный свет,

силу набравший в горсть...

 

Городок очень мал,

как боженькина

игра.

 

Городок твёрдо знает: по звёздам

приедет

гость,

 

чтоб на этой земле построить огромный град.

 

Ультракаин

 

Я останусь твоей бессмертной сестрицей Хо,

небом цвета дождя прольюсь на книгу твоих стихов,

А когда повстречаются наши семьи,

расскажи своему ребёнку,

как мои поезда

улетали к тебе на север;

и в них пахло чаем с медом да имбирём.

 

Запиши себе на руке:

мы никогда

не умрём.

 

Я пошла бы с тобой на край света, или на Сплин,

только денег – как крыс накакал.

Сам понимаешь, блин.

 

Знаешь, они уходят – один за другим,

солдатами на войну,

поющими непонятноязычный гимн,

корабликами ко дну,

из старых тетрадей выдернутым листом,

династиями на спад,

их было двое, или, быть может, сто –

я не могу

спать,

 

пока они пробираются там, звеня,

с чем-то наперевес,

как они уживаются без меня,

теряющей сон и вес,

той, что зудит комариком у виска

предупреждая гать?

Хэй, препарируй тайну, скажи, как

они все смогли мне солгать?

 

Один был со мной одинаково одинок,

как в отпуск, бежал ко мне,

а я – к нему, не ощущая усталых ног.

Спалила с другой в окне.

Другой играл случайного, как умел –

не самый плохой актёр,

Я перед ним белела, как школьный мел,

а он меня взял

и стёр.

 

А третий был самой-самой из всех причин

астений и дистоний,

хотел, как и большинство мужчин,

подушки и простыни.

Я не могла ему предоставить раз,

два, три, четыре, пять –

как в море река, я впаду в маразм –

и этот ушёл опять.

 

Знаешь, они уходят – один за другим,

снова никто не спас.

Такие дела, такие вот пироги,

никто до них не зубаст.

Кто-нибудь, откликнись на «помоги».

Верно, ты тоже

пас?

 

 

Усни со мной

 

Усни со мной, где старый детский садик

напротив бесполезного собора,

чтобы вся мгла, проглоченная за день,

не развела внутри меня сыр-бора.

Усни со мной за школой или дуркой,

на плитах с подорожником проросшим,

укрывшись от простуды старой курткой,

не думая о будущем и прошлом.

Усни со мной, переплетая пальцы,

уставшие от клавишных прогулок,

чтоб никогда вдвоём не просыпаться

в залитый тихим солнцем переулок,

 

откуда выходить в чужие люди.

Усни со мной. Пусть ничего не будет.

 

Филфак СПбГУ

 

ничего не запомнишь, кроме зелёного дворика,

где восточные памятники,

цветы, цветы и цветы;

золотятся уши животных, тебе диковинных,

серебрятся волосы от красоты.

gaudeamus igitur, маленькая моя,

невесомая, растрёпанная, иная.

здесь тебе корабль, море, гавань, причал, маяк,

даже пьяный моряк. любим, запоминая.

твои линии на руке станут как самолётный след.

затяжные. совершенно неразличимые.

ты сидишь на скамейке, тебе девятнадцать лет.

отзываешься на любое имя.

 

невозможная старость, переулок филологический,

спелый охристый флигель,

ботанический сад.

больше не спустишься в подземный переход на личности,

не обернёшься назад,

не попросишь списать у мальчика с польской фамилией,

у девчонки с еврейской не выпросишь на обед.

в растрескавшемся деревянном ящике посадишь лилии,

и споёшь не по правилам: vivant membra qualibet,

потому что голос идёт, а правила ссохлись

престарелым гербарием в реликтовой книге книг.

золотую латынь придумывали на совесть,

но ты полвека назад была выпускник.

 

ничего не запомнишь, говорю тебе, ничего.

кроме того, что gaudeamus вечней, чем amen,

и того, что знание – сила страшная,

и того,

что не рассказывают ни себе, ни маме,

ни Самому –

ибо стоит ли беспокоить Его

так, как это делаем мы – целыми днями?

 

в ботаническом саду идёт пушкинский снег,

лермонтовский снег,

достоевский снег,

и бахтинский снег, и гаспаровский снег, и жирмунский снег,

и снег с фамилиями тех, кто говорил – так, дети,

пишем о тех, кого с нами больше нет.

 

поздняя весна в университете

обнаружит тебя с большой-пребольшой любовью

под обломками, где проступило имя твоё, простое,

шёлковое,

грейпфрутовое,

любое.

совсем любое.

 

белое платье, невская акватория.

на вкус Нева. на ощупь – сама история.

 

Чего б не стать поэтом от сохи

 

Чего б не стать поэтом от сохи,

когда сплошные кляксы в личном деле.

Мне стыдно признаваться, что стихи

взойти из этой почвы не сумели.

 

А вышли искривлённые слова,

и в рифму, словно под руку – им проще.

И я, твердя как мантру: дважды два

равно пяти – вслепую и наощупь

 

иду туда, куда они ведут,

и мне не важно, кто из них Сусанин.

Всё лучше, чем вино и фенибут

и шар земной под золотом сусальным.

 

Не кончится маршрут ни точкой Б,

ни публикацией, ни адресатом,

он должен был сломаться, как хребет,

поскольку он никем и не был задан.

 

Но под хвостами вялых запятых,

колёсами невыстреливших точек

рождаются дороги и мосты,

разбуженные маршем одиночек.

 

Человеку, которому я больше не могу доверять

 

Брат мой, скажи мне, что же ты натворил?

Что ты наделал с подаренною Весной? Ты её перекрашивал в январи, чистую воду мутил за моей спиной.

 

Помнишь, как я крылья тебе соткал из старых своих, немеркнущий оберег? И ты тогда не умел смотреть свысока, и не бросал теней в изголовья рек. Кто-то вскружил тебе сердце дурман-травой, взял да и камнем в груди его заменил... Хоть города круши, хоть ты волком вой, но тихой струной печаль по тебе звенит.

 

Помнишь, как я наведывался к тебе, когда небеса собирались рассвет включать? Помнишь, как нёс тебя на своем горбе по пыльной дороге из жёлтого кирпича? Как пел для тебя одну из таких баллад, которые бы мечтали услышать все? Делился, с кем отплясывал на балах, с кем просыпался в объятиях на росе... Вот почему собратья твои меня взглядом сжигали, когда я вошел к ним в зал.

 

Будь же треклято трижды начало дня, когда ты им это грязно пересказал. Или того, когда я поверил тому, что ты – не враг, предчувствиям вопреки. Спасибо, что знаю – если буду тонуть, ты не подашь соломинки и руки.

 

Брат мой, а я был за тебя распят – вниз головой, расколотой головой, терниями увит с головы до пят, ты не пришёл смотреть, такой деловой.

 

Руки протягивал – освободи от пут, ты же мне был и остаёшься брат...

Но ты оказался выходцем из Иуд.

И больше я не держу на тебя добра.

 

Спасибо, кому б то ни было доверять ты, бывший брат, мне накрепко запретил. Теперь я держу стаю своих тигрят

и Северное Сияние взаперти.

 

Передо мной – светлейшая из Дорог,

ветры в дорожной сумке моей храпят.

Надеюсь, ты сам не ступишь на мой порог,

я не смогу совсем не пустить

тебя...

 

* * *

 

...Я знал кумов, потомков, протеже

людей, увековеченных в граните.

Они гуляли в барах, в неглиже,

в не самом восхваляющем их виде.

 

Одетые в костюмы от того,

от этого пахучие духами.

Посторрронись! Я – дружка Самого!

Плевать, что не знаком с его стихами.

 

Плевать, что предки сделали мои.

Зато они проторили дорогу

мне,

продолженью княжеской семьи...

я продолжаю мысленно: уроду.

 

Плевать,

что киснет голубая кровь

в руках, что разжирели от безделья.

Плевать, что пью, что мордой стал багров,

я внук Того, о чьём великом деле 

 

все помнят,

значит, я навек священ.

Богоподобен. Неприкосновенен.

 

Мне очень страшно от таких вещей.

И радостно, что не течёт по вене

 

никто,

кого проходят в школе,

чтут,

чьё имя служит пропуском, карт-бланшем.

Знакомство с кем считают за мечту,

а чьи капризы не сочтутся блажью.

 

Седьмой кисель из тридевятых стран,

покоцанное золото фамилий.

Мужчина представляется: сестра

такого-то.

 

Чтоб все его 

любили.

 

Мне доводилось видеть имена

и гобелены целые регалий.

А также слышать, как они шлют на...

И видеть, как на галстуки рыгали.

 

Жаль, я не воплотил свою мечту: 

узнать людей, великих не на шутку, 

чьим именем прикрыли наготу 

души, что отлетела на минутку, 

 

перевернув великого в гробу. 

Святой источник  – лишь первоисточник, 

что обезвожен, выжат, обесточен 

потомками с потёмками во лбу. 

 

Какое счастье, что никем не стал. 

Героем, божеством, сверхчеловеком, 

ни тем, кому воздвигнут пьедестал, 

ни тем, кого пинком с него низвергнут.

 

кулинарная книга: панацея

 

Доставай перочинный нож и вскрывай же своё подреберье;

на разделочной досочке сердце свое распластай.

И вотри бертолетову соль, и рассыпчатый чёрный перец,

так похожий на сажу горелых останков моста.

 

Мелко режь, чтоб финальный продукт был на славу поджарист;

аккуратно клади в дрессированный Вечный Огонь.

(В первый раз даже шеф-повара этих блюд облажались),

но не бойся, переворачивай и раздраконь

 

этот глупый кусок розоватого и сырого

человечьего мяса, умеющего стучать

на того, кто с тобой обошелся на редкость сурово –

(Ну, подумаешь, раз не ответил в контактовский чат).

 

Двадцать-тридцать минут, что длиной в одинокую осень,

будет более чем достаточно для еды.

Только «Разум»  остался из книги прекрасной Джейн Остин,

а вторую часть – «Сердце» – дымящим снимаешь с плиты.

 

Хочешь, замаринуй и, наклеив на баночку ценник,

ты ходи с высоко запрокинутой головой.

Ты искал панацею? Это сердце и есть панацея.

Кто осмелится съесть его, будет навечно живой.

 

Знаешь, я это сердце уже подносила на блюде

и казалась таким сиротливым несчастным пажом.

А твоё бы, наверное, съели голодные люди,

да вот ты не коснешься груди

перочинным ножом.

 

ностальгия

 

покажи мне то время, где я сильней, чем сейчас.
это сто сигаретных пачек тому назад,
это два институтских курса и школы часть,
это те, ещё неподкрашенные, глаза.

покажи мне то время, где я ещё не люблю
никого, кроме мамы и палевого кота,
где часов по двенадцать дома стабильно сплю,
это детское время без «если» и без «когда».

покажи мне то время, когда мне тринадцать лет,
и четверки мои – наивысшая из проблем,
я не думаю о парнях, о добре и зле,
и не еду грехи замаливать в вифлеем.

покажи мне то время, где я не авторитет,
где не нужно рубить младенцев и жечь костры,
где ещё не даю в долг, не беру в кредит,
где слова мои ещё не совсем остры.

покажи мне то время, где я выхожу гулять
и на старых качелях лечу до любых планет.
где ещё после каждого слова не ставлю «..ять».
где вопросов жизни и смерти ни капли нет.

покажи мне то время, когда я живу игрой,
не дежурной улыбкой, ненависть затаив,
и друзья ещё умеют стоять горой,
и когда это всё, что у них на меня стоит.

покажи мне то время, где под ноги не смотрю,
где только родители вправе прижать к груди,
где крысы тащат сырные крошки в трюм,
и я не знаю, что ждёт меня впереди.

 

 

окно

 

Я знал, что нет любви без приключений,
но есть любовь без памяти и сна.
И я скажу без преувеличений:
грудная клетка стала мне тесна,

когда за дверью голос Ваш услышав,
я сам хотел бы превратиться в звук.
Мы стали чуть знакомей. Но – не ближе,
чем ровно до пунктира Ваших рук.

Я видел, как подростки вены режут,
как взрослые несут в руках цветы,
чтоб мир для их любимых был безбрежен,
но горем или счастием святым?

Вот в чём вопрос, который мной не задан
Вам, кто в моей любви не виноват.
Ко мне Фортуна повернулась задом,
но, может статься, тем она права,

что Вам так лучше: без моих истерик,
букетов роз, подброшенных под дверь,
экспромтов, сказок, бытовых мистерий,
и чашечек, пропущенных по две.

Я стану одуванчиковой пылью,
осенней нежелтеющей листвой
всем тем, чем люди не были – и были,
слезинками дождя на мостовой,

больничным скрипом опустелых коек,
сияньем теплым вечного огня...
Я стану нетревожащим покоя,
который Вы создали без меня.

Пускай бинтом наложены запреты – 
переживу; не Ваша в том вина...
Влюблённый в луч безудержного света,
струящегося
с Вашего окна.

 

останьтесь

 

И будет среда; наш сумрачный дворик
станет вокзалом, троллейбус – поездом.
Любовь, а не горе
мне с Вами делить почему-то так боязно.
Стихами крошусь,
как хлебом – перед единственным голубем.

Я просто прошусь –

хотя бы сегодня не надо глаголами
и прочей бурдой!
Давайте хоть раз поцелуями в губы… Но
наше бордо
в чаше хрустальной ещё не пригублено.

Игристая грусть
в стеклянной тюрьме безразличия пенится.
Молчу наизусть
о главном, болтая о второстепенностях.
Кто первый зайдёт
за грань преступления и наказания?
Нет; я – идиот,
хотя тот же автор создал описание.

Докурим – и прочь
опять разойдёмся по разные стороны.
В белую ночь –
уходите Вы. Я, как водится, в самую чёрную.

Встаю поутру
и в зеркале вижу бегущую надпись
в глазах, что могли просверлить бы дыру
в черте горизонта:

«Останьтесь!
Останьтесь.
Останьтесь...»

 

улица поэтому

 

Когда бросаешься в чью-то улицу, идешь, кроссовками пыль клубя – твои глаза невзначай целуются со всем, что видят вокруг себя. 

Вот на заборе слова забористо тебе поведают суть бомжа, бухлодыря с алкогольным пористым лицом, лежащего чуть дыша. С афиши выспренно бдит публичико: «приди, приди ко мне ночью в клуб», ужасно хочется имя вычеркнуть – висит на каждом прямом углу. В метро – нимфетки листают книзменность, Донцова, Шилова, все дела. Пожалуй, неандертальцев письменность куда заманчивее была...

Глядят сакрали с обложек глянцевых, зовут сиренами за собой, и все какой-то мудреной нации, мозги – опилки, система – сбой, по блату рейтингово разложены, поют и ноют свою музоль, и перепонки в ушах похожи на ботинком сплющенную мозоль. Сдербанк, красотка зеленоглазая, все просит, молит – «в меня войди, а я надую тебя, мой ласковый, сегодня номер пятьсот один». Полёт листовок эпикурейсовых – уж лучше в парке разжечь мангал, а ветер ветреный прёт под рельсами, чтоб не сказали, что помогал. Где Галерея и Стокманн – злодчество стеклом оскалилось, как сармат. Узнать фамилию-имя-отчество того ломастера без ума!... 

Глаза целуются с окружающим – беги, куда не глядят они. Подать бы им на десерт ежа ещё – вон те неоновые огни. Что делать, господи, что же делать нам, куда бросаться, куда бежать? Но нам приказано жить как велено и привыкать к острию ножа, что режет слухами слух, и сглазами – глазные яблоки пополам. Себя почувствовав одноразовым, устало прячешься по углам... ты словопийца, поэт, поэтому я понимаю, как ты устал. Когда-нибудь на крови поэтовой тебе воздвигнут и пьедестал, и лекси-кола артезианскою забьёт, почти что живой водой. В когда-нибудущем ты – затасканный, зато прочитанный от и до.

И литературовед ссутулится, кидая зёрнышки голубям, случайно брошенный в лоно улицы – конечно, названной в честь тебя.

 

* * *

 

я подхожу к обшарпанному подъезду

и набираю номер одной из квартир.

ни одного гудка.

в домофоне – песни,

«знаю пароль и вижу ориентир».

 

она не откроет.

свешенная с подставки

трубка – надежный сторож её покоя.

я недостоин даже заочной ставки,

впрочем... со мной бывало и не такое.

 

только бы ей – действительно хорошо там,

и не вскрывает вен по продольным швам.

я бы сейчас послушал её «пошел ты…»,

как удостоверение, что –

жива.

 

воздух надтреснут, выскоблен и надорван

нервно-неровным выдохом.точка.вдохом.

господи, я люблю же её, оторву,

чтобы увидеть её, как париж,

и сдохнуть.

 

кто-то выходит, меня задевая дверью,

не поддаюсь соблазну войти за ним.

снова: елена ваенга; группа «звери»…

ни истеричных выкриков,

ни возни.

 

девочка, подпевай же, прошу, припевам,

голос подай, как милостыню у церкви…

из всех, кого ты не хочешь, я стану первым,

кто детективно счастлив любой зацепке…

 

бог на меня любуется: «так-то лучше»

через стеклянного неба большой лорнет.

я продолжаю молча стоять и слушать

музыку жизни,

в которую

хода

нет.