Сергей Гринёв

Сергей Гринёв

Четвёртое измерение № 32 (380) от 11 ноября 2016 года

Снежная доля

Асимметрия осени

 

Здесь до сих пор темнота живёт

в красно-кленовом дне.

Переведя все часы вперёд,

двигаешься вовне

 

из ледяной чешуи стекла

в вязкую густоту

тени, что с потолка стекла,

выпачкав высоту

 

«си» в «соль» и в низкоконтральтной «ми»,

музыку выгнув ниц –

это играет альтист Дани-

лов красногрудых птиц;

 

это щебечут они его

в инее октября;

это белесое ничего

стало на якоря.

 

Если вглядеться поверх очков

вчуже на тождество

млечных мерцаний Его зрачков

ночью под Рождество,

 

видно, как боль через сонм утех

плавно ведёт к концу,

чтоб отпустить первородный грех

матери и отцу…

 

Сад расходящихся троп(ов)
 

А за окном темно, как за семью ночами ночь, за стеклом – стекло:
холодно, воландно, жуть.

Слякоть лакая, воздух твердеет в лужах.
Чувство такое, что время обратно в пространство перетекло,
и – лёд.

Мой дольник не дружен, не сужен,

не мужен и полупростужен.

И ты говоришь: остынь, ночереет, поздно, проходит время.
Я спрашиваю у времени – оно говорит в ответ, что проходим мы,
остаются крупицы: дороти, баум, кэрролл, алиса, эми
уайнхаус и т. д., и т. п., etc и ещё из второго подъезда хмырь,
что вбивается палой листвой, задвигается терпкой луной куинджи,

курит толстого, бухает на пару с бродским, глумится,

крестится снизу вверх, будто костюм надевает – голлума,

гм, «человека разумного»,

нет-нет, да присунет дуре,
юродивой местной, варе,

любви до полузакрытых век.

Я ему: «Почему? Сад – один, мы всего лишь расходимся в тропах.
Ведь все люди живут к истокам своим, как мчит к поездам вокзал».
А он, выпустив из себя кольцо толстого:

– Дружище, попробуй не за тираж – за опыт,
а вообще-то, мне пофиг, остынь, не слушай, что я сказал...

 

Дальше воды

 

Ты у окна здесь, а я у окна весь

там, где тебя сухая осталась взвесь,

света осколки, радужная пыльца,

лужица у крыльца.

 

Ты – на проспект: улице свой респект,

свой поцелуй, вы/м/ученный конспект;

око я – за околицу на большак

пылью его дышать.

 

Тремоло рук, без /д/тела засохший крюк

в брюках, невыглаженность этих брюк;

шаркают мысли, палой листвой шуршат:

бьется в тисках душа.

 

Время идёт белых спокойных мух.

Там, где мечталось трёх, не осталось двух,

там – уходящие дальше немой воды

призрачные следы…

 

Маменька

 

маме

 

Маменька, что же ты помнишь всё то, что забыть пора?

Маменька, маменька, вдох твой слабенький.

Как стучится рассвет в окно, что с горой гора

не случится, как ни проси, и в бессонном колодце

сердца вечностью бьётся маленький

твой.

 

Маменька, что же ты гладишь ветры моих волос?

Маменька, руки мягоньки, маменька.

Съела ржа киноварь, да и запах о них унёс

отрывной календарь – до звезды схоронил. В болотце

сердца только цветочек аленький

твой.

 

Маменька, что же ты видишь там, в залетейской зге?

Маменька, ма… Пенька омотала ноженьки

мои. Ты омой их в своих слезах –  соляной лузге,

не зови домой, я приду проводить. За воротца-

ми постою, непутёвый боженька…

твой…

 

Допустим, за

 

Выхожу из парадного, оглядываюсь и… стоп.

Не так. Вхожу из парадного, оглядываюсь, синицы

трещат, что Крещатик длиннее Тверской, стихотворных стоп –

пять основных, а остальных, что церквей в столице.

 

Жмурюсь от солнца, без солнца щурюсь: забыл очки.

Пытаюсь понять, как от за или не за (допустим, за) дёрнул шторы

зависит количество света, на набранные очки

в «Запорожье» смогу ли купить уши Бродского… скоро

 

Зима, конец фильма, кризис, пора отдавать долги

тому, кто массирует сердце, в аорту вливая по капле

сумерки, что к зиме более выстужены и долги,

что каждая жаба в этом болоте мечтает о цапле,

 

и чахле, и сдохле, и чтобы небо, не падать, стрела

и корона, кожу в огонь, трезвый вернулся Улисс…

Зябко, и в горле першит от ноябрьского стекла.

Домой выхожу из (допустим, за) дёрнутых шторами улиц…

 

МестоимениЯ (В конце аллеи)

 

in memoriam М. Я.

 

У меня его брови, голос, его глаза.
Ничего, что и то, и другое слегка светлее.
В глубине его взгляда сворачиваясь, как гюрза,
отпускаю к тебе слова о вашем конце аллеи.

У меня его руки. Пальцами всю тебя
перебираю, как он макассар или, того нежнее,
палисандр; памяти твоей мочку пристально теребя,
слушаю, как ты помнишь о вашем конце аллеи.

У меня два его дела, начатых без меня,
и об этом, не вру, я больше всего жалею:
без ме-ня...

Но когда я их делаю, а что скорее, они – меня,
я и он улетаем куда-то к концу аллеи.

И когда я смотрю на тебя, говорю с тобой, прикасаюсь им –
хоть совсем не так им дурачусь, грущу, болею, –
ясно вижу, насколько там счастливо вам двоим,
в этом вашем из всех, прекрасном конце аллеи...

 

Не напрасно

 

Б. Бергину

 

Тот Карабас, Борис, что раздает нам роли,
кажется, только он в курсе сценария, в курсе
того либретто, что мы на последнем курсе
будем сдавать – немые актёры боли.

Крепко привязаны камни к душе – награда
за жизнь на сцене; он ходит, гремит ключами,
дергает ниточки, каждому подключает
маленький эмулятор личного, Боря, ада.

Плачет Пьеро, Боря, волосы у Мальвины
прежде чем выпасть, резко позеленели,
и жалюзи иллюзий, души ламели –
истины улетели, прокисли вина.

Борис, пшеница, злаки, крупа, каменья:
время приходит ноты собрать в аккорды.
Рядом, Борь, рядом боль и любовь и гордо –
дорого, и над городом тянет тенью

волглых от слёз тенет и от крови красных;
разно не значит – розно, не значит – поздно.
Падают люди – падают в небо звёзды.
Падают в небо, значит, всё не напрасно…

 

Океан

 

Океан – его пространство,

вернее, отсутствие его пространства,

вернее, трение отсутствия его пространства

об отсутствие другого пространства –

другой океан.

 

Бабочки, божии коровки,

жучок в коробке,

блестящий шарик,

костюмчик на праздник

слегка короткий…

Кто-то взрослый, не глядя, ставит

чашку на стол, чашка падает, и оттуда –

 

океан… Его амплитуда

в ласковых пальцах перебирает

его пространство,

вернее, отсутствие его, пространства,

а если точнее, то трение

отсутствия его пространства

об отсутствие

другого пространства…

другой океан…

 

Птицы, которых…

 

Когда б вы знали, из какого сора

растут стихи…

А. Ахматова

 

Рыбы, которых нет…

Е. Н.

 

Это – такие птицы, которых – есть.

Я их летаю, значит их точно – есть.

Даже, когда скрывает седая шерсть

облака прелесть крыл, приземлений персть.

 

Я поднимаюсь выше вышин, и там

крылья расправил синий гиппопотам;

в клюве зажал небес голубую сеть.

Там он, но синь на сини не разглядеть.

 

Я опускаюсь глубже глубин, и здесь

жабрами дышат птицы живую взвесь

(Господи, да прости мне мои клише)

неба – того, что родинкой на душе.

 

Это во мне в огне и в тебе вовне

может быть оттого, что на самом дне

небо заждалось между ростральных глыб

синее птиц, и зверей, и цветов, и рыб…

 

Снежная доля

 

В этой местности снег был лоялен к шагам пешехода

потому, что он в принципе болен лояльностью. Сука-природа

уготовила совести снежной нелёгкую долю:

быть, как правило, чистой над волчьею ямой, на выбритом поле

хлеборобами; сучьих детей укрывая от плахи,

их собачьего детства следы, то бишь, детские страхи

сохраняя под крайнею плотью дубовых  колодин,

рисовать на тюремной стене светлый Образ Господень…