Сергей Дрофенко

Сергей Дрофенко

Вольтеровское кресло № 35 (419) от 11 декабря 2017 г.

Подборка: Расточительным голосом счастья

* * *

 

Этот порт, этот город приморский

не запомнит на склоне зимы,

как бродили здесь малою горсткой

молодые, влюблённые мы.

 

Этот ветер сырой и ненастный,

эти спящие в бухте суда

не узнают, что случай прекрасный

нас привёл ненадолго сюда.

 

Не заметят деревья и травы,

как в беспамятстве мартовских дней

без приятелей, денег и славы

нам дышалось ровней и вольней.

 

За дождями и снегом ненастья,

закрывая глаза, как во сне,

расточительным голосом счастья

пела птица на старой сосне.

 

Дальней ночью на грани рассвета,

только выбелит окна мороз,

к нам вернётся однажды всё это,

оживёт и взволнует до слёз.

 

И в причудливом чистом узоре

повторится в неведомый час

бесконечная линия моря,

навсегда породнившая нас.

 

В январе

 

Летел, летел поспешный снег,

За окнами клубилась вьюга.

Я вспоминал свой краткий век,

Лицо любимой, голос друга.

 

Я ждал, что выглянет вот-вот

Светило зимнее из тучи,

и минет этот трудный год,

и наступивший будет лучше.

 

И разом всё пойдёт на лад,

И свет у тьмы ответа спросит,

Едва холодный свой наряд

Безмолвный лес однажды сбросит.

 

Но снег летит сегодня вновь,

и веет силою начальной

к России давняя любовь

и к женщине моей печальной.

 

И жизнь осталась жизнью той,

сравнимой лишь с дыханьем моря,

и чистотой, и высотой,

и тайным произволом горя…

 

* * *

 

Капель падёт на подоконник,

по ржавой жести полоснёт.

Забрешут псы. Проскачет конник.

Звезда печальная блеснёт.

 

Дорога озарится светом.

Вздохнёт земли набухший пласт.

И вечность станет спорить с веком.

И тяжба ничего не даст.

 

Но всадник тороплив и молод,

и ночь апрельская бела,

и обречён был зимний холод,

когда ещё метель мела.

 

Тьму половодье подхватило.

Ему конца и края нет.

Гори, далёкое светило,

звезда тревожных наших лет!

 

Влеки, пустынная дорога,

на зов неведомого дня

меня – от моего порога,

ловца удачи – от меня!

 

Поспешный конь его, как в сказке,

со смехом мчится над рекой.

Я не участник в этой скачке.

Я помашу ему рукой.

 

Прислушаюсь, усердный школьник,

как, разбивая острый лёд,

капель падёт на подоконник

и смолкнет всадника полёт…

 

Праздники

 

Ю. Ряшенцеву

 

Пришла прекрасная пора.

Настали праздники. Ура!

Сын Алексей кричит «Уа!»

в восторге.

Луна восходит по ночам,

желта, как квашеный кочан,

и недоступны москвичам

«Мосторги».

 

В быту заметен перелом.

Обивкой манит поролон.

Журналом неким полонён,

ты дремлешь.

Ревёт будильник петухом,

но и его во сне глухом

ты как-то пополам с грехом

приемлешь.

 

Потом к тебе заходит гость

и шапку вешает на гвоздь

и новостей сырую гроздь

туда же.

Он говорит уже года.

Речь льётся ровно, как вода.

Сегодня видел он «Всегда

в продаже».

 

Потом, питомец резвых муз,

ты пробуешь домашний мусс

и святостью семейных уз

гордишься.

На подвиг божия раба

зовёт архангела труба.

Сегодня ты и для труда

годишься.

 

Спасибо, праздники, за дни,

когда в дому, почти одни,

мы теплим давние огни

надежды.

Забыт курсив, забыт петит.

Ликует хищный аппетит,

и сон угодливо летит

на вежды.

 

Но яркий цвет календаря,

часы беспечности даря,

как нашей юности заря,

не вечен.

И, словно пушечной пальбой,

ты оглушён своей судьбой,

её пристрастьем и мольбой

привечен.

 

Катают дети снежный ком.

И друг спешит за молоком.

И кто-то верною влеком

конторой.

Один вытачивать винты.

Другой накладывать бинты.

И весело шагаешь ты,

который...

 

* * *

 

Живописец тщедушный с бородкой,

что сулит тебе век твой короткий,

твой болезненный мозг?

Вот и встретились наши дороги.

И опять ты стоишь на пороге,

новоявленный Босх.

 

И жена твоя верная рядом

словно сладким отравлена ядом,

адом обожжена.

Достаёт из клеёнчатой сумки

своего властелина рисунки

хлопотунья жена.

 

Я к глазам подношу их поближе.

Это всё уже было в Париже.

Это делал Сера.

Есть в запасе и нечто другое.

Только это ведь графика Гойи.

Разобраться пора.

 

Где твои, живописец, находки?

Независимой гордой походки

слишком мало, мой друг,

для того, кто с улыбкой презренья

захотел бы вовлечь моё зренье

в некий замкнутый круг.

 

А душа твоя сохнет и чахнет.

И так страшно провинцией пахнет

от любого листа.

Но внушает мне девочка с жаром,

что отмечен ты истинным даром.

Её совесть чиста...

 

О доме

 

У кого из нас был дом?

У меня-то не бывало.

Угол, печка, поддувало –

в это верилось с трудом.

 

Тишина. Бумага. Стол.

А в душе покой и воля.

Упоительная доля!

Фантастический простор!

 

Ежедневные дела.

Ежечасные заботы.

Среды, пятницы, субботы –

всё одна метла мела.

 

Встречи с чуждыми людьми.

Разговоры. Пересуды.

Грохот лифтов. Звон посуды.

Пытки родственной любви.

 

Лишь во сне была видна

где-то за пределом мира

одинокая квартира.

Десять метров. Два окна.

 

…И позвякивала лира

про иные времена.

 

* * *

 

Ударили к ночи морозы.

Скрипит под ботинками снег.

И надобна пристальность прозы,

чтоб всё описать без помех:

как лепится голубь к карнизу;

как едет на санках дитя;

как дым расстилается книзу,

от ветра в испуге летя,

чернея густыми клоками

на марле январской фаты;

как, лязгая хищно клыками,

голодные бродят коты;

как дальняя звёздная карта

некрепким сулит старикам

в трамваях инфаркт миокарда;

и стынет железо к рукам.

Я шторы раздвину пошире,

увижу, что рядом луна.

Наверно, в Коломне, в Кашире

похоже сияет она.

Похожее снежное море.

Похожий безвестный поэт.

И труд. И удача. И горе.

И только спокойствия нет...

 

Окно

 

Когда в дому уже темно,

ни зги, ни силуэта,

продолговатое окно –

скупой источник света.

 

Луна и звёзды бьют в стекло,

и снег струится с неба,

и в тёмной комнате светло

от медленного снега.

 

И с ближней крыши светит лёд,

и посредине ночи

мигает тихий самолёт,

на Адлер или Сочи.

 

Ах, голос мой не так высок,

не так далёк, чтоб дали,

чтоб лунный пепел и песок

на строчки оседали.

 

Но до могилы всё равно,

до той привычной вести,

поэзия – моё окно

в мир чистоты и чести.

 

Я тесный ворот распахну,

в работе взмокший ворот,

и ночью подойду к окну

и погляжу на город.

 

И от прозрачного окна

и кровель в полудрёме

повеет в душу тишина

и растворится в доме…

 

* * *

 

Душным жаром полей согретый,

в деревянной простой избе

коротал я однажды лето,

предоставленный сам себе.

Солнце меркло.

По волжской глади

вдруг баян рассыпал лады,

ветер гнал до истоков пряди

молчаливой ночной воды.

Будто мир этот внове создан

и природа чудес полна –

вниз без крика бросались звёзды

и дробилась в воде луна.

Волга,

поле и лес,

и зори,

и пространства сквозная синь,

и село на высоком взгорье –

я ваш любящий, верный сын!

 

* * *

 

Мы знаем, что обречено

и безнадёжно наше дело.

Зачем же сердцем завладело

и не даёт вздохнуть оно?

Зачем за край ночной черты

нетерпеливо и тревожно

сквозь слёзы молча смотришь ты?

Его увидеть невозможно –

день завтрашний.

Там вижу я

полупрозрачный жизни призрак,

разлуку и зловещий признак

совсем иного бытия.

Там солнце зимнее горит,

и голос сдержанный природы

о наших бедах говорит

и нам отсчитывает годы

последние.

Но всё равно

мы благодарны будем оба

мученью жара и озноба,

минувшему давным-давно.

Благословим же этот дар,

и ночи с прерванными снами,

и то, что и озноб, и жар

однажды приключились с нами.

Слёз откровенных не таи.

Что нам стихия чуждой прозы?

Свободно льются эти слёзы.

Они мои. Они твои…

 

В лесу

 

Затишье, ты соседствуешь с войной,

удача, ты погибелью чревата.

Нелепость, будь вовек тому виной.

Сама, душа, во всём ты виновата!

 

Так будь собой и ощути их вес –

тех шумных лет, наполненных тревогой.

В нас целит солнце, севшее на лес,

как фотоаппарат с его треногой.

 

Сейчас фотограф-ветер сбросит плат,

и по исчезновенье тучи чёрной

запечатлятся наши смех и плач.

Да только что нам оттиск этот чёткий?

 

Под шляпкой гриб поднялся голышом.

Берёзы – словно свадебные свечи.

Ты слышишь? Они шепчут:

– Хорошо ль?

Спокойно ли тебе, о человече?

 

Июль зелёный. Снов невпроворот.

Один сморгнул. Другой ещё короче.

Настанет ночь – и утро у ворот.

Какие усыпительные ночи!

 

Не спи, душа!

Останься на ветру!

Для блага изменяя эту землю,

чтоб жить, я ежедневно поутру

тебя, как оправдание, приемлю.

 

И лишь порой – в блистании смолы,

торжественны и праведны, как судьи, –

становитесь вы, летние стволы,

дороже нам, чем собственные судьбы.

 

Я вижу небо в окнах ваших крон.

Какой бы жизнь ни стала получаться,

не нужно мне довольства – этих крох

от яств полубеды и полусчастья.

 

Вот почему, душа, нам не до сна.

Вот почему, нечаянно, как другу,

мне на плечо суровая сосна

кладёт свою натруженную руку…

 

* * *

 

Картофельное поле.

Съедобное гнильё.

Победа будет после.

Три года до неё.

 

Пустуют в хатах клуни.

От урожайных лет

в земле остались клубни,

насущные, как хлеб.

 

Харчей не покупаем.

Себя не продаём.

Картошечку копаем

и варке предаём.

 

Недолго ей вариться.

Мороз её сварил.

Кипи, кипи, водица,

чтоб голод не свалил.

 

Сейчас посолим круто.

Начнём картошку есть.

И танки есть у Круппа,

и самолёты есть.

 

А видел он то поле,

где голо и мертво?

Победа будет после.

Но наша – не его...

 

* * *

 

Поля не знают, что они поля,

и полевой дороге не морока

не знать о том, что имя ей дорога, –

петляет, под колёсами пыля.

 

О назначенье говорящих крон

не помышляют тёмные деревья.

Шумят они, исполнены доверья,

и одинокий осеняют кров.

 

От щедрости своей несёт река

тебя, рассвет, качающийся утло.

Не оскорби ж доверчивости утра,

поспешности бездумная рука!

 

Я следовать старался тишине,

и шелесту листвы, и вешним водам

и слушал, как упорно год за годом

ты зрело, бескорыстие, во мне.

 

Смотрели хмуро тучи из-под век.

И кроме пенья птиц и солнца, кроме

всего, чем живы люди, запах крови

ты приносил в дома, практичный век.

 

Ты грозные забавы затевал

и временность расчётливую славил.

И всё-таки ведь я с тобою сладил

тем, что пример меня не задевал.

 

Зачем вы существуете, стихи?

Зачем луной украшен звёздный вечер?

Зачем цветёт акация, а ветер

без привязи гуляет по степи?

 

Добро не может душу не задеть,

воплощено в улыбку, ливень, колос.

И если есть у человека голос,

то человек не может не запеть.

 

* * *

 

Хвораю. Пауз лишена,

бессонниц музыка, исчезни!

Утраченная тишина –

название моей болезни.

 

Что ночь ближайшая таит?

Я помню, как во мне звучало:

стихии противостоит

души разумное начало.

 

Пришедший с тишиной на свет,

я убеждаюсь, что отныне

во мне её покоя нет.

И мать печалится о сыне.

 

Грустит – Господь не приведи,

ласкает добрыми руками.

Что ей скажу, когда в груди

эпоха движется рывками?

 

И чей-то беззащитный крик,

и чьи-то слёзы и упрёки,

и неосуществлённых книг

предполагаемые строки –

 

всё это слышу я в себе,

склонившись над стопой бумажной.

Завидуй же такой судьбе,

любитель трудностей отважный!

 

А ты во имя той любви,

что сквозь года ведёт упрямо,

на жизнь и смерть благослови

своею тишиною, мама!..

 

Замоскворечье

 

Старые улицы Замоскворечья.

Особняки.

Арки, ворота, жильё человечье.

Близость реки.

 

Вот я брожу по твоим переулкам.

Лязгнул засов.

Тянет меня к музыкальным шкатулкам,

бою часов.

 

Пусть покричит перед боем кукушка,

скроется прочь.

Рядом помолится богу старушка.

Спустится ночь.

 

Есть ещё камни, калитки, заборы.

Держитесь вы,

скверы, скворечни, подвалы, соборы,

иней Москвы.

 

Осень

 

Пустынной осени черты.

Последних трав скупые всходы.

В огне закаты и восходы.

И дали ровные чисты.

 

То, что горело, отожгло.

Сменила стужа время зноя.

И всё минутное и злое

куда-то вовсе отошло.

 

На зелень редкую лугов

слетает робкий снег без края.

И я тебя благословляю

за позднюю твою любовь

 

Благодарю за доброту.

В твоих глазах и сердце светлом

и в соснах, говорящих с ветром,

я снова силу обрету.

 

Спасибо, осень, за слова,

которые ты шепчешь утром.

Простор земли открыт и убран.

В полях не встретишь ни снопа.

 

Пора приняться за дела.

Мир постижим, как в годы детства.

Рассудок ясен.

Время действий.

Бумага жадная бела...

 

Державин

 

Хочу Державина воспеть

за то, что со своею одой

он не торопится поспеть

за изменяющейся модой.

 

За то, что ночью в тишине,

в минуту внутренней тревоги

он нашептал однажды мне

слова о смерти и о боге.

 

На небосводе наших лет

строка Державина трепещет:

«Едва увидел я сей свет,

Уже зубами смерть скрежещет».

 

О боге молвил он слова

среди завистливых и лгущих:

«Я – средоточие живущих,

Черта начальна божества».

 

Временщиков в постелях будит

Державина могучий стих:

«Восстал всевышний бог, да судит

Земных богов во сонме их».

 

Писал он оды на соседство,

влюблён в Плениру и пчелу.

России громовое детство

прошлось по дряхлому челу.

 

И, в этих-то огнях летая,

о вас пел старец молодой:

«Шекснинска стерлядь золотая

И Мозель с Зельцерской водой!»

 

Солдат Преображенской роты,

эпикуреец, крепостник –

передо мной, шагнув сквозь годы,

сегодня снова он возник.

 

Не зря ведь Пушкин, ликом светел,

о том, кто был ворчлив и хил,

сказал: «Державин нас заметил

И, в гроб сходя, благословил...»

 

* * *

 

Начинался быт

без кастрюль и плошек,

вешалок и ложек,

вёдер и корыт.

 

Зелен, свеж и юн,

расправляя плечи,

сто берёз, как свечи,

выставил июнь.

 

Начинался ритм –

шум ветров по роще.

Не листву полощет –

ворох пыльных рифм.

 

Начиналось Я:

Голос, Слух и Зренье –

составные звенья,

части бытия.

 

Тайна и режим

воздуха и тверди,

с малых лет до смерти

вам принадлежим.

 

Эстрада

 

На закате, на рассвете

репродуктор с высоты:

«Ты милее всех на свете,

королева красоты!»

Что за дьявольская сила?

Что за идольская спесь?

Неужели так красива

эта клюква, эта смесь

откровений графомана

с тягой к верному рублю?

Может, сдуру или спьяну

я всё это полюблю?

Может, заработка ради

я скопирую слова

и однажды на эстраде

предъявлю свои права,

закачу такие трюки,

нарожу таких калек,

что падут безвольно руки

у завистливых коллег?

Мне ни холодно, ни жарко.

Бойким не на что пенять.

Графоманов мне не жалко.

Жаль профессию менять.

 

Новый Иерусалим

 

Время к ночи. Солнце село.

В печке тяги больше нет.

И в подушке пахнет сено

вечерами прошлых лет.

 

Но опять неутолимо

мы глотаем над рекой

воздух Иерусалима

легкомысленный такой.

 

Снова здесь тебе не спится.

Омрачаясь и шутя,

запеваешь ты, как птица,

безглагольное дитя.

 

Рыба, дремлющая в Истре,

вся – литое серебро,

прямо в сердце бьёт, как выстрел,

как поэма – под ребро...

 

Но не выверились сроки,

и не обращает май

в независимые строки

лунный свет и пёсий лай.

 

* * *

 

Умирает атеист.

Холодеет понемногу.

За окном кленовый лист

опустился на дорогу.

День осенний, слава богу,

безмятежен, тих и чист.

 

За окном светлым-светло,

высоко, пустынно, сухо.

Тычась в пыльное стекло,

ноет жалобная муха.

Отошла тоска и мука.

Мглою взор заволокло.

 

Над посёлком купола

обособленного храма.

Слишком жизнь была мала

и вела дорога прямо.

Над душой звонят упрямо

старые колокола.

 

Провожают душу вон

из болезненного тела.

Но согласен ли и он

с тем, чтобы душа летела

на гудящий оголтело

колокольный перезвон?

 

Вот приёмник под рукой.

Безучастно и нелепо

над полями и рекой,

магазином ширпотреба

музыка колышет небо

и приносит в дом покой.

 

Не забуду никогда.

Громкий джаз и колокольня.

Небо, суша и вода,

потрясённые невольно.

А покойнику не больно.

С тех минут прошли года.

 

* * *

 

А. Межирову

 

Суета и томление духа.

Зимний лес неподвижен и гол.

Не касается мёртвого слуха

божества первородный глагол.

 

Привыкая к изменчивой тверди,

в безотчётном желании жить

боязливо я думал о смерти,

забывал о страдальцах тужить.

 

Расточал я легко обещанья

и разменивал душу свою.

И теперь на ветру обнищанья,

на пороге молчанья стою.

 

Начинаю по-новому мерить

за плечами оставшийся путь.

Не могу не грустить и не верить

в бытия сокровенную суть.

 

Понимаю, что прожил убого

три десятка скитальческих лет.

Если нет в мироздании бога,

то и адского хаоса нет.

 

Принимаю презрение леса,

поневоле смиряюсь с бедой,

словно птица, лишённая веса

и примёрзшая к ветке седой…

 

Не боюсь этих нищенских ёлок,

в трудный час не бегу от суда.

Есть поблизости добрый посёлок.

Мне нельзя торопиться туда…

 

Голос

 

Простите меня, если я приносил вам беду.

Я в ад не хочу. Мне приятнее в райском саду

устроиться прочно. Довольно я видел огня.

Простите меня. Если можно, простите меня.

 

Устроиться в райском, упрочиться в майском саду,

Меня вам не видно, но вы у меня на виду.

А я всё безвестней в кругу нашем день ото дня.

Вы позже. Я раньше. Простите, простите меня.

 

На небе седьмом я лежу в исполинской траве.

Библейские птицы кружат надо мной в синеве.

Владыка Вселенной ко мне подбежал, семеня.

Тоскливое счастье. Я умер. Простите меня.

 

Прости, черновик. Ты остался без главной строки,

Простите, наставники, юноши и старики.

Вы были заботливы, душу питомца храня.

Простите меня. Если можно, простите меня.

 

Давний сон

 

Выпал снег в начале ноября.

Медленно за окнами светало.

Словно крошки со стола, сметала

тени ночи тихая заря.

 

Ночью мне приснился дом и сад,

вспомнились затрёпанные толки,

на провинциальной барахолке

слышанные двадцать лет назад.

 

Это детство манит и болит,

вновь и вновь захватывая душу.

Патефон пел песню про Катюшу.

Матерился пьяный инвалид.

 

Били вора весело и зло,

голосами хриплыми орали,

по законам голода карали

беженцев голодных ремесло.

 

Выпал снег задолго до зари.

Улыбайся, утренний прохожий,

на румяных сверстников похожий,

сигарету длинную кури.

 

Оттепель придёт из-за морей,

по местам всё заново расставит,

холод солнца зимнего оставит

разве только в памяти моей...

 

* * *

 

А всё, что унесу с собой

под твой, кладбищенская птица,

зелёный куст, звалось судьбой

и никогда не повторится.

 

Омытый свежей влагой рос,

я больше не вернусь в жилище,

в котором мой ребёнок рос.

Он будет искренней и чище.

 

Здесь рядом, на замшелом пне,

бывало, мы сидели оба.

Его раздумий обо мне

не омрачи, навет и злоба.

 

Я снова вспомню явь и сон

и, с чувством радости знакомым,

сюда, во мрак, перенесён,

увижу свет над нашим домом.

 

И плача близких стану звать,

благословляя всё земное,

а на земле не будут знать,

что под землёй сейчас со мною...