Русская рождественская поэзия

Достоевский – всеобщий брат, сопечальник всем, непревзойдённый провидец – живописал случай, произошедший в сочельник:

 

Крошку-ангела в сочельник

Бог на землю посылал:

«Как пойдёшь ты через ельник,

– Он с улыбкою сказал, –

Ёлку срубишь, и малютке

Самой доброй на земле,

Самой ласковой и чуткой

Дай, как память обо Мне».

И смутился ангел-крошка:

«Но кому же мне отдать?

Как узнать, на ком из деток

Будет Божья благодать?»

 

Существует феномен поэзии Достоевского, данной ярче всего в изломах диковатых стихов капитана Лебядкина, в игривой пьеске Ракитки: «Эта ножка-эта ножка разболелася немножко…», но рождественское стихотворение – серьёзное и печальное – показывает такое русское отношение к небесному пантеону, что чувствовать многое начинаешь иначе, даже в предельно прагматично-эгоистические времена.

Нежная песня Фета – сама от синевы снежного пространства, от кодов русской метафизики, от идей русского космизма, переданных через образный строй:

 

Ночь тиха. По тверди зыбкой

Звёзды южные дрожат.

Очи Матери с улыбкой

В ясли тихие глядят.

 

Вспыхивают словесные оркестры Блока, наследника отчасти фетовской, отчасти лермонтовской музыки:

 

Был вечер поздний и багровый,

Звезда-предвестница взошла.

Над бездной плакал голос новый –

Младенца Дева родила.

 

На голос тонкий и протяжный,

Как долгий визг веретена,

Пошли в смятеньи старец важный,

И царь, и отрок, и жена.

 

Голос Блока – весь из бездны, и весь прошит, пронизан золотистой тайной.

Крестьянское Рождество в щедрых красках и точных мазках, с звёздно-крепкими ощущениями и вспышками по небу драгоценных росинок звёзд передано Есениным:

 

Тучи с ожерёба

Ржут, как сто кобыл,

Плещет надо мною

Пламя красных крыл.

Небо словно вымя,

Звезды как сосцы.

Пухнет Божье имя

В животе овцы.

 

И – совершенно небывалым, но в тоже время и параллельным Есенину звуком течёт русское Рождество в Абиссинии – православном отсеке Африки:

 

И сегодня ночью звери:

Львы, слоны и мелкота –

Все придут к небесной двери,

Будут радовать Христа.

Ни один из них вначале

На других не нападёт,

Ни укусит, ни ужалит,

Ни лягнёт и ни боднёт.

 

Чары Николая Гумилёва полыхают разноцветно: жарко горит небо праздника, и звери, как дети, соединённые неожиданно во Христе, словно подчёркивают глубину события.

Мудростью белой, крупнозернистой соли пересыпаны музыкальные, словно нежная скрипка звучит, строки К. Р.:

 

Благословен тот день и час,

Когда Господь наш воплотился,

Когда на землю Он явился,

Чтоб возвести на Небо нас.

 

Мистика странным образом переходит в повседневную жизнь, призывая, безо всякой дидактики, жить иначе.

Совершенно особняком сияет «Рождественская звезда» Пастернака, чей космос разворачивается медленно, из кропотливого описания пустыни, из долгого путешествия различных людей, идущих поклониться чуду; он развивается совершенно русским ощущением праздника, будто это сейчас, «запахнув кожухи», идут простые пастухи; будто всё и свершается – сейчас, сейчас…

Было – пророчествовал Владимир Соловьёв: русский вестник, метафизикой окрыляя острые строки:

 

Пусть всё поругано веками преступлений,

Пусть незапятнанным ничто не сбереглось,

Но совести укор сильнее всех сомнений,

И не погаснет то, что раз в душе зажглось.

Великое не тщетно совершилось;

Не даром средь людей явился Бог…

 

И время наше – в бесконечности сует и крупных, в блестящих одеждах соблазнов – словно задавшееся целью опровергнуть: мол, даром, даром! – потупляет взор, отходя пред сияющим богатством русской рождественской поэзии.

 

 

Поэтический русский Христос

 

Образ Христа проступает сквозь своды русской поэзии различно, разнообразно, иногда в самых неожиданных ракурсах, как, например, у Гумилёва:

 

Вскрываются пространства без конца,

И, как два взора, блещут два кольца.

Но в дымке уж заметны острова,

Где раздадутся тайные слова,

И где венками белоснежных роз

Их обвенчает Иисус Христос.

 

Русские особо чувствуют Христа: и нежно, и – часто – как бы ни кощунственно это звучало – по-домашнему, по-крестьянски: он входит в деревни, он встречается с детьми. Или по-аристократически, так, используя (кажется) трубы классицизма пел Апухтин:

 

Распятый на кресте нечистыми руками,

Меж двух разбойников Сын Божий умирал.

Кругом мучители нестройными толпами,

У ног рыдала мать; девятый час настал:

Он предал дух Отцу.

И тьма объяла землю.

 

Совершенно особый Христос у Есенина: он – от русских нив, но и – крестьянского словаря, в чём-то отдающего церковнославянским, древним, если не – древлим; он – млечный, хлебный, просяной – и Христос, и язык Есенина, которым слагаются стихи, где:

 

Я вижу – в просиничном плате,

На легкокрылых облаках,

Идёт возлюбленная Мати

С Пречистым Сыном на руках.

Она несёт для мира снова

Распять воскресшего Христа:

«Ходи, мой сын, живи без крова,

Зорюй и полднюй у куста.

 

Иисус – среди нас, будто и распятие свершалось по снегам, и крест был из берёзовых досок, как в «Андрее Рублёве» Андрея Тарковского; но и без упоминаний Христа образом его, сущностью образа так пропитана – в основном ранняя – поэзия Есенина, будто всеприсутствием своим Иисус наполняет каждый луч, всякий колос:

 

Вот она, вот голубица,

Севшая ветру на длань,

Снова зарёю клубится

Мой луговой Иордань.

Славлю тебя, голубая,

Звёздами вбитая высь.

Снова до отчего рая

Руки мои поднялись.

Вижу вас, злачные нивы,

С стадом буланых коней.

С дудкой пастушеской в ивах

Бродит апостол Андрей.

 

И в колосе сокрыт великий космос, и всякая жизнь таит в себе бездну; а люди – вообще бездны в телесных оболочках.

 

 

А вот – сложное, в чём-то тяжкое, очень величественное постижение доли Иисуса, продемонстрированное поэтом, не снискавшим широкой известности – Николаем Николаевым:

 

Любовь сильней гвоздей к кресту Меня прижала;

Любовь, не злоба Мне судила быть на нём;

Она к страданию терпенье Мне стяжала,

Она могущество во телеси Моём.

 

И та любовь есть к вам, хоть вы от ней бежите;

Крест тело взял Моё, а сердце взяли вы:

Но Я дарю его, а вы исторгнуть мните,

А вы на агнеца, как раздражённы львы.

 

Сложно поверить, что «иго моё легко», сложно, невозможно практически проникнуть в тайны лабиринтов Божественной любви.

Вот – острая, как биссектриса, реакция на повествование о муках Христа. Язык Евангелий сух, как известно, но поэтическая фантазия взовьёт и раздует сильные костры:

 

Я до утра читал божественную повесть

О муках Господа и таинствах любви,

И негодующая совесть

Терзала помыслы мои…

 

Так Константин Льдов использовал расхожую рифму повесть-совесть для выявления сущностного восприятия истории.

Надсон развернёт повествование под названием «Иуда»: и от имени уже мурашки бегут по коже; он развернёт его сильно и стройно, загораясь от вечного прошлого и стремясь зажечь других нешуточным огнём…

В. Брюсов – математик поэзии, словно стремившийся рассчитать формулу каждой строки, гранёно живописал:

 

Настала ночь. Мы ждали чуда.

Чернел пред нами чёрный крест.

Каменьев сумрачная груда

Блистала под мерцаньем звезд.

 

Изысканный Кузмин писал изощрённо-сложно, словно игрою с усечёнными слогами закладывая камни в громадное строение русских стихов о Христе:

 

Плачует Дева,

Распента зря…

Крвава заря

Чует:

Земнотряси гробы зияют зимны.

Лепечут лепетно гимны

В сияньи могильных лысин.

Возвысил

Глас, рая отвыкший, адов Адам:

– Адонаи! Адонаи!

 

Точно причудливое скрещение классицизма и футуризма пред нами: будто будущие слова прорастут: но за всем – живая боль поэтова сердца, сопечалующегося Христу.

Нечто символическое, тяготеющее к глобальному Слову (между тем, которое было у Бога и которое было Бог – и теми, из которых люди составляют стихи, увы, бездна) – прорастало сквозь поэзию Сологуба:

 

И много раз потом вставала злоба вновь,

И вновь обречено на казнь бывало Слово,

И неожиданно пред ним горела снова

Одних отверженцев кровавая любовь.

 

Мощно видела Ахматова: тут не церковная прозорливость, но нечто отзывающее философией русского космизма, и – сопричастное всему; тут – знание того, что Вселенная есть единый организм, а люди так плохо умеют чувствовать это:

 

В каждом древе распятый Господь,

В каждом колосе тело Христово.

И молитвы пречистое слово

Исцеляет болящую плоть.

 

Взрываются корни: мы отдаляемся от Христа всё дальше и дальше; мы живём сейчас так, будто смерти нет, словно вечно будет длиться этот сверкающий хоровод соблазнов, кружение суеты, и многое, многое…

Мы живём, как подлинные материалисты.

Но пласты русской поэзии, посвящённой Христу и событиям, разыгравшимся более двух тысяч лет назад, и не было каких важнее в истории – призывают к иному.

 

Александр Балтин

 

Иллюстрации:

Картины Владимира Боровиковского «Рождество Христово» и

Екатерины Ишковой «Рождество»;

рождественские открытки 19-го века.