Четыре новеллы

Смотритель эпохи

 

Валерий ПрокошинПоследние годы поэзия Валерия Прокошина получила признание не только в литературных кругах, но и активно приобретает свою читательскую аудиторию. Подозреваю, что обратились к его слову самые толерантные. Но мало кто среди широкой публики знаком с прозой Прокошина.

Писать прозаические произведения он пробовал в разные годы своего творчества. Ранние рассказы Прокошина «советского» периода в то время были бы причислены к, так называемой, «чернухе». Стиль, тема и настроение – всё в его рассказах не соответствовало представлению о счастливой жизни советского человека.

Более поздние прозаические произведения Валерия Прокошина отчасти тяготеют к сюрреализму и метафизической проблематике. Кажется автор полностью разделяет эстетику писателей, так называемой, «другой» прозы: В. Сорокина, Ю. Мамлеева, В. Ерофеева, автора и ведущего программы «Апокриф» на телеканале «Культура».

В сюжетах, которые на первый взгляд могут показаться кощунственными, Прокошин, на мой взгляд, всего лишь старается отразить метафизическую, двойственную природу человека: между раем и адом, между Богом и Дьяволом, между черным и белым…

В первом томе Антологии ушедших поэтов «Они ушли. Они остались» (Москва.  Издательство «Вест-Консалтинг», 2011), её составитель Евгений Степанов, представляя в том числе и поэму Прокошина «Выпускной-77», написанную в свободной форме, констатирует: «Автор показывает другую Россию, непохожую на столичную – Россию бедствующую, прозябающую, горемычную, спивающуюся, суициидальную, брошенную властями на произвол судьбы, выживающую в нечеловеческих условиях. Выживающую чудом. Или — не выживающую».

В объёмном предисловии к книге В. Прокошина «Не кружилась листва» (Обнинск.Типография «Оргтехпринт», 2011), вышедшей после смерти поэта, оценивая творческое наследие обнинского писателя, Андрей Коровин пишет: «Валерий Прокошин неожиданно для всех стал смотрителем нашей эпохи. Он смотрел на нас из своего провинциального Обнинска и видел куда больше, чем отражалось в его глазах».

Это определение, возможно, является основой творческого посыла Валерия Прокошина. Возможно. Поскольку это понимаешь не сразу, а постепенно, шаг за шагом, двигаясь по предложенной им траектории постижения жизни, пока вместе с автором не оказываешься у некой «духовной» черты, за которой нет ничего кроме «мрака и зубовного скрежета». Однако рассказы, представленные в этой подборке, ещё наполнены духовной силой, надеждой на положительное разрешение внутренних, а тем более внешних, реальных противоречий, и потому «смотритель» в них почти не ощутим. Смотритель, автор и герои Прокошина пока представляют единое целое.

 
P. S. Все фотографии, иллюстрирующие рассказы, – авторские. Валера с детства мечтал стать художником и научиться играть на скрипке. Но в фабричном посёлке, где он жил в то время, не было ни музыкальной школы, ни художественной. Вместо них в его жизни появились поэзия и фотография. Но о своём увлечении юности Валерий никогда не забывал. Однако фототехника того времени не могла заменить ему рисование. А вот современные технологии и цифровая фотоаппаратура позволили по-особому «работать» с изображением. Возможно, когда-нибудь эти опыты Валерия дадут толчок новому направлению в синтезе искусств – фото поэтов.
Привожу названия рассказов и названия фотографий в знак уважения к автору:
«Наводнение» – «Семнадцатилетие» (фото);
«Павлик» – «Зимний день (фото)»;
«Реквием по брату» – «Поэт Виктор Жигарев» (фото);
«Ученье – свет» – из серии «Уходящие старухи» (фото).

(Валерий Прокошин. Фотоальбом: «Поэт и фотография». Санкт-Петербург. «Геликон Плюс» 2007).

 

Наталья Никулина

 

Декабрь-2011

Обнинск

 

На снимке – Валерий Прокошин

Реквием по брату

Об ушедших никто не спросит, кроме нашей памяти.

В. Паж, «Последний вариант»

 

До того рокового дня я любил свой дом: его добрую тяжесть на этой земле, пять его окон, тёплый, пахнущий сеном, чердак, его забытость всеми – на окраине города, спрятавшийся в саду: зимой – занесённый снегом, летом – заросший зеленью.

Я любил быть в нём – жить в нём. Он был живым старым домом. Он был мой – моим теплом, моей грустью, моей мукой – по книгам, стихам, письмам.

Дожди барабанили в его коричневую крышу, и дом наполнялся музыкой, снега ложились на его сгорбленную спину, и я засыпал, хранимый ими. Я не ведал от него ни обид, ни грубости. Я учился у него любви и терпению, добру. Жить в нём было мечтой, сказкой.

Двадцать пять лет Я любил свой дом…

 

Он пришёл за полночь, на следующую ночь после моего дня рождения, когда мне исполнилось 25 лет.

Он вошёл в тот миг, когда мы были ещё вместе, но уже готовы были разойтись, спрятаться по своим комнатам. Я не слышал скрипа его шагов по ступенькам крыльца, стука в дверь (мне кажется, что этого не слышал никто). Мы оглянулись все сразу, когда он стоял уже в комнате. Мы сразу узнали его, хотя ни разу до этого не видели, не знали о его существовании.

Это был мой Брат, но у него не было имени.

Сестра смотрела на него с любопытством. Её волосы отливали под люстрой желтизной, ярко-красное платье было пышным, торжественным, руки лежали на спинке кресла спокойно и с изяществом девятнадцатилетней молодости, уверенности, красоты.

Она хотела окликнуть меня, но споткнулась на полуслоге, полувыдохе, полувзгляде.

Это был мой Брат. Я не мог разглядеть, во что он был одет, было ощущение чего-то тёмного, спокойного – контраста с белыми строгими стенами нашего дома.

Я замер, как до предела натянутый нерв – на одной высокой ноте, дрожащей всем своим существом. Глубокая боль и потерянность чего-то далёкого навалилась, сжала и не хотела отпускать. Я силился подняться и подойти к Брату, но не мог.

Это был мой Брат, но не рождённый, убитый во чреве двух месяцев от роду. Зачатый изнывающей летней ночью, когда в открытое окно ломился июль, и не в силах был протиснуться в узкое пространство окна. Брат пришёл в наш дом после долгой разлуки – когда о нём забыли, когда его меньше всего ждали, двадцатидвухлетним юношей. Да ведь мы не ждали его вообще, ведь он был убит 22 года назад.

Мать и Отец стояли рядом и, словно в страхе, припали друг к другу. Они боялись смотреть друг на друга, их глаза впились в некогда убитого сына.

Это был мой Брат, которого мне так хотелось всю сознательную жизнь!

Моя Невеста сидела на диване, её зрачки были сильно расширены, но не так, как у нас. По- иному. Она вся была – ожидание чего-то. Чего – она и сама ещё не догадывалась.

Мне казалось, что Я оглох от тишины – слишком долгим было молчание.

– Здравствуйте, – Брат не крикнул, не сказал, не прошептал – выдохнул, но так робко, неумело, что Я даже не почувствовал дыхания.

Наверное, Я сошёл с ума.

Наверное, мы все сошли с ума.

Где-то в космосе оборвалось огромное зеркало и разбилось. Пять осколков достались нам, нет, мне одному… Зеркало?.. Я сошёл с ума… Галлюцинация, бред. Этого не может быть! Но вот же, пожалуйста, какое ещё подтверждение нужно… Закон отражаемости? – но нелепый, искривленный, изуродованный… Кошмарный сон, но ведь бессонница-бдение-реальность… И всё же зеркало… а может… Не знаю, не могу отвечать за себя…

Никто не ответил Брату, да он и не ждал ответа.

– Вы не бойтесь, я ненадолго.

Первым опомнился Отец.

– Это надо отметить, – он посмотрел на Мать. – У нас ведь там осталось после вчерашнего.

Мать застыла в испуганно-незащищённой позе (мне показалось – навсегда). Потом между ними что-то произошло, я не уловил начало.

– … Это ты виновата, – грубо сказал Отец.

– Нет, – защищалась Мать. – Я не виновата. Все так делали, да и сейчас делают.

– Но к остальным вот так запросто не приходят, а к тебе пришёл, – Отец улыбался злой улыбкой.

– Я никого не ждала, – Мать растеряна и сама не понимает, что говорит, сейчас она способна только защищаться.

– Да перестаньте вы, в конце-то концов, – мне неприятно. Надо вести себя по-иному, Я не знаю как.

Брат молчал. Наверно, он не понимал ясно, о чём спор, но что-то чувствовал, потому что неловко переминался и виновато смотрел на всех нас.

«Господи, Я всю жизнь мечтал о Брате и вот он пришёл, а Я… нет сил встать, подойти и обнять его, сказать что-нибудь ласковое».

Отец подошёл ко мне:

– Ну чего, давайте выпьем…

– Отвали ты, – мне хочется ударить его по лицу.

– Ух, ух ты, блатной, что ли? – злится он.

– Да, блатной, – спорить неохота.

– Да пошли вы все на… – и он уходит на кухню.

 Слышу, как он гремит там бутылкой. Брат смотрит на меня.

– Вчера здесь были твои друзья. Ты был счастлив?

– Не друзья… гости, – тяжело и стыдно признаваться в этом даже себе, не то что…

– А разве есть разница между друзьями и гостями? – он смотрит непонимающе. – Зачем же ты их тогда приглашал?

Я оставляю его без ответа.

– Я читал твои стихи.

Вижу в его глазах радость – за меня.

– Это всё ложь! – почти вскрикиваю. – Не верь ни единому слову.

– Зачем же ты тогда…

– Не знаю, – перебиваю Я. – Не знаю.

Мне хочется сейчас только одного: чтобы Брат не подумал, что Я живу лучше, чем он, счастливей, мне бывает горько, даже горше, чем ему.

– Сын, ты пишешь стихи? – Мать смотрит на меня, но теперь по-иному, смотрит так, что мне неуютно под её взглядом. Наверное, ей на мгновение кажется, что перед ней не сын, а чужой – и она касается моего плеча.

Мы молчим целую вечность.

– А где ты читал мои стихи? – запоздало спрашиваю Я.

И тут Я ясно увидел ту странность Брата, которая поразила меня в самом начале его появления. Он был словно расколот надвое, строго математически. Правая часть тела манила, притягивала к себе какой-то глубинной чистотой, но левая… волосы местами вылезли, остальные торчали грязной обгорелой травой, вместо уха обнажая кровавый гноящийся обрубок, глаз заплыл бельмом, лицо небритое, в крупных воронках оспы, губы разбиты и обнажают гнилые зубы, на тонкой руке висит неимоверно-огромная ладонь с корявыми пальцами, на теле чернеют и алеют огромные язвы, прикрытые лохмотьями… Я заметил всё это лишь тогда, когда Брат придвинулся чуть вперёд – ко мне – и вышел из тени на свет. Теперь он стоял, освещённый люстрой, как на ладони – перед зрачками.

 

Брат пришёл в наш дом, и мы не могли понять зачем: домой? Мимо дома – попутно? В дом? Частицей дома?..

– Это твоя невеста? – Брат смотрит, как ребёнок смотрит на чужую дорогую игрушку – с любопытством, восхищённо – зная, что ему она никогда не достанется, но радуясь за этого другого.

Я киваю головой и тут же забываю, про что он спросил.

– И ты её любишь?

– Не знаю, – Я совсем забыл, что Невеста сидит здесь же, за моей спиной. Сейчас меня мучает другое – показать Брату всю мою муку и горечь «счастливой жизни» на этой земле. – Я не знаю, что такое любовь, и есть ли она вообще.

Из кухни выходит Отец, он пьян.

– А сейчас что – ночь или день? – спрашивает он ни на кого не глядя и, не дождавшись ответа, шатаясь уходит в спальню.

Сестра подошла к Брату и ласково взяла его за левую руку. Ну неужели она не видит, не чувствует уродливых пальцев?.. Наверное, нет.

– Поговори со мной, мне так много хочется тебе сказать, – она уводит его к окну.

Мать, застывшая, словно навеки, словно тысячу лет стояла вот так, и ещё тысячу лет простоит. Я не вижу её глаз – она смотрит куда-то внутрь себя, так глубоко, что мне уже не достать. Но что-то большее мучило меня, оно летало рядом. И Я никак не мог ухватиться. Закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться.

Брат отходит от окна, и Я открываю глаза.

– Мама, – зовёт он, – и Я вздрагиваю – ещё ни разу Я не звал так мать, ни разу не окликал её так, чтоб сердце перевернулось от нежности. – Поцелуй меня, я скоро ухожу.

– Нет, – шепчет она.

– Нет! – кричит она.

И, словно защищаясь, припадает ко мне, но вот отпрянула и скрылась в спальне, плотно прикрыв за собой дверь. Она, может быть, даже держит её, боясь, что Брат войдёт.

Опять молчание и, мне кажется, – навсегда. И вдруг Я поймал то, что меня мучило.

– Где ты был? – спрашиваю Я. – Как ты сюда попал?

– Где я был… где я был, – бормочет Брат, словно вспоминая. – Как бы тебе объяснить… Мир разбит на бесчисленное количество секций, и каждому человеку дано их определённое количество, кому-то больше, кому-то меньше. В каждой секции живёт один или несколько человек, уже умерших… Вот ты помнишь нашу бабушку?

– Да.

– Как ты её помнишь?

– Ну, деревня… лето, и бабушка что-то в огороде копает…

 Вот этот кусочек твоей памяти с бабушкой и находится в одной из секций.

 А если Я не помню того, кто был?

Брат молчит, словно не хочет меня огорчить, но всё же говорит:

– Есть много незаполненных секций, там ночь и лёд… чем больше секций заполнено, тем чище и светлей жизнь человека.

Он молчит, давая понять весомость сказанного.

– … Количество секций всегда нечётное. И вот в жизни человека, не каждого, наступает момент, когда половина секций заполнена, но остаётся одна нечётная. И она выпадает из общей системы всего на одно мгновение, равное дыханию этого человека. И вот поэтому я здесь… Нет, нет, ты ошибаешься, тебе показалось, что я здесь долго, я всего одно мгновение… и оно ещё не кончилось. Но мне пора уходить.

– Так к кому ты приходил? – Я впиваюсь в него взглядом, Я впитываю его – в себя.

Брат загадочно улыбается:

– А вот этого я не могу сказать… И это зависит не от меня.

Он поворачивается и медленно уходит. Я не смотрю, Я не могу смотреть, как он уходит.

– Не уходи, – просит Сестра с болью, которую Я слышал тысячу раз, но которая только теперь режет слух.

Сухие колючие мурашки бегут по спине. Я слышу, как Брат замирает около дверей, но ненадолго. Уходит-исчезает-тает. И опять – не слышу скрипа его шагов по крыльцу, как под нашими и чужими ногами.

Безмолвие, почти вечное, космическое.

В последний момент Я уловил только единственный звук-вздох: Сестры – сожалеющий, Матери – облегчённый, Отца – сонный, Невесты – новый, почти отчаянный. Не слышу только своего  – или не хочу услышать.

– Я ухожу с ним, – Невеста вскакивает с дивана и устремляется к дверям.

Пронзительно скрипят ступени крыльца.

– Куда ты, дура, он всего на мгновение! – кричу ей вслед, но она не слышит.

Такой Я и запомнил её – уходящую. Она исчезла навсегда. Я искал её по многим городам, но встречи не было. Ищу до сих пор, но бесполезно.

 

Когда Я оглянулся, оказалось, что прошло много лет: Сестра вышла замуж и уехала в другой город, у неё уже трое детей, одну из секций заполнил Отец, состарилась, стала совсем седой моя Мама.

Мы живём с ней вдвоём в большом старом доме, да ещё Тишина – под нами, вокруг нас, в нас.

После той роковой ночи вся моя жизнь пошла наперекосяк: постоянная мука не покидала меня – страх, что Я кого-то забыл, не давал мне спокойно спать, не даёт и сейчас.

Недавно под вечер Мама вошла в мою комнату и присела на кровать. И Я понял, зачем она пришла.

– … Я бы любила его, как тебя, но… у меня осталась от него иная боль, чем после тебя. Эту боль я не могу забыть до сих пор. Я люблю тебя, потому что ты даришь мне, хоть иногда, но даришь, радость. Он оставил мне только муку, только боль, но даже если бы он не оставил мне этого, то всё равно… я не рожала его, я не кормила его грудью, я не дала ему имени, я не носила его на руках, не стонала во сне, когда мне снилось, что он умирает… Я всегда помнила о нём.

– Зачем же ты тогда это сделала? – мне нестерпимо жаль Маму – оказывается, она мучилась этим всю жизнь.

– Я не хотела терять вас двоих. Уже тогда мне казалось ужасной болью – потерять двоих, ушедших от меня. Я рожала тебя, а уже видела, как мой ребёнок покидает меня, оставляет одну… Силы изменили мне, когда я зачала его… Я не знала, что это так… страшно. Я никогда не думала об этом. Некоторые убивают не по одному, а я… разве я не могла себе позволить избавиться хоть от одного… Я думала, что искупила вину, когда родила Сестру, оказалось, что нет.

– А если бы ты избавилась от меня? – Я сам испугался своего вопроса.

Мама сжала моё плечо.

– Тогда бы я, наверно, не любила и тебя, – произносит она глухо.

Мне становится страшно, потому что Я подумал в этот миг об ещё одной чёрной секции, где, кроме ночи и льда, ничего нет.

– … Знаешь, Мама, Я забыл его лицо и никак не могу вспомнить, на кого он больше похож: на тебя или на отца?

– Я тоже не помню…

 

… Я возненавидел мой дом: его неуклюжую тяжесть, забытость всеми – глухоту, немоту его.

Дожди однозначно лупят по крыше, и звук отдаётся в висках противной мелодией, снега заваливают дом по пояс и, мне кажется, – нечем дышать в этом полуподземелье. Я выхожу в запущенный сад и с отвращением смотрю на его горбатую спину.

Жизнь в нём стала мукой, невыносимой…

 

23.04.82

Ученье – свет

Когда Илья и мама вышли из прохлады и тишины книжного магазина, то по глазам ярко полоснуло солнце, сильней обычного зашумела улица, а рубашка неприятно стала прилипать к спине.

Внутри нового, только что купленного ранца, в тайной пустоте его, перекатывались карандаши, и было приятно от этих слабых звуков.

Случайные прохожие оглядывались на мальчика с улыбкой. Лишь встретившаяся пьяная старуха остановилась посреди улицы и, опираясь на клюку, что-то шептала вслед.

– Как бы не сглазила, – рассердилась мама.

Чем ближе они подходили к дому, тем быстрей пропадала радость. Илья торопливо размышлял, как бы ему незаметно проскочить в дом, чтоб знакомые ребята, обычно играющие возле барака, не успели его заметить. Он почему-то застеснялся своей покупки, представив, как смешно выглядит с ней на летней полупустынной улице. Недалеко от барака им встретилась мамина знакомая, жирная и накрашенная тётя Фиса, с охапкой соломы на голове.

– Это кто такой идёт? – удивилась она. – Ах, серьёзный! Ах, ученик! С портфельчиком-то он как важно выглядит. Ань, неужели у тебя такой парнишечка вырос? Ах ты маленький симпатяжечка: чернявый, губастенький. Ой, девки, держитесь, дайте нам только выучиться! Правда, Илья Иванович? А моего балбеса хоть убей, безобразничает и одни двойки домой носит. Ань, ты вот представь, за полгода шестнадцать стёкол в школе высадил. Хоть летом от него отдыхаю. Я ему всегда говорю: «Лучше бы ты, дурак, голову один раз разбил и то бы я спокойно жила».

– Нет, Фисонька, у меня Илюша – хороший мальчик. Мамку всегда слушается: и посуду поможет вымыть, и в магазин за хлебом ходит. Я всем, Фис, говорю: золото, а не сын.

Илья при маминых словах почувствовал себя хуже девчонки. Он вывернулся из-под потной руки и, оглядываясь по сторонам, один пошёл домой.

… Не торопясь и бережно мальчик брал со стола обёрнутые в газеты учебники, надписанные тетради, чернильницу-непроливайку, деревянную ручку с острым пёрышком, заточенные карандаши и раскладывал по отделениям ранца. Илья весь светился, сдерживая восторг от скорой новизны в своей жизни. Мама сидела на диване и перешивала для сына кем-то отданную рубаху. А за стеной пьяная соседка Зойка-помойка орала на весь барак нескончаемую песню: «Самогоном, бабка, самогоном, Любка, самогоном, ты моя сизая голубка…»

В бесшумно приоткрывшуюся дверь проникла, словно мышь, маленькая и грустная бабка Мотя. Застряв у порога, она тщательно перекрестилась в угол.

– Небесные блага вам… Ань, не прогоняй меня, дуру старую: со мной не убудет, без меня не прибавится.

– Да проходи, чего уж, – встала ей навстречу мама. – Хоть чаем напою.

– Божественно благодарствую.

– С сахаром будешь? А то у меня подушечки есть.

– Божественно благодарствую. И так можно, и этак.

Илья покосился на присевшую старуху. В бараке её не любили за жадность: печку она не топила, свет никогда не включала, даже поесть себе не готовила. Просыпалась утром, запирала свою комнатёнку, в которой кроме кровати, сундука на замке и иконы в углу ничего не было, и начинала свой ежедневный обход. Коридор в бараке длинный, комнат много – везде хоть чем-нибудь угостят. Пока всех обойдёт – и день кончился.

– Моть, слышь, Моть, а у меня сынок этой осенью в школу пойдёт, – похвалилась мама. – Видишь, как готовимся?

– Ой, Илья-мученик, закрепись духом, все муки снеси, какие положено, –- запричитала бабка Мотя над полным блюдцем. – Потом поймёшь, кто тебя перстом по головушке гладил. Зато долю выберешь сам, промеж людей пойдёшь. Веру им нести – божье дело. Может, на попа выучишься… А мы все работали день и ночь, нам, тёмным, выбирать никакой возможности не было. Правда, Ань? Потому и живём подневольно, без доли, без светоношения.

Мама молча старухе ещё чаю подлила.

– Божественно благодарствую. А я к Родителевым убоялась нынче зайти. Зойка злая, как кобель на цепи. Пьянствует. Слышь, горло-то дерёт, несчастная?

– Илья, хватит тебе с книжками возиться, успеется, – рассердилась мама. – Сходи лучше ведро вынеси, с обеда полное стоит.

Мальчик подхватил жирное помойное ведро и, перегнувшись от тяжести, засеменил по коридору. Возвращаясь назад, Илья увидел, как на крыльцо выскочила с бранью Зойка-помойка. Она связала своему младшему сыну руки проводом и волоком тащила его из барака. А старший, Сенька, ей суетливо помогал, подпихивая брата сзади.

– Зачем приехал? Я что говорила, нечего тебе здесь делать. Убирайся в свой интернат, – кричала соседка. – А я говорю, что поедешь. Вставай, вставай, я приказываю! Не уедешь сам, так я тебя туда на животе оттащу. Зря деньги за тебя платила, что ли?

Она сволокла Игната по деревянным ступенькам, протащила несколько метров в сторону автобусной остановки и остановилась, тяжко дыша. Игнат домой приезжал редко, и барачные мальчишки считали его чужаком. Они не любили его и боялись, потому что Игнат был отчаянный и дрался со всеми ребятами без разбору.

– Вставай! – отдышалась пьяная. – Тебе что воспитательница говорила: ученье – свет, – и она пнула сына ногой в грудь. – Ученье – свет… (ногой в грудь) а остальное – тьма… (промахнулась и ударила по лицу).

У Игната из разбитого носа брызнула кровь, но он даже не пошевелился, лежал на пороге, как мёртвый.

– А вы что вылупились, интересно? – обернулась Зойка-помойка на кучку старух с подъездных лавочек. – Никто мне не указ, моё отродье, что хочу, то и ворочу… Да ты на себя посмотри, скукожилка, я трезвей вас всех в сто раз. Я, может, на него последние деньги трачу, хочу, чтоб он человеком вырос, чтоб на директора фабрики выучился. А он мать доводит, стервец… Хочешь директором работать? – наклонилась она к сыну. – Ну и чёрт с тобой, пошли, Сенька. Домой не приходи, всё равно не пущу, хоть подохни здесь.

– И зачем он сюда приезжает только, ведь они его когда-нибудь убьют, – услышал Илья за спиной голос Козочкиной. – В интернате как хорошо: постели чистые, накормят, обуют… Да что там говорить.

– Непонятно, что ли, – отозвался сапожник Скрипочкин, раскуривая «козью ножку». Ведь он в пороке вырос, его сюда и тянет. На фига ему ихний интернат, ему пакостной жизни охота.

Игнат сидел на земле и стягивал зубами провод с посиневших распухших рук. На его грязном лице запеклась кровь, и он тихо постанывал. Старухи нехотя разошлись по подъездам, и на улице стало спокойно… Илья медленно шёл по коридору с пустым ведром, а по бараку горлопанилась песня: «Виновата ли я, виновата ли я, что люблю-ю-ю…»

В конце коридора скрипнула дверь, и послышалось знакомое, торопливое:

– Божественно благодарствую.

Павлик

Павлик проснулся на рассвете, потому что ему стало холодно, а под ним было мокро. Он открыл глаза и повернул голову. Мать и ее новый сожитель спали на топчане у противоположной стены. Дядя Вася лежал на спине с широко открытым ртом и храпел.

«Нассать бы ему туда», – мстительно подумал мальчик.

В блиндаже пахло перегноем и перегаром. Где-то недалеко на высокой ноте тинькала ранняя птица. Наступающий летний день обещал быть солнечным и жарким. Но Павлика это совсем не радовало, он потянул за край грубого брезента, укрылся им с головой и беззвучно заплакал.

Прошел почти месяц, как они втроем перебрались жить из города в лес, в этот блиндаж, оставшийся после войны. Мать пила и нигде не работала. Дядя Вася только недавно вернулся из тюрьмы, и его на работу никто не брал.

– А воровать и грабить я больше не хочу, – оправдывал он свое безделье.

Детского пособия им втроем стало не хватать, и тогда мать по совету дяди Васи сдала свою двухкомнатную квартиру бригаде таджиков.

– А что делать, Павлушка, сейчас многие так поступают. Кто на дачи уезжает жить, а кто – в деревню к родителям, – объясняла она сыну. – А у нас с тобой ничего этого нет, вот и приходится ютиться в этой землянке. Ты потерпи, сыночка, немного, а осенью мы опять к себе домой вернемся.

В лесу мать и ее сожитель с утра до вечера пили водку, которую они покупали на таджикские деньги. Павлик питался драниками из прошлогодней картошки или рыбным супом из дешевых консервов, приготовленными матерью на костре. Очень скоро от такой жизни мальчик сильно исхудал и стал по ночам мочиться под себя.

– Ох, Пашка, и воняет от тебя, как от кролика, – морщилась пьяная мать. – Опять, что ли, опрудолился?

От стыда и обиды у Павлика на глаза наворачивались соленые слезы.

– Ничего, это у него пройдет, –  утешал мальчика пьяный дядя Вася. – С девками трахаться начнет, и энурез как рукой снимет.

Однажды утром Павлик, не выдержав, выбежал в мокрых штанах наружу и закричал:

– Я больше так не могу! Не могу! Я домой хочу!

Он хотел добавить «к маме», но она в этот момент как раз появилась из блиндажа, а следом за ней показался и ее сожитель.

– Сыночка, ну что ты разорался на весь лес, – укорила его пьяная мать. – В жизни столько трудностей будет, еще наорешься.

– Парень, ты как не мужик, – искренне удивился пьяный дядя Вася. – А как же наши советские партизаны жили здесь во время войны? Им было еще тяжелее, чем нам.

– Сейчас не война, – всхлипнул Павлик.

– Правильно, – согласился пьяный дядя Вася. – А ты представь, что наш город захватили олигархи, и нам пришлось временно уйти в партизаны. Вот мы живем здесь и ждем прихода Красной Армии.

– Вы водку пьете.

– Правильно, – подтвердил пьяный дядя Вася и скаламбурил. – Пьем белую, чтобы дождаться красной. Хочешь, я и тебе налью?

– Не хочу, – отказался он. – Водка детям не забава.

– Эх, малолетка, был бы у нас гексоген, мы бы с тобой по ночам ходили взрывать их пентхаусы, – мечтал пьяный дядя Вася. – А твоя мамка сидела бы на опушке с фонариком и ждала нашего возвращения.

Иногда мать начинала заигрывать со своим сожителем, но ему это почему-то не нравилось. Он грубо отпихивал ее и назло ей начинал приставать к Павлику. Из-за этого в блиндаже возникал скандал, который чаще всего заканчивался дракой.

– Он тебя любит больше, чем меня, – жаловалась сыну на следующий день пьяная мать.

Несколько раз поздними вечерами Павлик приходил в город, к своему дому. Он забирался на старый тополь и подолгу глядел в яркие окна знакомой квартиры. Там голые по пояс гастарбайтеры варили на кухне плов, жарили шашлыки, а потом смотрели порнографические фильмы. После этого Павлик возвращался в лес особенно расстроенным. Лежа на деревянном топчане, он представлял, как ночью прилетят немецкие самолеты и разбомбят этот проклятый блиндаж.

Вдоволь наплакавшись под брезентовым покрывалом, Павлик понял, что если он останется жить в блиндаже и дальше, то вырастет таким же, как и пьяница дядя Вася. А ему хотелось стать сильным и смелым, непьющим и некурящим, чтобы работать охранником в Москве у какого-нибудь известного артиста или даже самого президента. Поэтому когда совсем рассвело и солнце позолотило верхушки деревьев, мальчик неслышно выбрался наружу и направился к небольшому лесному озеру. Здесь он разделся, постирал свои трусы и брюки, а потом вымылся сам. Когда одежда высохла на жарком солнце, Павлик оделся и вышел из леса. В городе он отыскал двухэтажное здание, в котором находился отдел опеки и попечительства. В нем работала мамина старая знакомая, тетя Валя Сердцева. Когда Павлик зашел к ней в кабинет, она сначала даже не узнала его.

– Похудел-то как, миленький, оброс, – удивилась тетя Валя и погладила мальчика по лохматой голове.

Едва сдерживая слезы, он рассказал ей и о пьющей матери, и о пьяном дяде Васе, и о своей несладкой жизни. Несколько пожилых женщин, подсев поближе и сочувственно кивая, тоже слушали его горький рассказ.

– Вот Райка, зараза, как связалась с этим уголовником, совсем спилась, – вздохнула тетя Валя. – Все, хватит, даю ей последний шанс. Если не исправится, то будем лишать ее материнства.

– Я в детский дом не пойду, – нахмурился Павлик.

– А тебя туда никто и не отдаст, будешь жить у меня, – пообещала тетя Валя. – А когда подрастешь, то женишься на моей Светке.

– Теть Валь, я кушать хочу, – признался Павлик.

Все женщины тут же стали доставать из своих сумочек бутерброды и раскладывать их перед голодным мальчиком. Впервые за последнее время Павлик досыта наелся колбасы, рыбы, сыра, помидоров и огурцов.

– Как бы у него заворот кишков не случился, – забеспокоилась одна из женщин. – Или понос не прохватил.

– Маргарита Сергеевна, звони в милицию, пусть тоже с нами в лес едут, – сказала тетя Валя. – А то нас одних этот зек, еще чего доброго, прирежет.

Напившись сладкого чая, Павлик увлеченно играл в компьютерную игру. Тетя Валя, высунувшись по пояс в окно, курила сигарету.

– Наконец-то наши доблестные органы появились, – громко сказала она. – Не прошло и полгода.

Они вышли с тетей Валей на улицу и сели в милицейскую машину. По дороге Сердцева рассказала милиционерам про Павлика, его мать и дядю Васю.

– А я все думаю, куда это Кишмиш пропал, – обрадовался капитан Хлебушкин. – А он, сука, извините за выражение, в лесу партизанит, на чужие деньги водяру жрет.

На опушке леса они оставили машину и дальше отправились пешком. Впереди шел капитан милиции, за ним – Павлик и тетя Валя, и замыкали шествие два рослых сержанта с бритыми затылками. У блиндажа мать и дядя Вася, как обычно, пили водку и пели похабные песни.

– Здорово, Кишмиш! – весело сказал капитан Хлебушкин, появляясь из-за кустов, и неожиданно ударил растерявшегося дядю Васю ногой в живот. – Думал, спрятался от правоохранительных органов, надеялся, что не найдем? А у нас повсюду агентурная сеть, не скроешься. Правда, Павлик?

– Правда, – подтвердил мальчик, с довольным видом глядя на скорчившегося от боли дядю Васю. – Его надо в тюрьму посадить, чтобы он от моей мамки отстал.

– Посадим, недолго ему по лесам прятаться.

– Мусора проклятые! – с ненавистью выкрикнул пьяный дядя Вася.

Хлебушкин снисходительно улыбнулся и сделал знак сержантам. Они заломили Кишмишу руки за спину, увели подальше в кусты и там отбили ему дубинками почки.

Что ж вы моего Васеньку бьете, – запричитала пьяная мать. – Какой ни есть, а он мой сожитель.

– Ты бы лучше о сыне подумала, – пыталась устыдить ее Сердцева. – Бессовестная ты, Райка, мало того, что детское пособие пропиваешь, так теперь еще и квартиру иностранцам сдала. Вот, при капитане Хлебушкине говорю, что тебе это так не пройдет. Не возьмешься за ум, не бросишь пить и не устроишься на работу, сына у тебя заберу.

– Забирайте! И так всю до нитки обобрали! – стала кричать пьяная мать. – Сначала государство все, что могло, отобрало. А теперь лучшая подруга сына хочет присвоить. Мою кровиночку, мою опору на старости лет.

– Ты, Раиса, не путай поведение государства и свой аморальный облик, – строго сказала тетя Валя.

В это время из кустов выбрался дядя Вася и крикнул:

– Волки позорные!

Хлебушкин даже рассмеялся от такой наглости и кивнул сержантам. Они снова оттащили Кишмиша в кусты и там дубинками отбили ему печень.

– Хватит, подруга, выступать. Собирайся, поехали домой.

– А мне собраться – только трусы надеть, – рассмеялась пьяная мать.

Они с трудом втиснулись в милицейский уазик и поехали в город. По дороге мать пыталась приставать к одному из сержантов, но тот сидел с каменным лицом и не обращал на пьяную женщину внимания. Подъехав к дому, они все зашли в квартиру, куда как раз вернулись с работы усталые и грязные гастарбайтеры.

– Так, трудоголики, собираем свое барахло и выметаемся на улицу, – приказал Хлебушкин. – И чтоб я вас здесь больше никогда не видел.

– Мы деньги платил, мы здесь и жил, – объяснил ему бригадир.

– Вы у кого на объекте работаете? – поинтересовался капитан милиции.

– У банкира… у депутат Морозов, – с вызовом ответил старший таджик.

– Вот пусть вам депутат прикатит вагончик, и будете в нем жить, как все остальные гастарбайтеры, – осек его Хлебушкин.   

– Все, вам секир башка, – пригрозил бригадир матери и сыну, когда таджики уходили из квартиры шумною толпою.

– Лучше себе харакири сделай, – посоветовал ему капитан.

Следом за гастарбайтерами ушли и милиционеры. Тетя Валя достала из сумки плоскую бутылку коньяка, и они отметили с матерью возвращение домой.

– Подруга, сегодня – последний раз, я тебе клянусь, – предупредила подвыпившая тетя Валя.

– Я тебе тоже клянусь, подруженька, что больше ни грамма в рот, – пообещала пьяная мать.

Павлик зашел в ванную комнату и долго мылся под горячим душем. Потом он застелил себе новую постель и сразу лег спать. И ему снилось, как его, уже повзрослевшего, принимают на работу охранником к президенту.

А ночью к ним домой заявился побитый сожитель матери. Они с ней стали пить на кухне водку и о чем-то негромко переругиваться. Потом все стихло. А через некоторое время дверь в комнату Павлика распахнулась, и на пороге появился дядя Вася. Он включил свет и с какой-то недоброй ухмылкой посмотрел на сонного мальчика.

– Сухой еще, не обоссался? – язвительно спросил пьяный дядя Вася и сплюнул прямо на пол кровавую слюну. – Что, сучонок, заложил нас? А ты знаешь, что стукачи долго не живут? Не знаешь. Вот сейчас я тебе это докажу. Одевайся, падла.

Когда Павлик, шмыгая носом и вытирая то и дело набегающие слезы, оделся, дядя Вася крепко схватил его за шиворот и потащил из квартиры. Мальчик успел увидеть мать, которая спала прямо за кухонным столом. На улице было безлюдно, и позвать на помощь было некого. Дядя Вася повел Павлика в лес. В чистом небе керосиновой лампой горела ущербная луна, освещая лесную дорогу. Вскоре они пришли к блиндажу и встали у входа.

– А ты зашухарила всю нашу малину, – громко пропел пьяный дядя Вася. – И перо за это получай.

В лунном свете блеснуло узкое лезвие финки, и грудь мальчика несколько раз словно обожгло огнем. Все перед его глазами стало расплываться, и он почувствовал слабость в ногах. Но дядя Вася продолжал крепко держать его за шиворот. Он вытер окровавленное лезвие о детскую рубашку и с силой пихнул мальчика внутрь блиндажа. Однако Павлик не успел упасть на землю. В этот момент все вокруг него озарилось густым лунным светом, из которого появился самый настоящий ангел. Он подхватил мальчика, прижал к себе и вынес из блиндажа. С невероятной скоростью они устремились вверх – выше облаков, луны и даже звезд. А потом ангел опустил Павлика и сказал:

– Дальше иди сам.

– А что там, дальше? – насторожился мальчик.

– Рай, – коротко ответил ангел и, расправив крылья, снова устремился к земле.

Павлика нашли через несколько дней члены поискового отряда. Подозрение сразу пало на уголовника Кишмиша.

– Нет, это не Васька, это таджики, – заступилась за своего бывшего сожителя пьяная Раиса. – Они нам с сыночком грозили секир башка сделать.

Но гастарбайтеры были не при чем: они добросовестно трудились на строительстве коттеджа для банкира Морозова и об убийстве даже не помышляли. Подозреваемого Василия Козлова нашли в соседнем городке, где он скрывался у своего подельника. При задержании милиционеры отбили ему все, что могли. На первом же допросе он сразу во всем признался. А ночью Кишмиш повесился у себя в камере на рукаве рубашки. После него осталась короткая посмертная записка, которую он накарябал кровью на разорванной пачке папирос: «Жить импотентом не имеет смысла».

Павлика похоронили возле Вечного огня, как героя.

Убийство обычного школьника неожиданно взбудоражило весь город. Когда люди узнавали, что матери с сыном из-за бедности пришлось жить в лесу, в блиндаже, их возмущению не было предела. В этот раз даже милиция приняла сторону бедных горожан. Местные депутаты решили назвать улицу, где жил Павлик, его именем. А банкир Морозов выступил с инициативой по сбору средств на памятник погибшему мальчику. Городской скульптор Шубин изваял подростка с бандитской финкой в груди, с запрокинутой головой и подогнутыми ногами, падающего навзничь. Но десятки мужских и женских рук надежно поддерживают его и не дают упасть.

Мать Павлика после его смерти наконец бросила пить. Она устроилась уборщицей в школу, где учился сын, и организовала там музей его имени. Главным экспонатом здесь стали вещи Павлика: старенькая, окровавленная рубашка, застиранные трусики и брюки, дешевые стоптанные ботиночки.

Светка Сердцева после окончания школы не стала выходить ни за кого замуж, а ушла в женский монастырь.

Каждое воскресенье мать Павлика покупает две гвоздики и приходит к Вечному огню. Она кладет к могиле сына цветы и несколько карамелек. А потом сидит на лавочке и рассказывает сыну обо всех новостях, которые случились за неделю.     

Павлик смотрит на все это из райского сада и безмятежно улыбается.

Наводнение

В январе навалило столько снега, что однажды утром двери барака пришлось откапывать лопатами. Кончались зимние каникулы: мальчишки прорыли на пустыре тесные «катакомбы» и играли в войну. Или еще было развлечение – с визгом и хохотом они съезжали прямо с крыши барака в пушистые сугробы, набрасывали в печные трубы снега, а единственную антенну залепили в пузатого снеговика. Фабричный барак, стоящий на окраине, занесло по самые окна, и от углового окна бабки Клары остались лишь верхние стекла. Пацаны по вечерам взбирались на этот сугроб, стучали в заплывшее льдом окно и выли по-волчьи.

А Илья все эти короткие веселые дни был один. Две недели прошло с тех пор, как ему исполнилось десять лет, а всё осталось по-прежнему. В своих торопливых мечтах он почти всё переделал, переменил, настроившись на другую жизнь. Но старшие ребята не приняли его в свою компанию, а возвращаться к старым товарищам ему было неинтересно. Недоверчиво, чуть удивленно присматривался он в школе к старшеклассникам, дома – к родителям, к прохожим – на улице, и начинало казаться Илье, что все они такими и родились и останутся навсегда такими.

Он просыпался утром и уходил из дома, гулял по узким улицам поселка, почти ничего не видя, потому что гусеничный трактор, каждый день расчищавший улицы, навалил снега на обочины так высоко, что до верхнего края невозможно было дотянуться. Илья наблюдал, как мужики сбрасывают с крыш снег, боясь, что шифер не выдержит и обвалится под грузом… Прохожие медленно везли на санках воду с колонок, из лавки – керосин, дрова – из сараев, малышню – из садика… Неожиданно из-за поворота дороги выбегала коричневая лошадь, запряженная в сани, всхрапывала жутко и, разбрызгивая копытами снег, уносилась дальше. Мальчик вжимался спиной в плотную холодную стену и ненавидел себя за испуг.

Вечером мама попросила Илью отнести долг Пашковым, которые жили не в самом бараке, а в двухэтажной пристройке. С Танькой Пашковой он учился в одном классе, но с первых же дней они друг друга возненавидели. Перед самыми каникулами Илья с такой силой дернул одноклассницу за жидкий хвостик, что в руке у него остался клок волос. А она ловко исцарапала ему до крови лоб и щеки. Поэтому идти к Пашковым никак не хотелось. Но ведь маме не объяснишь, стыдно.

Илья миновал холодное цементное соединение и оказался в тесной пристройке. Перед крайней дверью по всей площадке были разбросаны берёзовые поленья, от них шёл щиплющий морозный запах. Танька жила вдвоём с матерью, сарая у них не было, и привезённые дрова всю осень мокли под дождём. Раздвигая сырые поленья, он пробрался к двери и дёрнул её на себя.

– Тёть Марусь, мамка тебе долг вернула, ты пересчитай, – Илья, перешагнув через порог, положил деньги на край кухонного стола.

– Закрой дверь, совсем сдурел! Ребёнка застудишь, – всполошилась распаренная женщина.

Но мальчик стоял неподвижно, поражённый и сломленный, ничего ещё не сознавая, лишь зрительно впитывая происходящее. Наконец захлопнул дверь и прижался к ней вспотевшей спиной. Удушье проходило, быстрыми мазками сползая вниз. Казалось, его тело разорвалось на несколько частей, и каждый кусочек жил отдельно, самостоятельно. Пытаясь понять самого себя, он восстанавливал в памяти только что увиденное.

В маленькой чужой комнате Илья увидел те же поленья на полу, аккуратно разложенные для просушки. А возле печки на двух стульях дымилось железное корыто, в котором вся мокрая, совершенно голая, во весь рост стояла Танька. Он заметил, как она вздрогнула и замерла, услышав его голос. Для неё появление Ильи было таким неожиданным, что одноклассница даже не успела прикрыться руками, а лишь зажмурила от стыда глаза.

Илья стоял, прислушиваясь к голосам и плеску воды, а сердечко у него часто-часто колотилось, больно ударяясь обо что-то. Он то растерянно улыбался, то напряжённая гримаса появлялась на лице, и снова губы растягивались в глуповатой улыбке. Победил страх. Представив, что тётя Маруся может выйти и обнаружить, что он подслушивает, Илья, спотыкаясь, заспешил домой. Но и вернувшись к себе, не мог успокоиться, неловко приседал на краешек стула, срывался с места и выбегал в коридор, а потом возвращался и стоял, слезливо всматриваясь в одну точку на стене.

Илья не мог заснуть этой долгой ночью, лежал, скорчившись, в постели и прокручивал в темноте навязчивую картинку, добавляя новые и новые подробности… Всё отчётливей проступали рыжеватые Танькины волосы, облепившие плечи, видел два жутковато набухших бугорка, блестевшую под струями воды кожу и дрожащие капли на опущенных руках, он видел её впавший живот, покрывшийся мелкими мурашками и заканчивающийся продольной ранкой, очень длинные раскрасневшиеся ноги… Обнажённое тело, окутанное влажным паром, приближалось и давило своей бесстыдной откровенностью. Илья испуганно отстранялся от него и начинал чересчур внимательно всматриваться в сморщенное лицо девчонки. Ему хотелось заглянуть в её глаза, но они были всё время крепко зажмурены.

Ночная дрожь безжалостно прокатилась сквозь грезившего в темноте мальчика. Его отчуждённая плоть пульсировала горькой кровью, набухая, твердея, становясь тяжёлой и лёгкой одновременно. Пот сочился через тонкую кожицу висков, в горле пересохло, ноги напряглись. Илья почувствовал, как невыносимо сладкая, всё смывающая на своём пути волна рождается где-то глубоко внутри, торопливо и неотвратимо затопляя его всего. Но он даже не пошевелился, чтобы спастись от этой гибели…

И вздрогнула от зимнего отупения природа, обжигаясь смутной силой, в полночной горячке взламывая на реке лёд, а днём выжигая из сугробов остатки влаги. Дикой воды оказалось так много, что, не уместившись в привычном русле, она залила всю выгибающуюся местность вокруг посёлка, затопив пустыри, огороды, сараи. Вода окружила фабричный барак, притулившийся в низинке, и, чтобы выбраться из него на сухое место, приходилось надевать болотные сапоги.

Наводнение ожидали, но не готовились к нему, и ополоумевшей ночью в сараях утонули поросята и кролики, привязанные собаки, захлебнулись и придурковатые козы Фроси-кошатницы. Спасшиеся куры сидели на заборах, боясь хоть чуть пошевелиться, и только утки чупахались в густой мусорной воде. Над затопленными строениями весь день кружили усталые голуби, боясь возвращаться в свои голубятни.

Высунувшись в форточку, Илья смотрел на проплывающие мимо окна ящики, дрова, доски; наблюдал, как скользят лодки, в которых сидели весёлые парни и девушки. А знакомые ребята, утащив из дома железные корыта, плавали вокруг барака, гребя стиральными досками.

Он смотрел на них и улыбался: мальчишки, сидящие в корытах, были такими смешными.

 

Валерий Прокошин

 

Фото автора