Ольга Иванова

Ольга Иванова

Новый Монтень № 18 (366) от 21 июня 2016 года

Куда мой табор ушёл…

Три коротких рассказа

 

Заговорённый огонь

 

Я просыпаюсь, едва начинает светать, но какое-то время  мне не хочется открывать глаза.  Не хочется выпускать из сонной головы прекрасное видение. Тот самый сон, где так хорошо, тепло, чисто… Где живут добрые красивые люди, и старенькая бабушка, очень похожая на нашу шувани (ясновидящую, колдунью, знахарку) бабушку Софью… Где я почему-то разговариваю по-русски, не путаясь и не забывая  слов…

Спит  наш табор, но вот-вот уже, с первыми лучами солнца закричат проснувшиеся малыши, а потом встанут женщины, мужчины, начнут собираться в город, здесь станет шумно и пестро.

Я потихоньку выбираюсь из палатки, стараясь не толкнуть, не задеть сестру, которая сопит, раскинувшись на своей перинке  поперёк входа,  и всё-таки наступаю коленом ей на косу.  Она морщится во сне, бормочет ругательство, но не просыпается.

Как обычно, у костра ждёт меня старая бабушка Софья. Каждое утро, пока табор ещё спит, она учит меня гаданию и колдовству, рассказывает  про свою жизнь,  расспрашивает про мои сны.

Костёр еле теплится. На фоне чуть посветлевшего на востоке синевато-серого неба,  будто вырезанные из чёрной ночной тьмы, неподвижные кроны огромных деревьев. Кое-где высохшие  кривые ветви  торчат, пробившись сквозь листву, как горестно устремлённые в небо сухие старческие руки.

В предутреннюю тишину  мелодично вливается нежный звук перелива прозрачных речных струй.  Робко пробует  иголочный голосок первая пташка.

Бабушка указывает мне на покрытое мешковиной  брёвнышко рядом с собой.  Когда я усаживаюсь, она приглаживает грубыми скрюченными пальцами мои разлохматившиеся волосы и хрипло говорит:

– Ну-ка, Лёлушка,  разбуди огонь!

Я нагреваю над засыпающими угольками ладони,  шепчу заговор, потом встаю и семь раз торопливо обхожу костёр, взмахивая у чёрных головёшек подолом индараки.  Оранжевые язычки выскакивают из потухших углей, сливаются в один, внезапно обрадованный, будто ему дали новой пищи, язык,  трещины углей светятся жарким рубином,  фонтанчиками  рассыпаются искры,  весёлый треск  негромких огневых выстрелов вонзается в звёздную полутьму.

Чего проще – подкинуть в угли хвороста и подуть, склонившись  к сонному дымку.

А как развести костёр в дождь и слякоть? Как заставить его разгореться в ветреную сырую осень?

Нет, нужно научиться всему, что умеет Софья.

Давно ли было: стояли мы у небольшой деревеньки. Пошли с сёстрами петь и гадать за кусок хлеба. В одну хату заглянули, в другую, в третью… Выгадали  почти пол мешка хлеба, сухарей, пшена,  картошки, бураков, сала немножко, семечек подсолнечных.  Возвращаемся через пасеку. Вот бы медку детям принести! Заглянули к пасечнику, и так просили, и так уговаривали – не дал. Лето, говорит, сухое, дождей нет, вот и мёда мало. Да ещё, мол,  брат гостит. Идите, говорит, бродяжки,  подобру-поздорову…

Ну ладно, что принесли, тому и рады.

Вечер пришёл. Угомонился табор, уснул.   В полнолуние я совсем не сплю, у костра сижу, думаю.  Вижу  –  вроде дым  над домом пасечника. Не пожар ли? Закричала, людей разбудила. Похватали  кто лопату, кто ведро, кто котелок, бегом к пасеке. Позади всех бабушка Софья ковыляет. Прибежали, кричат, шумят!  Хозяина не видать – жив ли? Дверь не заперта. Ребята наши в дом, а там всё в дыму!  Но нашли  двоих мужиков, вытащили. Живые: кашляют, плюются.  Самогоном за версту разит .

Дом тушить надо, а воды  в ручейке воробью по колено! Кое-как  вместе с грязью набираем, песок стали лопатами бросать, толку-то! А уж искры над крышей рассыпаются, мимо трубы пламя выскакивает!  Суетимся, стараемся, крику, гвалту! Всех перекрикивает Матвей:

– Бабушку пропустите! Иди, бабушка, иди скорее!

И стала старая Софья вокруг дома ходить, слова заговорные вышёптывать  да выкрикивать, юбкой махать, руки вздымать, Дэвло призывать, водой из золотой чаши брызгать. И не скажешь, что старуха – походка молодая стала, быстрая, спина выпрямилась, голос звонкий!

А крыша все разгорается, дым валит!  Но вот понемногу спряталось пламя, дым побелел, потихоньку, потихоньку, и совсем ушёл.  Изнутри крыша наполовину выгорела, но изба почти цела.

Пасечник с братом отдышались, откашлялись, смотрят – глазам своим пьяным не верят!

А бабушку еле-еле до табора довели. Потом  долго она отлёживалась, головы поднять не могла…   Из золотой чаши её умывали, чайком с мёдом отпаивали. Мёда большой горшок нам пасечник дал – вот дети радовались!

Мой костёр потрескивает, выбрасывая в светлеющий воздух весёлые полупрозрачные оранжево- розовые косыночки пламени.  Бабушка довольно щурится на огонь:

– Ну вот, Лёлушка... И вода и огонь тебя слушаются. Есть кому мне свою силу отдать… Помирать не страшно.

– Бабушка, а правду гадже говорят:  кого, умирая, шувани возьмёт за руки, тому и силу колдовскую отдаст?

Старуха усмехается:

– Будто бы все  у тёплого костра умирают… Вот мою бабку жеребец зашиб… вмиг дышать перестала.  А в Ерофеевом таборе  колдунья была, силы страшной!  Марией звали.  Глаза как угли горячие, руки как змеи быстрые! Не старая ещё была. Все наперёд знала – что, с кем, когда станется, сроду не ошибалась.  А  свою смерть не угадала! Полезла в гору цветки-багрянцы собирать, бесплодных раклитко (русских женщин) ими лечить, да и сорвалась. Камень под ногой покатился, она не удержалась…  Знала  бы, взялась заранее какую умную девочку в своём  таборе учить. А так – умерла, и нет в их таборе сильной шувани…   Нет, чари (девка), нужно учиться этому. Я тебя научу, ты своих внуков научишь. Станешь учить?

Я попёрхиваюсь смехом. Какие внуки? Мне самой всего двенадцать!  Но бабушка не смеётся:

– Ты и не знаешь пока, что жизнь с каждым годом быстрее катится! Как колесо под горку:  сначала потихоньку-помаленьку, потом быстрее, быстрее, и вот уже летит, на кочках, на камнях подскакивает!  Может далеко улететь, а может сковырнуться и упасть посреди  молодой и весёлой жизни…  крутнётся на земле лёжа, будто ещё встать пытается, да и замрёт…

 

История Алёшеньки

 

Не поспели мы до холодов к тёплому морю выбраться. Нужно где-то останавливаться, зимовать. Табор наш небольшой – на четыре кибитки, кони неприхотливы, а без сена всё равно зиму не проживёшь. Подсказали нам сельские ребята, где сена купить можно, и где брошенный дом стоит. Только, говорят, в нём колдунья жила, колдуна вдова. Там по ночам над трубой дым, искры летают, а в дом зайдёшь – никого нет и печь не топится. 

Ну, да нам, цыганам, колдовство не страшно, мы и сами колдовать умеем. Да и куда деваться, другого-то жилья нет.

Вот коней у плетня привязали, зашли в дом. Дверь еле держится, в окнах стекла побиты. Плашками окна заколотили, дверь попонами завесили. Старик Филин глины намесил, печь наладил. Парни дров нарубили, девушки воды принесли, пол вымели. И стол есть, и скамья. Дом небольшой,  а детям и старикам места хватило. В тесноте, да не в обиде. Соломы на чистый пол настелили, чаю  из трав и яблок заварили. Яблоки сушёные есть, картошка есть, пшеница есть, сухари, сала немного, даже мёду припасла бабушка Софья. Это для детей и для кормящей, у нас тогда одна кормящая была, Марфушка.

А народ в селе неласковый, не любят цыган. Пришла вечером старушка из крестьян, поздоровалась, поклонилась цыганкам в пояс, и рассказывает:

– Как померла Авдотья, вдова колдуна, худо стало в селе. Сама она корову не держала, хворая была. А молока попросила как-то у сельского старосты. А тот ей и говорит: самой, мол, за скотом ходить надо, а не по соседям просить. Вот она сорвала с берёзы веточку, хлестнула по воротам три раза, ветку переломила и бросила у него перед воротами. И стали его коровы молоко давать нехорошее. То с зеленью, как берёзовый лист, а то с кровью... А потом и другие хозяева без молока остались. Собрались крестьянки, да побили Авдотьюшку, она и померла. Пришёл староста с крынкой молока к ней, просить отвести беду, да поздно... Потому у нас и цыган боятся, не их самих, а колдовства.

Шувани настоящих двое в нашем таборе было. Самая сильная бабушка Софья, она огонь останавливала, пожар заговором потушить могла. Она меня многому научила. Простое – дитя полечить, от сглаза избавить, роды принять – это любая могла. А корову безмолочную только кормящая женщина может вылечить, да не всякая, а что бы у неё молока на троих хватало. Марфушка наша такой и была.

– Ладно, – говорит, – сниму со скотины заклятье.

А дело это непростое, как бы Дэвло своё-то молоко не отнял!

Три дня ходила Марфушка, ребёнка в шаль и за спину, молоком своим вымя коровам мазала, горькой травой с заговорённой солью их кормила, да заговор шептала.

Вот и были мы всю зиму с молочком! То одна баба с крынкой идёт, то другая, а бывало кто и сыра детям даст.

Однако молоком весь табор сыт не будет.

Недалеко от села там дорогу строили. Вот пошли несколько из наших мужчин на работу наниматься.

Тропинка по околице села, грязь непролазная. На отшибе хата стояла, кривенькая да грязная. Идут мимо, слышат – ребёнок вроде в той хатёнке плачет, да так кричит, изводится! Далеко уж ушли, а всё слыхать.

Вот пришли на место. Горы высокие, а вдоль горы по склону рабочие дорогу ладят.

А мои братья, Матвей с Серафимом, сильные были и характером лихие. Подошли к хозяину, возьми, мол, работа нужна. А тот как увидел цыган, руками замахал – нет, и всё! Что ж делать, постояли да пошли... Идут, молчат. А что скажешь?.. Только один молоденький цыганёнок Вася – Пхабори заплакал. Такой красивый паренёк был, лицо круглое, щёки румяные! Пхабори его и звали, яблочко, значит. Идут, молчат, печалятся. Работу не нашли, значит воровать идти. А воровать – кто-то попадётся.

Тут слышат – закричали, зашумели сзади, случилось что-то.

А там мужики на горе деревья валили. Камень с кадку величиной с горы сорвался, покатился, да прямо на телегу, что внизу стояла. Конь испугался, заржал, понёс! А дорога неширокая, справа гора, слева крутой обрыв, впереди поворот. Если телега колесом с дороги съедет, конец и телеге и вороному. Конь шею задрал, глаза кровью налил, пена на губах, копытами по камням так и молотит, прямо на наших несёт! Бросились в стороны! Кто на гору, кто под гору!

Матвейка со склона как кот на мышь на телегу прыгнул, вожжи подхватил, кричит коню по-цыгански, останавливает! А вороной голову задрал, пену красную роняет, хрипит! Но куда ж ему деваться от сильной руки, да от цыганских слов заговорных! Остановился .

Подбежали наши, а за ними гадже (русские) бегут. Думали, у Матвея руки-ноги трясутся. Но с цыгана беда, как с гуся вода! Отдал коня и дальше пошёл. Николо Матвея хвалит, силён, говорит ты, парень, даром, что молодой... Отвечает Матвейка: Что моя сила? Воровать не сила нужна... а не воровать – чем детей кормить?

– Ничего, брат, – говорит Николо, – Дэвло всегда цыган кормил, и ещё прокормит...

Уже к селу подходят, вот и дом крайний, не дом, хибарка перекошенная. А в доме всё детский голосишко слышен. Только уж не плач, а хрип да стон.

Тут слышат позади конский топот: молодой мужик на рыжей кобылке скачет. Подскакал и говорит:

– Вертайтесь, цыгане, управляющий просит.

– Хорошо, – говорит Николо, – поезжай, скажи, придём сейчас.

Ускакал мужик, Николо с Васей назад пошли, а Матвейка с Серафимом в кривую хату заглянули. Видят: грязно, холодно, дух нехороший, на кровати под шубой пьяный мужик храпит, а в ногах у него дитя хрипом исходит. Матвей сразу взял ребёнка, а тот худой, лёгкий как пушинка, одни косточки. Растолкали мужика, где, спрашивают, мать? Нету, говорит, померла, схоронили. И сын помирает. Кормить, мол, нечем. Переглянулись Серафим с Матвеем: заберём сиротку. Снял Матвей с себя рубаху, завернул ребёнка. А мужик им говорит: платите, мол, деньги, да и забирайте!

Разозлился Матвей, замахнулся на отца непутёвого, да ударить не смог – ребёнок на руках. Серафим оттолкнул мужика, и побежали они по дороге, быстрей, быстрей, живого бы донести!

Прибежали, кричат: Марфуша! Марфуша! Возьми дитя, прокорми! Помрёт того гляди!

Та, как взяла его, так и заплакала: маленький от голода ослабел, сосок-то удержать не может, роняет...

Воды налили в большую плошку, соломки бросили, купать, а он в тёплой воде заснул сразу. Хороший знак!

Марфушка его то укачивает, то тормошит, и всё плачет. Про своего забыла, над приёмышем трясётся... Бабушка Софья несёт ей сына, прокорми, мол, своего-то! Покормит, и опять приёмыша берёт. Сколько ему было, недокормышу, не поймёшь. Крохотный, что котёнок. Глазки смышлёные, уже и лопочет-гукает, а голову не держит.

А управляющий, что дорогу строил, сам к нам пришёл. Показали ему Алёшеньку, удивился: неужто живой?! Отец у него непутёвый, мамку загубил... Николо на него чуть не с кулаками: как же вы, мол, знали, что дитя помирает и бросили его? Нет, говорит, хотели его бездетные забрать... Да вы опередили.

Бездетные эти приходили к нам, мужик с бабой. Но уж Марфа не отдала.

А управляющий ребят наших на работу взял, за конями ходить, платил и деньгами, и овсом, и хлебом. На пасху яичек красных принёс, а Марфушке платок. Человек добрый был, где цыганёнка увидит, подзовёт, изюма даст. Рабочим не велел цыган обижать.

А мальчишечка так у нас и остался. Худенький, как былинка, беленький, как сахарок... Уж  бегал, а его все в платки кутали да на руках носили, только б не упал, не ушибся, не заболел.

Подрос – хитрый стал, да ловкий! Подбежит на ярмарке к торговке – дай, мол, хлеба, матушка, несчастный я, меня цыгане украли!  Та и жалеет его, не то, что хлеба – и сала даст, и сахару. Больше всех приносил.

А вырос красивый! Глаза синие, кудри светлые, высокий, стройный, как тополёк. На нашей цыганочке  Катьке женился. Детки у них были, через одного: кто чернявый, в мать, а кто беленький – в Алёшку.

 

Хутор

 

Вот стояли мы на большой реке.  Берег обрывистый, крутой. Дожди пошли, да такие проливные!

В дожди цыганам совсем плохо: все попоны промокли, одеяла промокли, одежды сухой нет…   Дороги раскисли, размокли… а земля там такая, что конь копыта не вытащит…

Вода высокая стала,  бурная, мутная. Мы с сёстрами ходили по воду далеко, там, в лесу родничок из земли бил.  А ребята коней поить ещё дальше водили, где берег не такой крутой.   Костёр разжечь уж  так тяжело!  Бабушка Софья под юбками держала завёрнутые в тряпицу смолистые стружки и бересту.   Её огонь лучше всех слушался.

Навес сделали на пригорке, где посуше.   А дождь достаёт!

Ничего нет хуже, чем спать в мокрых юбках! Утром все сердитые, злые, дети плачут, кричат…

Мы с сестрой Зорюшкой  захворали.   Она совсем слегла, огнём горит, дрожит вся, и плакать сил нет. Я ещё держалась.  Бабушки к нам детей не допускали. Лечили нас горячими отварами, лесными травами, молитвой да заговорами.

Вот сижу у костра, огонь берегу, лицо горит, а сама мёрзну, трясусь.  Слышу, брат кричит:

– Гавитко (крестьянин) едет!

Шлёп-шлёп,  копытами по грязи, подскакал парень на рыжем мерине,  здоровый такой, косая сажень в плечах.  Рубаха мокрая, на голове картуз мокрый, из-под него кудри мокрые, рыжие. И лошадка у него крупная, широкогрудая, гривастая, не чета нашим.  Бегут к нему ребятишки, смеются:  рыжий на рыжем  прискакал! Говорит парень:

– Давайте, цыгане, ко мне на хутор, на моё подворье детей и старух увезём.  Хоть на сеновале укроются. 

Поклонилась ему бабушка  Софья:

– Спасибо, родной.  У нас вот две девушки хворают, ты лучше  их забери. Им в тепло надо.

– Да что там: поехали все! 

Обрадовались мы, собрались быстро, малышей на руки, старшие вперёд нас бегут. 

Сарай у него большой,  в одном углу печурка, другой конец до самого верха сеном забит.  Хозяин – Лукой звали,  –  сам печурку растопил, сухие рядна и тканые дорожки принёс из избы, детям молока горячего. Пришли братья его, оба такие же крупные, рыжие, жены их – тихие, неслышные . Пришла  старая мать, седая, строгая, неулыбчивая.  Мы прямо оробели. Говорю ей:

– Не гневайся, матушка, мы плохого не сделаем!

– Да что ты, – отвечает, – я не сержусь. Знаю, каково в мокреть без крыши над головой!  Вы только с огнём не балуйте.

Вот согреваемся, одежду сушить повесили,  ребятишки сытые, спят в тепле – как хорошо! Кажется, ничего лучше в жизни не бывает!  

Наутро, смотрю, сестра поднялась, улыбается. А мне, наоборот, за ночь хуже стало.  Голову поднять сил нет.

Весь день лежала, плакала, а Бога благодарила, что в тепле и сухости.  Бабушка Софья от меня не отходила, заговаривала, травяным  отваром поила. Наши утром рано поднялись, пошли хозяину помочь коней перековать. 

Возвращаются под вечер, радостные, довольные, голоса весёлые, и у ребят, и у хозяина.  Девушки им чаю с сушёными яблоками налили, бабушка лепёшек напекла на печке, хозяйка каши,  а детям яичек принесла.  Меня покушать уговаривают, а я не могу – в глазах все плывёт, качается… На другой день хозяйка для меня курочку зарубила, принесла горячей юшки, я через силу три глотка сделала – нет, не могу ни есть, ни пить.

Хозяин пришёл, смотрит на меня. Мне бы встать, а сил нет… Разговоры слышу, а о  чём – не понимаю.

Ночь пришла, совсем худо, думала: последний мой  час…  а дождь по крыше все стучит!

Но вот наутро   солнышко выглянуло.  Да такое яркое, весёлое! И я живая!  Так встать хочется, выйти на вольное – не получается. Только приподняться смогла…

Ещё день прожили у хозяев, пока не просохло все. Собираться надо.  До зимы к морю выбраться успеть. А я встать всё не могу.  Сёстры вокруг меня суетятся, бабушку просят: пошепчи ещё!

– Всё, – говорит, – что могла,  сделала. Теперь только на Дэвло надеяться надо.

Приходят старая хозяйка с молодым хозяином, говорят: 

– Оставьте здесь девушку. Помрёт ведь  дорогой. Мы её выходим, она вас догонит потом…

Все вокруг меня собрались, весь табор. Кто мне волосы гладит, кто целует, кто за руку держит. Посидели-посидели, да и ушли.

Вечером Лука перенёс меня в избу, в чистую горенку.

Сколько дней я не поднималась – не знаю. Ухаживали за мной и старуха, и молодые хозяюшки, Дуня с Агашей. Наконец смогла я выйти, с крылечка спуститься. А крыльцо у них высокое, с подклетом.  Сижу на нижней ступеньке, думаю: как же обратно в дом-то вернуться…  Вышла Агашенька, села рядом, говорит тихонько:

– Ну что, скоро уйдёшь от нас? Оставайся, подруженька, полюбили мы тебя все!

– Агашенька, милая! Спасибо тебе на добром слове!  Не знаю, как быть мне. Табор догонять – куда! Вот с крыльца сошла, а обратно – сил нет! И остаться  не могу, моя жизнь – дорога. 

Вечером ужинать позвали. В первый раз я с хозяевами за стол села, а то всё не могла. Смотрят на меня все ласково, а старая разговор завела про какого-то купца, что на цыганке женился, а потом про скотогона, который откуда то привёз себе чёрную жёнку. Поп венчал.  И всё на то упирает – живут, мол! Детишек народили, вырастили!

Лука глазами в стол упёрся, молчит. И я молчу, а братья его поддакивают матери, кивают.

Утром, едва солнышко подниматься начало, я ушла. Мне собираться нечего. Платок на плечи, да и в путь. 

Иду по дороге за солнышком… Куда мой табор ушёл. На закат.  Я на ногу легка была,  весь день брести  могла, да видать  болезнь не совсем отпустила.  Пройду немного, присяду, отдохну, поднялась, пошла.   И вот уже солнышко над головой,

Гляжу: с пригорка село видно.  Церквушка посередине.

Поспешила туда.  Иду,  чую: земля из-под ног уходит, голова кружится. Устала.  Идут мне навстречу  бабы, крестьянки. Я им улыбаюсь,   уговариваю: счастье, мол, нагадаю. А уже знаю – ничего не дадут. По лицам вижу.

Одна говорит сердито, зубы сжала:

– Проходи мимо, колдовка чёрная!

Что ж делать? Хоть не побили!

Побежала я дальше. К церкви  подошла. Свечку бы купить, за здравие моих спасителей поставить, а не на что. Ну, думаю, выгадаю что-нибудь, свечку куплю. Люди из храма идут, Я им кланяюсь, подать прошу.  Мимо проходят.  Монашенка вышла, просфору мне подала. Я за пазуху сунула, рада, со вчерашнего не ела. Хоть и маленькая просфорочка, а  зато  хлебушек Господень.

Одна девушка бросила мне монетку, я поймала,  и говорю ей:

– Спасибо тебе за доброту. Иди, я тебе погадаю, судьбу расскажу.

Отошли с ней в сторонку, я её за ручку взяла, на ладонь глянула. В это время позади меня голос женский, визгливый:

– А, вот она, вот! Держите её!

Я оглянулась: бежит ко мне баба толстая, лицо красное, щеки трясутся, из-под платка космы… За ней ещё одна, палкой размахивает.  Чего стоять,  хорошего ждать? Я от них бегом! Бегу – ног не чую! В переулок забежала, А там тупик! Ни назад, ни вперёд! Ну, думаю, смерть догоняет!  А куда деваться? Стала у ворот.  «Что я им сделала? – думаю, – может,  спутали с какой цыганкой?»

Тут калитка скрипнула, приоткрылась, а оттуда старушка старенькая в чёрном платке, говорит-шепелявит:

– Уходи-ка ты подобру-поздорову, цыганочка. Давеча были у нас ваши, гадали-ворожили, песни играли. Все радовались, хвалили.  Утром ушли они, а  к обедне  изба загорелась посередь села, возле которой они пели-плясали. Одни головёшки остались. Погорельцы теперь по чужим избам ютятся.  Увидят тебя – поколотят! 

Тут крики послышались, ругань. Старушка меня за рукав схватила, в калитку, и затворила за мной. Стою, ни жива, ни мертва, А старушка мне знак даёт: молчи, мол.  Слышу, за калиткой  кричат, ругаются:

– Сюда она побежала! Здесь она!

– Могла и запрятаться!

– Она колдовка, могла и оборотиться! 

– Вон, гляди, колесо от телеги!  Не она ли?

Слышу удары палкой о дерево. Собаки за заборами лаем исходят!

– Хватит, хватит, не она это! Зря только хорошее колесо изломали!

А у меня голова кругом, сердце заходится. Опустилась я потихоньку наземь, головой к калитке прислонилась, глаза закрыла. Слушаю: уходят враги мои, смерть моя уходит.  Глаза открыла – старушка мне воды в ковше подаёт. Попила водички, полегче вроде.   Поднялась, старушке в пояс поклонилась:

– Спаси  Христос  тебя, бабушка. Прости, нечем отблагодарить! Погадала бы, да ты свою жизнь сама всю знаешь.

– Ступай, цыганочка, ничего не надо! Ты иди все против солнышка,  мимо церкви стороной, так быстрее из села уйдёшь.

Бегу, опять той улицей бегу, которой сюда пришла. Ай, догоняют! Догоняют бабы с палками, и с ними двое мужиков. Спотыкаюсь, нет  сил бежать! Повернулась – лицом смерть встретить, упала на колени, перекрестилась… Бегут навстречу, кричат, ругаются!  А сзади конский топот слышу. Оглянулась – скачет ко мне конь красный, сквозь гриву солнце огнём горит…

И всё. Услышала только, что небо раскололось надо мной, звёздами рассыпалось.  Темнота наступила.

А потом долго качалось всё, я качалась, как в тёплой колыбели…  Когда глаза открыла – облака в небе качаются, ветки деревьев качаются надо мной. Это Лука  вёз меня на своём Рыжем, обнимал. Сам Господь послал его за мной. Спас он меня во второй раз. Потом и третий раз был.

Жили мы с Лукой душа в душу.

Сношки мои, Дуняша и Агаша весь день работают, вечером сядут на крылечке – поют, или меня просят:

– Спой по-своему, сестрица!

Они с того села обе были, где изба после цыган сгорела. Там их отцы-матери, сестры-братья жили. Старушка, что меня от селянок укрыла, Агаше тёткой приходилась.   По праздникам в гости туда ездили, меня с собой звали, но я и близко к тому селу  подойти боялась! Пойдём, бывало, по грибы, по ягоды,  я всё в другую сторону сношек тяну. С Лукой в церкви венчались,  и то не в этом селе, в дальнее ездили. Я уговорила.

По весне матушку старую схоронили. Она на вид строгая была, а богобоязненная, молиться любила. Ну и забрал её Господь тихо – успела!

И я всё молилась, Бога благодарила за хорошую жизнь.  Ни голода, ни холода – только добро,  любовь да ласка.

А всё на сердце печаль. Скучала я сильно, по своему табору, по родне,  по жизни кочевой тосковала.  И все беды ждала. Непривычно цыганке жить без горя!

И вот пришла беда. 

В июне ночью гроза расшумелась-разгремелась, молния в крышу ударила.  Враз заполыхало! С дома на сеновал, а оттуда на конюшню перекинулось.  Мужики  добро спасать, сношки иконы похватали, а я в конюшню бросилась, лошадок выпустить. А там уж крыша занялась. Коней я выгнала, а  сама в дыму заплутала, не могу выход найти. Так бы и сгинула, да вытащил меня  супруг дорогой, памяти незабвенной  любимый Лукашенька. 

Ах, горе, горе какое! Плачь, не плачь – слезами огонь не затушишь! 

Лука говорит:

– Вот если бы я тебя в дыму не нашёл, это горе было бы! А добро сгорело – Господь дал, Господь взял. Что ж поделаешь! Вытерпим, выдержим!

Подумали с братьями, поделили лошадей.  Братья  примаками  к жениной родне пошли. Нас  звали, но я страх свой перед тем селом  не пересилила. Телега одна осталась, нам отдали. Сложили в неё,  что уцелело, Рыжего запрягли, кобылу с жеребёнком сзади привязали, да и отправились мой табор искать.  Долго, долго по дорогам колесили, каждого встречного расспрашивали – не видал ли цыган. Нашли по осени только, когда забереги подмерзали.    

Цыгане  и не ждали меня, думали – померла, схоронили. 

Когда увидела табор на берегу речки,  не могла на телеге усидеть, соскочила, со всех ног бегу, кричу, что – не помню!

Как меня встретили! И обнимают, и плачут! И целуют!  Праздник сделали, будто свадьба. А и то! Мы с Лукой на хуторе своём настоящей свадьбы не имели, даром, что в церкви венчанные.

И начала я жить по-старому. Муж мой к таборной жизни быстро привык.  К нему как к родному все, добро цыгане помнить умеют.

 

Иллюстрации подобраны автором…