Старая песня о войне
Памяти бабушки моей,
Анастасии Кирилловны Лукьяновой,
в замужестве Ревенко
«Ой, бедная избушка стояла край села,
а в той худой избушке – там вдовушка жила», –
так бабушка мне пела, январская метель
за окнами кипела…
Тверда была постель:
между стеной и печкой настил из горбыля,
под ним – тайник в дощечках, под тайником – земля
тихонечко дышала, пригревшись до весны
под тёплым одеялом снежнейшей белизны.
А наше-то – отброски, пестрядинка, лоскут,
их с каждой смены сёстры под кофтой волокут
и складно так сшивают в цветное полотно,
что и во тьме играет да радует оно;
та, что помладше – Валя, родившая меня,
та, что постарше – Надя, крестившая меня.
«Шли мимо два товарища, просились ночевать:
Пусти, пусти, хозяюшка, хоть ночку переспать!»
И к нам стучались, было, но всем одно в ответ
Кирилловна рубила: мол, в хате места нет,
и уходила плакать, хлестнув скобой, в чулан...
Дед мой родной Иаков и неродной Степан
с двух карточек взирали, жалеючи её,
на горькие печали, на вдовье житиё...
«Простите меня, люди, я с поля поздно шла,
я печку не топила, гостей я не ждала…»
Да, помню это поле.
На тысячи гектар
кладбище бабьей доли, болото да угар
работы агрегатной меж буряковых гряд,
безжалостный, бесплатный, затрудодневный ад!
Ещё ж своё хозяйство: чтоб прокормить детей,
скачи, Настасья, зайцем, трудись, не ешь, не пей,
паши, от боли воя, тяни, небога, гуж!
Своих-то только двое, приёмных – девять душ.
Но без разбору масти – Господь свидетель тут –
всех выходила Настя, все мамою зовут.
«Не хлопочи, хозяюшка, спасибо за приём,
мы ночку поночуем, а поутру уйдём!»
Поцеловав в затылок, гребла меня тесней
к себе…
Хоть печь остыла, мне жарко было с ней,
ладони, словно тёрки, шершавы и грубы –
не разглядишь под коркой извилины судьбы.
«А где же муж и дети, где близкие твои?
Ведь тяжко жить на свете без ласки да любви!»
Всё было – да и сплыло…
Один её любил,
другого полюбила сама, хоть пил да бил.
Она девчонкой-крохой до нашего села
из Оренбурга пёхом с семьёй своей дошла.
Росточком невелика, сухая как чехонь,
и не царевна ликом, да словно в ней огонь,
горючей керосину лукьяновская прыть –
как Ревенкову сыну такую не любить?!
Уж он лелеял жинку, потворствовал ей так,
парадные ботинки пошил, он был мастак:
на крашеных подборах, старинных крепежах,
в китайках да узорах – иди, пляши, душа!
«Ой, в сорок первом годе, как началась война,
я мужа проводила, сыночка отдала», –
так выпевала горько, что вьюга, как вдова,
ломилась в ставень створки,
крича печаль-слова…
А дед-то мой Иаков с войны вернулся всё ж.
С одним отличным знаком – всадил сапёрный нож
фашист ему под печень молоденький, смеясь.
Прикрыться было нечем – вдохнул и рухнул в грязь…
«Мне в госпитале тужно», – и через месяц он,
кривой, худой, недужный, догнал свой батальон.
От Бохумилиц глинных на чешском бережку
до самого Берлина дошёл с дырой в боку!
Ни орденов, ни прочих…
Я как-то не спала –
и вдруг в архивах ночью медаль его нашла
простую:
«За отвагу».
На сайте Подвиг.ру.
И с этой вот бумагой за пазухой помру…
Обычный пехотинец не знал, что он герой.
Такой вот украинец был дед Иаков мой.
Да хрен бы на всё это!
Но фриц его убил:
дед прожил только лето – рак печени сгубил.
Хоть бабушка с развесу корову продала,
к профессору в Одессу супруга отвезла,
но врач лишь сгорбил спину, в приёмный выйдя зал,
и даже «цеппелины» трофейные не взял.
«Они наутро встали, в светёлочку зашли,
подарки доставали, с поклоном ей несли…»
Ох, нынче с горькой силой кляну себя, кляну –
что ж я не задарила тебя за ту войну,
добром не закидала!
Прости меня, молю…
И говорила мало, как я тебя люблю.
На память не спросила твой плюшевый жакет,
который ты носила не знамо сколько лет,
из чёрных штор советских, со вставкой голубой,
он счастьем моим детским пропах насквозь –
тобой…
«Она на них взглянула и вдруг всё поняла:
родные к ней вернулись, кого давно ждала!»
И я ждала – вот этой ликующей строки:
у нашего порога стояли мужики,
мужья, отцы и братья, деды и сыновья –
как Родина, как мати, всех обнимала я.
«Так обними же, жёнушка, ты мужа своего,
Прижми к груди ты, матушка, сыночка родного!»
Их невозможным счастьем охваченные,
мы
дышали тихо, часто
в тепле домашней тьмы...
Мир замирал посконный.
Лишь в тайнике порой
меж банок с самогоном шумел мышиный рой,
вертелся, грыз орехи, вершил дела свои...
А глубоко под стрехой шуршали воробьи.
* * *
Сынок, хоть и в очках, – стреляет кучно в цель,
играет, вскинув ствол, во взятие Берлина.
Уже он не дитя, не золотая глина
в родительских руках, и носит как шинель
обычный мирный плащ, и сумку для тетрадей
сдвигает на бедро, как прадед патронташ, –
тот брал Берлин в боях
и нас, потомков, ради
погиб…
Теперь Берлин и так навеки наш.
* * *
И сошлись однажды наши да враги,
призывает каждый: «Боже, помоги!»
Все несут иконы, крестятся пучком,
все кладут поклоны, падают ничком...
Магазин заряжен, через грудь калаш,
наши в камуфляже, вражий камуфляж.
Если глянуть с неба – как одна семья!
Что вам: мало хлеба, люди-братовья,
нету в реках рыбы, зверя нет в лесах,
овоща в садыбах, солнца в небесах?!
Не сыскали слова, чтобы мир сберечь –
чи скiнчилась мова, аль иссякла речь?
Голубые очи, светлые чубы –
и никто не хочет утром лечь в гробы,
серые, зелёные, в ранней седине –
словно спепелённые в проклятом огне,
чёрные да карие, волосы как смоль –
всем одно мытарить, всем едина боль.
Завтра снова битва, затишь недолга.
Слышится молитва в лагере врага,
наши в храмах тоже, наших не сломать...
Вот кому Ты, Боже, будешь помогать?
* * *
Как в зеркале, вдруг отражается в сердце весенняя дерзость листвы –
и хочется жить, встрепенуться, согреться, откинуть платок с головы,
стряхнуть чей-то прах с обожжённой ладони, забыть имена палачей,
не чуять спиной смертоносной погони, не слышать угрозы врачей.
Воскреснуть, как песнь соловья поиюньно, из пены сиреней восплыть
такой торжествующей, лёгкой и юной – какой никогда уж не быть...
* * *
Отличаю белое от чёрного, отличаю лебедя от ворона,
да сужу частенько сгоряча.
В человеке тьмы и света поровну: если я встаю на чью-то сторону –
у кого-то гасится свеча.
О своём бы нарыдаться вволюшку, да молиться без конца за Колюшку,
да беречь запечного сверчка…
Уж пора бы вроде успокоиться – день и ночь передо мною Троица
в самом центре сердца и зрачка.
Мир исправить – скорбная утопия. Что ж я лезу и ломаю копия,
когда след бы слушать зов земли?
На пороге смерти и прощания, Боже, дар смиренного молчания
мне, такой безпосульной, пошли!
* * *
Ребёнок маленький – как крестик на груди –
на шею матери нательно припади:
её любовь сапфирным омофором
тебя укутает
своим спасеньем скорым…
Ты станешь крепок и высок,
пройдут года,
а мама будто умалится – и тогда
она главой своей седой, бедой повитой,
к тебе на грудь падёт крестом,
ища защиты…
Печальная поэма
К столу крепился тёплый диск
от маленькой настольной лампы,
к её краям, как к краю рампы,
стекался свет...
Прекрасный риск
был в колдованье первородном.
Входил большой и грустный зверь
и отворившаяся дверь
тянулась
за больным
животным...
Над гостем наклонялся друг
и находил,
что зверь – собака.
Издавши что-то вроде квака,
она влегала в света круг
и крепко засыпала вдруг...
Увидев в том хороший знак,
поэт, познавший озаренье,
чем кончится стихотворенье
и сам пока ещё не знал.
Жена поэта за стеной
шуршала платьем
и вздыхала,
как лампа слабого накала
светяся нежностью...
«Бог мой!» –
она привычно бормотала,
вязала кружевную шаль
из пряжи мягкой, как печаль,
и жизнь
как вечер
коротала...
Предгрозовой поэт
был чист!
Сквозь сердце молния летала
словно иголка из металла
сшивая руку, ручку, лист –
и час настал!
Он отпустил
бумажных птиц на нитке взгляда
и постепенную прохладу
в окно раскрытое впустил.
Он поднял руки – и запел,
закинув голову,
как птица
(в ней ключ к мелодии – ключица),
успел подумать...
И взлетел.
Враз руки размахнув крестом,
ногами белыми мигая,
летел поэт.
Под ним, пугая
дыханьем в месиве густом,
спала столица.
И в пазах,
отверстиях, изгибах, ямах,
канавах, сновиденьях, драмах,
коленях, душах и глазах –
стояла ночь.
Летящий в ней
плыл, раздвигая мокрый воздух,
и сложный, как работа мозга,
петлился путь среди огней...
И так, летая и виясь
в обличье человечьей птицы
он познавал астрал столицы,
ища меж ней и небом связь.
Поэт манил перстом Луну,
как Клавдий грешную Гертруду...
Собака подошла к окну
и молча привыкала к чуду.
«Я не вернусь! Я не хочу!» –
кричал поэт, паря над миром...
Жена, закрыв на ключ квартиру,
летела к ближнему
врачу.
И тот безумца возвращал,
кольнув иглой, в родное лоно
(он был больными избалован,
но боль на время прекращал...)
Собаку удивлял визит
врача, и что хозяйка плачет:
летает – ну и пусть!
Собачий
дух
сквозь созвездия сквозит!
И там, где стая Гончих Псов
хвостами машет нам приветы,
собака встретилась с поэтом,
открывшим опийный засов,
они, смеясь: как мир шизов! –
рванулись ввысь
навстречу свету,
беседуя про то,
про это,
своих не слыша
голосов...
© Наталья Лясковская, 2014 – 2015.
© 45-я параллель, 2015.