Михаил Ковсан

Михаил Ковсан

Все стихи Михаила Ковсана

Violin1 и кинор2

 

Вознесение струнной волны

белопенной молитвой над морем,

скрипке не до вины и войны,

духовые куражатся, споря.

 

Искушенье, триумф и разор,

мимолётность полёта провидя,

предпочесть violin и кинор,

выбрать, имя своё ненавидя.

 

Ей назначен особый удел,

ей не общее сказано слово,

одолеть нареченья предел,

вознося обнажённое соло.

 

Ей творцом обозначена цель,

недоступная явлена мета,

мощью медных разрублена цепь –

воспарить над проклятьем навета.

 

Чистым звуком увечных целив

и врачевав прокажённых,

белопенно Творца умолив,

оживить всех беззвучьем сражённых.

 

Ей взвеваться, взметаться, взмывать,

над собой, над надменностью соло,

небо звуком мольбы омывать,

возрождая умершее слово.

 

Душу звука в бесплотность вдохнув,

пасть без сил в оркестровую яму,

напрягая все струны, вздохнув,

воспарить над оркестром упрямо.

 

---

1. Violin. Скрипка (ряд европейских языков).

2. Кинор. Скрипка (совр. иврит).

 

Vita brevis*

 

В Болдино – похмельные дожди,

в Болдино – болотные туманы,

дежурной рифмой отпишись: «Не жди!»

банальной рифмой заключи: «Обманы!»

 

Гнетущие гниющие слова

вращает ветер и роняет оземь

не в бешенстве, не в гневе, не со зла,

скончалась тихо Болдинская осень.

 

Не может осень быть чужой, иной,

не болдински божественной, какой же?

Закончилась, завьюжило зимой,

короче жизнь, смерть холодней и строже.

 

Недобры дни, глухие ночи злы,

справа бессмысленность, а безысходность слева,

о, Господи, как камни тяжелы,

разбрасывать намного было легче.

 

В ту же не вечность, с тою же луной,

пряжу в пургу сучат нагие сучья,

молельной монастырской тишиной

обделены увечные созвучья.

 

Строй слов из них смиренный и слепой,

ущербный, ведь нелепа brevis vita,

спитой был чай, банален был постой,

хоть рифма не всегда была избитой.

 

_____

* Начальные слова знаменитого выражения Гиппократа: Vita brevis, ars vero longa, occasio autem praeceps, experientia fallax, judicium difficile (дословно: Жизнь коротка, наука же обширна, случай шаток, опыт обманчив, суждение затруднительно, лат.).

 

 

А что такое умирать?

 

Кого я буду вспоминать,

Когда я буду умирать?

Кто будет в этот час со мной

Под безразличною луной?

Горечь во рту? Весёлый свет?

Вопрос? О чём? На всё ответ?

Сухость во рту? Дрожанье век?

Страна какая? Что за век?

А что такое умирать?

Наверное, всё забывать.

 

Ангел смерти

 

Старинный друг мой, добрый ангел смерти,

не торопись, нальём на посошок,

ещё глоток, еще стишок, стежок –

всё по твоей неторопливой мере.

Благодарю, что ты со мною был,

со мною плыл, пел в унисон фальшиво,

не торопил и, как сторукий Шива,

от бед и от дождей меня хранил.

Строптив не буду, ты возьмёшь меня

под руку, и пойдём неторопливо

под твой смешок глухой и не глумливый

порой ночною иль средь бела дня.

Мне всё равно. Ты знаешь, я устал

от склок и шума, грохота и свиста,

осколков разума, от них сей мир неистов,

и правишь в нём не ты, а суета.

С ним не был никогда накоротке,

точнее, был с ним в отношеньях сложных,

и то сказать, ведь он меня безбожно

превозносил, пиная в тупике.

Жаль, что не ты в нём правишь, очень жаль,

они ведь мнят, что боги, что бессмертны,

хохочешь ты над ними, ангел смерти,

а срок придёт, то жалишь в тыщу жал.

Жалеешь, жжёшь, разжалованный бес,

не сея жнёшь, ты – мой знакомец давний,

ты дивный, ты не злой, ты парень славный,

без ропота несущий жизни крест.

Ну, ладно, будет, подтолкни меня,

прости, и так со мною задержался,

наверное, в словах поиздержался,

верну, достану только из огня.

Прожаренное с дымом и лучком,

снимай, смакуй – я для тебя старался,

состарившись, всю жизнь я побирался,

слова выпрашивал – поштучно и пучком.

Ты прав, прости, я малость не в себе,

ведь ты не чёрт, не бес, но – ангел смерти,

диавольская разница, поверь мне:

ты – наяву, ну а они – во сне.

А сон, ты знаешь, дьявольски лукав:

зелёный дуб, за дубом – лукоморье,

и нет там ни страдания, ни горя,

а здесь не проживёшь ты, не украв

Щепотку, малость малую судьбы,

чужой судьбы, бесхитростной, счастливой –

хоть зелены украденные сливы,

но глупого спасают от беды.

Я знаю меру, не пересолю,

не пере- я борщу, не пережарю,

но переворошу и перешарю,

и воду откипевшую солью.

А в роще выкипает соловей,

в море – орган, и колокол – в тумане,

и в жизни – смерть, а истина – в обмане,

 в озоне горнем – знойный суховей.

Ну, вот и всё, достаточно болтать,

дай руку мне, смиренный мой приятель,

не сеятель, но жнец ты и ваятель

судеб, хоть не горазд ты толковать

Чужие тексты...

 

 


Поэтическая викторина

Арифметика

 

Вычитая тебя из себя, неприметно в себе я тебя исчисляю.

Сколько лет, сколько зим? Осень бабья, обмылок весны.

Думал, больше. Забыл? Про запас я тебя оставляю,

чтобы видеть с тобой в главной роли звенящие соснами сны?

 

Ты слагаешь, к себе год за годом меня прилагаешь,

примеряя к своей без меня проскользившей судьбе,

день ко дню пришивая, возносясь и сияя, летаешь

в полусне, в полуяви, в полусказочной тьме на метле.

 

Эти полутона, полустрахи и полунадежды,

полуненависть, полусвершившаяся полулюбовь,

полусмеётся, смыкая бронзово вежды:

на вот, возьми поскорей, зарифмуй: полукровь.

 

Пополам не случилось, а доли считать бесполезно,

причитая, вычитывать, докучно слагать-вычитать,

петухи, насмехаясь, кука-речи поют и любезно

фальцетом в конце: все расчёты пора бы кончать.

 

Я змеино из времени, из кожи чужой выползаю,

размышляя, зачем в неё против собственной воли попал,

и, завидуя знающим, убеждён: никогда не узнаю,

да и что б изменилось, когда бы случайно познал

 

Арифметику скучную, монотонно скупую, смешную.

Или что пострашней гребешок золотой имеет в виду?

Шумом шагов, шепеляво шипящих, нашпигую мошну я –

вытряхнув в воду, в себя, захромав, я уйду.

 

Буду вольно шагать, словно цель, назначая цезуру,

иллюзорный конец, чтоб его без труда одолеть,

сам себе ученик, сам всезнаньем исполненный гуру,

тот, кого мне постичь никогда до конца не суметь.

 

Спохвачусь: не конец, почему же слова ускользают

и узором ночным вокруг света легко мельтешат?

Сумев-и-посмев, в речь чужую слагаться дерзают?

Бытиём без тебя нелепо страшат.

 

Белое – чёрное

 

Чёрное – пауза света, отчаяние,

Слово немое – муза молчания,

Жёлтая жирная жадность желания,

Торопкая топкая муть ожидания.

 

Не бесконечное зла протяжение,

Но от добра чернота отторжения.

Предков предчувствие, предощущение

Явления слова и света вторжения.

 

Белое – кроткая весть голубиная,

С тьмою братается слово глубинное,

Белое – горечь любви и познания,

Кара награды и дар наказания.

 

Белая боль и больная любовь,

Густая возмездия чёрная кровь.

Чёрный зрачок вечно и днесь,

Белая воля и белая весь.

 

* * *

 

Блажь случайная златоглавая,

В зной – мороз, оконный узор,

Выплывает повоем-павою

Из теснин Иудейских гор.

 

Из террас виноградных – серною,

Ночь вдыхая, как пьяный Ной,

Исчезает во тьме смиренная,

Не обласканная луной.

 

День за днём, поспевая за ними,

Что имеем мы – не храним.

Солнце – детище Византии,

Иудейский пасынок – Рим.

 

Блошиного рынка возвышенный дух

 

Блошиного рынка возвышенный дух,

Нерыночное бескорыстие,

Трепет сердец и дрожание рук,

Преломление, евхаристия.

 

Как стремление нити к игле,

Как движение дней и наитий,

Как могущество света во тьме –

Возрожденье времён и событий.

 

Не базар: здесь не жрут, не орут,

Освящают познанье и труд,

Всем владеют не деньги, но тайны,

 

Знаки, меты любви и беды,

Красоты и величья следы,

Взгляды здесь необычайны.

 

В поле чистом – зернистое дно

 

Этот день, сочиняя, продлить,

потеряв, непременно продолжить,

не плеснуть – осторожно подлить,

чтоб пылал, не сгорая, тревожно.

 

Шёпот шорохов не ворошить,

лоскуты не шагреневой кожи

отделились – не склеить, не сшить, 

не связать, не унять, не стреножить. 

 

Так ли, этак, жокей или конь,

всё пожрет безъязыкий огонь,

разметавшийся обло и голо.

 

В поле чистом – зернистое дно,

над душою нависло оно

протяжённо, бессмертно и поло.

 

 

В пространстве подлунном ином

 

Что в мире случилось, в пространстве ином, за окном?

То, что всегда происходит в подлунном безумном:

шамкает голое время бессонно, беззубо,

глазницы черны: это дом, обречённый на слом.

 

Шаркает, шикает вечность по имени смерть,
не создана Богом – придумана плотью невечной,

весёлой и сумрачной, грустной и вечно беспечной,

бросающей вызов, дерзающей сметь.

 

Кто победит, знает даже и тот звездочёт,

пространство своё измышляющий денно и нощно,

там среди рифм, между тошно и мощно

звёзды хранит и ведёт им учёт.

 

Но и ему свою карму мышам не скормить,

вечность, мышами шуршащую, не прикарманить,

звезду приручив, он её не обманет,

хотя и посмел свои дни он библейскими мнить.

 

Время, как глину, упрямо, упорно он мнёт,

века направляет, эпохами правит,

казнит он и милует, души врачует и нравы,

звёздами славит, пока не умрёт.

 

Умрёт – воспарит в плаче детском ночном,

и звёзды ручные над плотью немою сомкнутся,

споткнувшись, слова без разбора банально столкнутся,

и пропадут в заоконном пространстве чужом.

 

В час смутной мути бытия

 

Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий…

И. Тургенев

 

И – в мутный омут, на лету

изнемогая,

и немоту и маяту

превозмогая.

 

И – звонче, злей, и – смена вех,

не хлеб – полова,

на всех одно, одна на всех –

судьба и слово.

 

Слух шепелявый и шальной,
гарь, грай вороний,

разверзлось над тобой и мной,

долдоня в донья.

 

И – дом один и дым один,

зола разлада,

и гулкий угол,

голь осин,

чад,

звон

распада.

 

В час смутной мути бытия

серее свора,

нити наития тая,

язык – опора?

 

Поддержка?

Иль слова забыть

поодиночке?

Или решить,

что сметь не быть

последней точке.

 

Ведь не вчера

 

Слова и время, время и слова,

Что прежде, что затем и что сначала?

Корабль давно отчалил от причала,

Качнув слегка, чуть-чуть, едва-едва.

 

Слово, созвучие – начало всех начал,

Что искони, а что явилось позже?

Пришпорить время, натянуть ли вожжи?

Миг – и возник исчезнувший причал.

 

А может, без начала и конца,

Всё круг – и значит конский храп по кругу,

И всё, чего желать друг другу:

Вперёд, назад, смывая пот с лица.

 

Слово, созвучие, рождение, причал,

Неспешно капитан: «Принять швартовы!»

Круг сузился, но были мы фартовы,

Ведь не вчера «отдать!» он прокричал.

 

Вместе с тобой и сумою

 

Сойдём напоследок с тобою с ума,

пушкинской рифмы коварной «сума»

нас искушенье сильнее,

противиться не посмеем.

 

Искусна судьба и затейлив наш путь,

смех полон печали, насмешкою – грусть,

ласка груба, вызов нежен,

путь вечен, конец неизбежен.

 

Созвучья плывут за волною волна,

брызги шампанские, горечь – со дна,

одна за другой исчезают,

мокрый песок обнажают.

 

Нет, не песок – тину тонкую тайн,

томную темень Венер и Данай,

познание погружения

в таинство самосожжения.

 

Во здравии, полном и ясном уме

на берегу, а не в тине, на дне:

волны прошлое смоют,

вместе с тобой и сумою.

 

* * *

 

Вначале свет, и свет в конце.

Иначе.

Вначале тьма, а свет в конце.

Иначе.

Вначале свет, а тьма в конце.

Иначе.

Вначале тьма, и тьма в конце.

Иначе.

 

Во славу

 

Смиряюсь, мне

не искусить,

не упросить,

не испросить,

но, Боже, всё же!

Не дай беспамятству

пожрать

слов светоносных, сущих

рать,

ведь свет не должен

исчезать,

о, свет мой, Боже!

 

Ведь в жуткий час, глухую

ночь

живую боль

не превозмочь,

хоть ты молись, хоть ты

пророчь,

спасая душу!

Заломит руки

ураган

заложнице руин и

ран,

швырнёт, не дрогнув,

океан

рыбой о сушу!

 

Откроешь книгу –

не до сна,

хоть аллегория

пресна,

с косой – ужасна и

смешна,

глумлива дура!

Откроется случайный

лист,

сказать бы «пас», а скажешь

«вист»,

в душе обетованной –

свист.

Тьма, дождь, гравюра!

 

Бумага, глупость,

пустячок,

венка лаврового

пучок,

октавы скошенной

клочок,

всё – на потраву!

Она с косой

перед тобой,

не кличет трубный вой

на бой,

губой отбой гудит

гобой

нижней октавой!

 

С кем только ни была

дружна,

кому теперь она

нужна,

хоть и по-прежнему

нежна,

и –  всё ей мало!

Казалось, есть ещё

на дне,

тень лепетала

на стене,

и милый мальчик

на коне,

мигнул на память!

 

Она – за ним, едва

дыша,

шелками шустрыми

шурша,

метнулась беглая

душа,

лишь поманили!

Пострел, хотя б её

позвал,

ну, хоть по имени

назвал,

соврал, наобещал,

призвал,

а мы-то мнили!

 

И с этой душкою я

жил,

нажил слова, дружил,

тужил,

где только с нею не

кружил,

деля октаву!

Какая б ни была

она,

но у меня была

одна,

и с ней испытано

до дна

во славу!

 

Вовсе не заметен

 

И этот догорающий очаг спасён не будет,

люди,

воспламенившие,

дорогой всех живых

ушли, оставив

тлеющие угли,

остывшие,

немотствуя,

не смея

хранителя случайного согреть,

смотрителя последнего,

ему

с отчаянием

вместе остывать,

постыдной немощью

беззвучно

согревая

золу и пепел

беглого былого,

над ним кружит,

очаг черня,

не чая

над серою постылостью

подняться,

без веры, без надежды

чья-то память,

ей мнится,

она мечется

над сонно,

беззвучно

остывающей рутиной,

руины все

печальны и убоги,

безмолвное безумье

воспоют

распластанные

небеса,

под ними

очаг остывший

вовсе

не заметен.

 

 

Воскреси слово сущее днесь

 

1

 

В час урочный петух запоёт,

в час порочный завоют шакалы,

в час полночный сомкнутся бокалы,

не звеневшие жизнь напролёт.

 

Осеняющий город озон

ироничен и молодо звонок,

гордо юный, он голодно тонок,

прогибающий горизонт.

 

А за ним – бесконечность судеб,

безнадёжность и жажда опоры,

век, дымящийся в свитке Пандоры,

хлеб насущный и сущий наш хлеб.

 

Кровь ласкает натруженный меч,

исполняя обеты навету,

рыщет полым потоком по свету

безъязыкая скифская речь.

 

Сором слов отравляя себя,

смерть живую и мёртвые души,

удушая, хрипит от удушья,

как Самсон, погибает, губя.

 

Исчезая, сгубить не польстись,

истреби, изгони морок серый,

пробуждаясь, усталое сердце,

защемит, износившись за жизнь.

 

Много ветхих расставлено вех,

ими друга, маня, окружаешь,

изживаешь – врага наживаешь,

смех сквозь слёзы и слёзы сквозь смех.

 

Надели ныне, тотчас и здесь,

слово за слово, век за столетьем,

эти – в Лету, а этим – под плети,

воскреси слово сущее днесь!

 

2

 

Воскреси слово сущее днесь,

здесь, немедля, навечно, навеки,

прикрывая спасительно веки,

Вий умерит и жажду и спесь.

 

Словом юным судьбу озари,

одари упованьем на чудо,

навсегда повсеместно, повсюду,

словом истинным мир одари.

 

В юном слове – надежда и страх,

прах отжившего, порох страданья,

мерно движется слух на закланье,

искупленье застыло в кустах.

 

Оба вместе, с поклажей осёл,

оседая под грузом и мукой,

два в дороге, на третий привёл,

и отец поднял медленно руку.

 

Век молчания, век немоты,

мутный путь и глухая дорога,

слова смертны, а здесь у порога –

тишина и немые кусты.

 

Здесь – дыханье, бездушие, дух,

воздух душен, извлечь из пустого,

из густого безмолвия слово,

тщится тишью измученный слух.

 

Завершится последний побег,

неподвижностью бег завершится,

веки дрогнут – случится, свершится:

слово выпадет тихо, как снег.

 

Нож отточен, суров и лучист,

лучшей, самой неистовой стали,

сущий голубь, несущий на скалы,

в клюве слова масличного лист.

 

3

 

В клюве слова масличного лист,

проникая сквозь горы и горе,

покоряя просторы и споры,

светлый голос неистово чист.

 

Усмиряя и мор и войну,

окаянство души утишая,

слово с вечностью кротко сшивая,

искупает больную вину.

 

Там, тогда, вечно, ныне и здесь,

всё на круги своя возвращая,

племена и эпохи вращая,

воскреси слово сущее днесь!

 

Впадаю в джаз, как реки в океан

 

Впадаю в джаз, как реки в океан,

Расхристанно, разгульно и просторно,

Не приторные – жёсткие аккорды

Вживаются в пейзажи разных стран.

 

Ему темны дурманы лжи, обман,

Ни зал, ни улицу ведь не заманишь вздором,

Но жёлто-серебристым с миром спором,

Здесь не канает розовый туман.

 

Здесь ритм судьбы ударные ведут,

Трубы озоном звуки озаряют,

И саксофона взвизгивает кнут,

И стая мечется, взлетая над роялем.

 

Играет джаз, жизнь мчится от погони,

Тень залетейская, залётные вы, кони.

 

* * *

 

Времена оскудения рифм,

времена истощения почвы,

я гонимый эпохой

и – гончий,

ловчий сокол,

который

парит.

 

Извлекая из многоточий,

разгребая золу очага,

звуки яви и снов жемчуга,

я ковал из них слово, пророча.

 

Над землёй изогнулась дуга,

слово выковал ей дорогое,

вознеслось,

вознося:

ра-

ду-

га!

И вернулось звучанием зноя.

 

И, вдохнув его, страждущий страж,

я из кружев сшил слово:

мираж.

 

* * *

 

Всё смертно.

И слава посмертная смертна,

И спелая слива,

И олово слова,

И смертная тень –

Замещенье бессмертья,

И мальчик –

Ухмылка, описка, обмылок –

Послушной

На ушко подружке

Слюнявящий

Совокупление звуков –

Грех свальный,

Бессмертием освящённый.

 

Вы мальчик для битья, а я Бурбон

 

Мой принц, ваш верный мальчик для битья,

учёный розгами не за свои проказы,

я – это вы под розгами, ни разу

не снизошёл до жалкого вытья.

 

Свирепствуют холопы, я же принц,

что мне до их бесстыжести холопьей,

быть королём мне, им не слышать вопли,

но простираться предо мною ниц.

 

Над их усердьем ревностным смеюсь,

зубы сцепив от боли, хохочу я,

как дикий зверь, моё презренье чуя,

над августейшей плотью вьётся гнусь.

 

О Господи, продли блаженный сон,

страдания неистовой гордыни,

не вы, мой принц, наследник я отныне,

вы мальчик для битья, а я Бурбон.

 

Мне салютуют, и гремит оркестр,

наперебой холопствуют вельможи,

сквозь колкий свист ржут дерзостные рожи,

им ржаво вторит лес чумной окрест.

 

Давай устроим пир

 

М. Победимскому

 

Давай устроим пир, давай затеем встречу,

всех тех, кого мы помним, пригласим,

живых и не живых, победы возгласим,

о, нет, брат, не солгав и правде не переча.

 

Сойдётся тесный круг, увы, уже не вече,

как много лет, брат, кануло и зим,

за тех, поднявшись, выпьем, а живым

на годы долгие – кто здесь и кто далече.

 

Бокалы звонкие и звучные слова,

о, славное вино, слова наши не лживы,

вспять время, и светлеет голова,

все те, кто с нами, брат, все те, кто с нами, живы.

 

Доверимся вину, доверимся словам,

Бог помочь, други, нам, Бог помочь, братья, вам.

 

Деконструкция счастья

 

Деконструкция счастья:

на части разъяв,

смешаю напасти,

мечтанья и явь,

мелочных будней

ржавеющий торг,

полночной минуты

летучий восторг,

слово во славу

всевышней из слав,

звеняще из лавы –

единственный сплав.

 

Безмерно дерзая,

доверюсь уму,

застыв, распознаю,

узнав, не приму.

 

Заново слажен

со звёздами мрак,

то же и так же,

однако не так,

не одиноко,

сует суета,

мир без пророка –

пустот пустота,

иные стихии,

инако лихи,

рифмы чужие

шьют чьи-то стихи.

 

 

* * *

 

Ещё не поздно, вечность впереди,

морозно, звонко пухнут снегири,

сусально, зазеркально, мишурой

рассыплется, звеня, медовый рой,

не паукастой банькой, мёрзлой, злой,

но ижицей, ужимистой, сквозной,

не сладость горечи – живая смерти тень,

юбчонка, чёлочка, кепчонка набекрень,

суля слов горних дерзкий снегопад,

горчит вино, и сыр солоноват,

спит, как сурок, лелея свой порок,

немотствуя, неряшливый пророк,

трёхглавым лаем цербер день пропел,

пёс долго жил, изрядно поглупел,

динь-дон, Джон Донн, жемчужина на дне,

зной вечности и всадник на коне.

 

* * *

 

За шеломянем век-волкодав

завывает осипло: осанна,

и острогу с погостом воздав,

задыхается: Осип и Анна.

 

Захлебнётся и – настежь окно,

стрела Божия неукротима,

век-утопленник ляжет на дно,

вознесутся Борис и Марина.

 

Век увечен, извечен обет,

путь пророчий суть брань и обида,

не изведав позора побед,

они вместе идут на обед,

у царя отобедать Давида.

 

Идут тонкой тропою в горах,

между пиром проходят и рогом,

дымным мясом, швыряющим страх:

тем на пир, а незваным во прах,

между кровью проходят и Богом.

 

Волкодав, отдышись, оглянись:

космос вечен, а речь первозданна,

Осип, Анна, Марина, Борис,

Борис, Осип, Марина и Анна.

 

* * *

 

За ширмою земного бытия,

заёмного, застенчиво таится

не певчая медлительная птица,

безмолвная, как ты, бессонная, как я.

 

Завидуя кротам

 

Я смертен, как и ты,

и ты, как я, бессмертен

в зиянье темноты

с сияньем колким в сердце.

 

А под землёй кроты

плетут своё усердье,

во власти быстроты

стремительные серны.

 

А мы всё об одном

ночь за ночь, день за днём

бесплодно и безмерно,

 

об этом здесь и там,

завидуя кротам:

смиренно смертны мы, стремительно бессмертны.

 

И всех делов: вам судьбами сменяться

 

Ты выбыл из игры,

он выбыл из борьбы,

вам, выбывшим, не встретиться, однако,

ты выбыл из мольбы,

он выбыл из судьбы,

вслед лает вам гугнивая собака.

 

Когда ты был в игре,

когда он был в борьбе,

друг к другу вам цепляться доводилось,

но ты на самом дне,

а он тонет в огне,

и час настал понять, как всё случилось.

 

Ты поворот проспал,

он выпал и пропал,

жизнь в щель за горизонтом закатилась,

а если б и догнал,

её б он доконал,

догнал, когда бы гнался что есть силы.

 

Ты на него кричал,

а он в ответ орал,

от зеркала не мог ты отлепиться,

ты жизнью свою проспал,

а он свою – просрал,

друг с другом не могли никак вы слиться.

 

Ты силы растерял,

он по пути застрял,

вы порознь, но настойчиво кутили,

ты не туда попал,

он вляпался в астрал,

и в страхе вы куда-то покатили.

 

Ты запил, он забыл,

ты злился, он завыл,

вам не смеяться больше – закругляться,

ведь ты всю жизнь был им,

он был тобой любим,

и всех делов: вам судьбами сменяться.

 

И звёзды заповедовали мне

 

И звёзды заповедовали мне

пульсировало время вместо крови

являлось вместо ветхого но крова

гулкое отчаянье на дне

 

колодца возникавшего во сне.

В сети счастливого случайного улова

засеребрилось бьющееся слово

стремящееся выскользнуть вовне.

 

Его я бреднем из реки тащил

в жару удачей невозможной бредя

поэта мёртвого добычею почтил

медью созвучия могилу его метя

 

За Водолеем среди чёрных глыб

в созвездии Не выловленных рыб.

 

И надо всем чернеет глаз

 

Нелепый лепет лета бабьего,

отшелестевшего,

и вдруг

метель, сойдясь со всех округ,

снегами занесет и страхами. 

 

В прорехах страха волчий вой

трепещет жёлто и мятежно,

и ужас шествует поспешно,

как стадо рифм, на водопой.

 

Дотла,

до ссохшейся мольбы

исчезнет всё:

слепые грезы

и мелочные угрозы

не получившейся судьбы.

 

Здесь без борьбы легла в снегах

без вести рать живого мира.

 

Не сотвори себе кумира,

не сотвори свой снежный страх.

 

Тараща глаз, на снег глядит,

разя иронией,

ворона,

чернея, глаз торчит

из схрона

ветвей,

как пойманный бандит.

 

По краю бездны проскользнёт,

исчезнет, на лету замерзнёт,

в остылом мире врозь и порознь

всё, вся –

всю вечность напролёт.

 

Полёт!

Слетевшись, времена

пространство рыхлое разъяли,

слова на звуки разобрали,

а мир людей – на племена.

 

Имён таинственный запас

неисчерпаемый

исчерпан,

чернея,

чернотой

расчерчен,

и надо всем чернеет глаз.

 

 

* * *

 

И сонный стон и волчий вой,

воленью века не внимая,

дышал, бессмертие вдыхая

крупноячеистой строфой,

дышал он, волчий век душил,

глушил шакальим перегаром,

меднораскатистым угаром

набыченных на солнце жил.

 

Он пережил, он пережил.

 

Наперекор дышал, кружил,

и вороша и воскрешая,

как мог, дружил, как мог, крушил,

он видел тех, кто ворожил,

тех, кто бессмертию служил,

забрасывая сети в горе,

страх выгребал он, боль и море,

тем он питался, тем он жил.

 

Забрасывая, он служил,

и слово на уста слетало,

и улыбалось смело, ало,

губу травинкой щекотало,

улов случайный доставало

из вечности, в которой жил.

 

Он пережил, он пережил.

 

И этот миг мигнёт

 

И этот миг мигнёт, и эта капля канет,

погаснет – пустота, всё поглотив, скостит,

миг – зорко в желтизне зелёный просвистит,

был – не был, отзвенев, и он опавшим станет.

 

Размером в вечность глаз у быстротечной лани,

стремительная – ввысь, как вниз – раскисший лист,

косноязычен дождь, и ветер не речист,

мгновение тепла – и вечный холод длани.

 

Усталость примет та же пустота,

мир начиная с чистого листа,

свято приемля всё, что приключилось,

 

включая зависть к зависти чужой,

души насущное вращенье за душой

и тела оскорбленную постылость.

 

И, правда, брат Платон

 

И, правда, брат Платон, припоминаю,

в тиши угрюмой Бог меня творил,

чтобы затем Его боготворил

и верил я: припомню всё, познаю

 

о чём, творя, настойчиво молчал,

меся, как кровь, краснеющую глину,

лепил безмолвно жизни смысл и спину

в тот ранний час начала всех начал.

 

Звенящих звёзд зернящийся узор

Зияющий восторженностью взор

Сквозь полую густую пустоту

 

Бич немоты сквозную темноту

Клочок рассвета и в начале дня

Вдохнул глоток познания в меня.

 

* * *

 

Хаоса бытность довременну

Из бездн Ты вечности воззвал,

А вечность, прежде век рожденну,

В себе самом Ты основал:

Себя собою составляя,

Собою из себя сияя,

Ты свет, откуда свет истёк.

Г. Державин, Бог

 

Из бездны рыхлого познанья,

зыбучих слов и зыбких снов,

из бликов – лики,

голосов

восходит дым,

редеет, тает,

таится, рдеет,

замирает

в непостижимости,

вздымаясь,

к косматой туче прижимаясь,

и распадаясь, исчезает –

к началу:

в слово и во сны,

скользит

белёсый по утёсам

дух мирозданья

бестелесный,

дух леденящий,

бездну с бездной

дух единящий,

жизнь творящий,

являя чудо

в слове, снах –

животворящий.

 

Велик, блажен

его познавший

в голой тоске,

осоке острой,

в тумане,

в слове,

в маете

предгрозовой,

во сне обманном,

и в туче с небом неслиянной,

чернеющей – на осиянном,

и мироздание: осанна!

провозглашает:

ан-на, ан-на,

во все концы,

небес глубины,

пределы все,

земли теснины,

и опадает, словно лист,

изъеденный и почерневший,

полуистлевший,

но – успевший

звонко и клейко

прозвенеть –

зазеленеть,

как лик – из блика,

лик туманный,

обманный,

странный,

неслиянный

ни с глубиною,

ни с небес

предгрозовою маетою,

ни с рыхлым веданьем –

взахлёб,

ни с постным медленным познаньем,

ни с чем,

бесплотен,

но сияньем

он освящает

мирозданье,

замызганное,

в лужах,

кружит

над ним орёл,

всё уже, уже,

захлёстывая петлю,

на жертву – камнем,

и звенящий,

не затихая: ан-на, ан-на,

орлу и жертве

мир осанну –

Боготворящий.

 

Именем Ангел

 

По речке тишайшей,

исчезающей в море,

лодочник возит

равнину и гору.

 

С лодкою рядом,

её окружая, –

солнце и звёзды,

пространство сжимая.

 

Веслом пролагая

путь сквозь дремоту,

слева – деревья,

справа – болото.

 

Так римляне шли,

пролагая дорогу,

мир покоряя,

сея тревогу.

 

Шли, побеждали,

народы сживая,

страны и земли

мечом пожиная.

 

К обеду расстелет

зелёную скатерть,

гребёт осторожно:

узок фарватер.

 

Бога творенье

течёт, вспоминая,

ничего в мире

не изменяя.

 

В дельте коса

воду сминает,

с норовом речка:

русло меняет.

 

С такою рекой

не оберёшься,

далеко зайдёшь –

и не вернёшься.

 

Но перевозчик

ныне в ударе,

именем Ангел

болгарин-боярин.

 

Он напрягает

мышцы и жилы,

не за оболы –

за деньги живые.

 

Инерция жизни, энергия смерти

 

Ажурно литье журчит среди зданий,

Торопким парам – терпкие переулки,

Большие бульвары – прощальным прогулкам,

Громадные площади – для жутких дерзаний,

 

Безумия ритуальных закланий,

Посмертных салютов, дымящихся гулко

Пушечных дул и караулов

Для опознания и для дознания.

 

Соборы, чтоб возноситься над сором,

Триумфальные арки – возвращаться во славе,

Библиотеки – сонному слову,

Квадриги – не менять их на переправе.

 

Судьбы кружат в земной круговерти:

Инерция жизни, энергия смерти.

 

Исчезнут солнце и луна, и звёзды

 

Когда Всевышний создавал меня,

творил меня из малой горсти праха,

вставало солнце, за собой маня,

спасая мир от боли и от страха.

 

Когда Господь мне создавал жену,

от кости кость и плоть от моей плоти,

мир видел восстающую луну

и жнущий серп на поле небосвода.

 

Когда о чуде возвещал мне Бог,

звеня, роились звёзды в медном свете,

и я воспеть сумел, впервые смог

Творца, когда родились мои дети.

 

Когда меня покинет смех и страх,

и вечный Судия, суровый, грозный,

меня покинет, возвращусь я в прах,

со мной исчезнут солнце, серп и звёзды.

 

 

Их богов победят их рабы

 

А между тем, обычай этого преступнейшего народа

возымел такую силу, что принят уже по всей земле:

побеждённые дали законы победителям.

Сенека

 

Надвигается с моря гроза,

надвигаются с запада тучи,

надвигаются выше и круче,

надвигаются, смертью грозя.

 

Внутри стен распри, рознь и разор,

и, лелея нелепые грёзы,

лишь безумец не внемлет угрозе,

негодяй избирает позор.

 

Нет пшеничного, съели ржаной,

страх и ужас уже замесили,

хлеба нет, и покинули силы,

а они – брат на брата войной.

 

Пировать легиону всю ночь,

делить женщин, рабов и добычу,

повинуясь победному кличу,

ненавистные стены толочь.

 

Всем богам долю их вознести,

те сражались упорно, на славу,

на потраву отдав, на расправу,

чтоб народец тот извести.

 

Отупев от гульбы и пальбы,
Риму пленных явив триумфально,

срок исполнится, стыдно недальний,

их богов победят их рабы. 

 

Ищу я рифму к слову «бог»

 

Ищу я рифму к слову «бог»,

Созвучие к нему взыскую,

В верлибр впадаю и тоскую:

Всему свой час, всему свой срок.

 

Сулит пыль потную дорог

Голос, светящийся не всуе,

Гром озорно благовествует

Простор пророку и порог,

 

Исчерпанность след в след за ним,

Он голоса кнутом гоним

В небесконечность рифм и жизни,

 

Всех сорных слов не прополоть

Вокруг давно угасшей тризны,

Вознесшей дух, отпевшей плоть.

 

К другу

 

Друг далёкий, я глохну, немею, не с кем вымолвить слово,

здесь никто стихи не читает, нет Мецената, живу тунеядцем,

сыскал бы, хвалил бы её совсем без опаски,

если поверишь, всё равно ты меня не подменишь.

Никого не прельстит жестокая эта награда:

безотрадным рыданьем прославлять этот берег унылый,

где отвык я от роз и от неги.

 

Мёртвые правы всегда, живые всегда виноваты,

он умрёт от печали, пространством пустым поглощённый,

позорящим взорам открытый на площади безмолвной, безлюдной,

железный скорбный Овидий с опущенной головою,

страданьем богатый,

владея в избытке тоскою о родине, друге и речи,

полной великих созвучий, достойных славного Рима,

внемля которым далёкий потомок подумает,

если

родиться в империи выпало,

жить

у моря, в провинции, конечно же, лучше.

 

Глохну, немею,

вижу и слышу одно я:

бесконечное море чужое и чуждые лица без конца, без начала,

невразумительных звуков бесчинство,

словами себя возомнивших.

А ветер крушит, волны вздымает, швыряя на скалы, их разбивая,

пеной солёной глаза поражает,

мало им соли от слёз по отчизне, ежедневно справляющей тризну по поэту,

 лишённому речи великого славного Рима,

он без поэта глохнет, немеет

 

В этом городе голом, стране ледяной и голодной,

в этом диком, пустом, непокорном, убогом пространстве

дик и беден язык, природа скудна,

камни, деревья здесь боги.

На скалы в солнечный день восхожу

парус увидеть весёлый с посланьем счастливым:

кончились муки, завершилось страданье.

 

Но солнце, лишь поднимусь, тотчас за тучи,

чтобы не видеть, как в Риме корёжит слова завистливый Август,

дурной стихотворец!

 

Фривольною речью был я наказан богами,

изгнанием – Августом жестокосердным, мерзости втуне творящим.

 

– Великого Рима, Овидий, стал ты позором, поэтому в Томы тебя посылаю,

там преступный Овидий, там язык исцелишь осквернённый,

там, Овидий, воспоёшь ты богов и героев пристойною речью!

 

«Там-там-там, – всё, на что ты способен, Октавий! –

Там, там, там, в квартале Бычьих голов твоё место!»

 

– Август, смерть моя здесь,

и, что намного страшней, ожидание смерти,

пощади, император, поэта,

ведь опыт – самый лучший наставник, им я сверх меры насыщен,

этот чуждый язык, это море чужое,

здесь моя смерть за каждой скалой, за каждым пригорком.

 

Письмо за письмом отправляю, ответа нет, и не будет,

нечего ждать, разве что смерти желанной,

даже мой прах будет изгнан навечно,

здесь, на окраине мира погребут первого в мире поэта,

эту могилу волки разроют,

потому что его

из желанных

желаннейшая

наградила достойно.

 

– Речь твоя непристойна!

 

Случайный безродный правитель, отпрыск бесславного рода,

удачей слепою пригретый,

решил рассчитаться с поэтом изгнаньем!

 

Августа боги за это накажут!

 

Прощай же, мой друг!

Стихов о любви не пиши!

Будь здоров, вообще ничего не пиши, кроме писем, и то осторожных!

Помни!

Молодость быстро летит – лови уходящее время.

 

Твой, увы, бывший солдат легиона младенца Амура.

 

К черепахе, вздохнув, дорисуйте

 

А затем, поминая, меня

к черепахе, вздохнув, дорисуйте,

не гневите её, не рискуйте,

воскрешая украдкою для

 

малой шалости, не для вранья,

шума времени милость взыскуя,

что, прошедшим не брезгуя всуе,

шелестит для пришедшего дня.

 

Там уже ничему не пропасть,

заразительно зорко припасть,

пить взахлеб, повторяя лица

 

очертанья, ведь близятся встречи,

где звенят гордо звёзды и свечи,

где начала нет и конца.

 

Когда вас смерть на танец пригласит

 

С. Слепухину

 

– Что же из этого следует? 

– Следует жить…

Юрий Левитанский

 

Когда вас смерть на танец пригласит,

Отнекиваться – не умею – будет поздно,

Придётся танцевать его серьёзно,

Всё, как канон незыблемый гласит.

 

Сегодня вам в углу не усидеть!

– Простите, я предпочитаю карты,

Канон за это налагает кары?

– Какой канон?! Вас приглашает смерть!

 

Вам выпала невиданная честь

Кружиться в танце с королевой бала,

Хоть у неё поклонников и мало:

Она не любит лесть, но обожает месть!

 

Скользнёт мгновенно, взмоет налегке,

К партнёру, приближаясь, устремится,

Вокруг неё, чернея, шарф клубится,

И роза на дымящемся платке.

 

Не долог танец, но лишь дайте срок,

Жестокое веселье повторится,

Слова всё те же и всё те же лица,

В конце концов, ведь это лишь пролог.

 

Пролегомены вечного пути,

Никто вас за веселье не осудит,

А эпилога, вообще, не будет,

А потому, давайте, раз-два-три.

 

Зажжёт, завьюжит, в танце закружит,

Заворожит, зашепчет и закружит,

И, ощутив смятение души,

Познаете её, а с ней – чужие души!

 

Когда во тьме одна

 

В те времена, когда во тьме одна

земля вращалась споро без опоры

и не было без спора дня и ссоры

и без любви ни яви дня ни сна

бессовестно бессмертные стихи

навязчиво пренебрегая рифмой

вдыхали век серебряный и Рильке

к иному будучи насмешливо глухи

как может быть глуха чумная спесь

как пёс в безмолвия затянутый намордник

как выпавший из времени затворник

как дождь долбящий жёлтой жизни жесть

крадущий чудо дня и тайну сна

лишающий любви сон явь и споры ссоры

вращаться заставляющий не скоро

не так как некогда когда во тьме одна

 

Кромка леса, каёмка воды

 

Кромка леса, каёмка воды,

Угловатая ломкость укромна,

Там, за гулкостью пропасть огромна:

Неизбежность грядущей беды.

 

Вод движенье, крушенье гряды,

Беспощадна беда, вероломна,

Подбирается жадно, скоромно,

Не уйти от сумы и тюрьмы.

 

Не суметь, не сбежать, не стерпеть

Этой пыточной боли незнанья,

И оставшейся песни не спеть,

Не успеть до потери сознанья.

 

Песня в память исчезнувших дней –

Привилегия лебедей.

 

 

Кружит, дрожа, блудливый шарабан

 

Правды и лжи застенчивый роман,

зла и добра восторг переплетенья,

греха и святости экстаз совокупленья –

в пыль истину вминающий обман.

 

Дорогами эпох глухих и стран,

от зноя изнывая и от лени,

полон безумия, стенаний и радений

кружит, дрожа, блудливый шарабан.

 

Колёса вязнут, пыль за ним столбом.

Куда? Зачем? Кто ведает? Кто знает?

Перед подъёмом нервно замирает,

а вниз летит – внутри о стены лбом.

 

Над ним восходит в небо едкий дым.

Какого цвета? Было голубым.

 

* * *

 

Кто первым сказал это слово,

кто выдохнул первым его,

не слово – первооснова,

тебя и меня, и всего.

 

Ложь крутая и мелкая соль

 

Ложь крутая и мелкая соль

Переполненной чаши бессилья,

Милый ангел с улыбкой стерильной

Унимает смятенье и боль.

 

Смертен Авель, бессмертна печаль,

Не насытит голодное горе

Изначальнее всех начал

Не угасающий голос,

 

Обезболивая пустоту,

Укрощая глухое пространство,

Оскверняющих красоту,

Возлюбивших войны окаянство.

 

Линии жизни и горизонта

Зорко смыкаются звоном озона.

 

* * *

 

Любовью боль утишив, вознеся

в закатный миг дыханье над порогом,

не поделюсь не сделанным уроком,

им ни к чему. Из атомов себя

 

я собирал, копил себя, лепил,

Пигмалион и я же Галатея,

светлея, розовея, голубея,

день воплощал себя в окне между стропил.

 

Автопортрет был милостив и мил,

обычный день, в году таких немало,

а впрочем – с кем такого не бывало? –

он чем-то мне приметно угодил.

 

И я, глагольной рифмы не страшась,

как некогда поэт сказал об этом,

откликнусь, отзовусь прощальным эхом,

меня забывших я окликну вас.

 

Окликну – не взыщите – на лету,

не наспех – что вы? – тихо, покаянно,

и тьма рассеется и сгинет окаянно.

Ввысь! В небо! Очи горе! На звезду!

 

Медною дрожью обола

 

Гулкая тяжесть шагов,

колкая искренность взгляда

и разговоры без слов –

не по заслугам награда.

 

Топкая сонность грехов,

преодоленья отрада,

звон отворённых оков,

дрожь заповедного сада.

 

В неотвратимость пути,

журча, своеволье впадает,

и – занавес опадает,

душу стесняя в груди

 

глухим вожделеньем глагола,

медною дрожью обола.

 

Мира первооснова

 

Мира первооснова,

Цельность зренья и слуха –

Из материи слова,

Из мистерии звука.

 

Из мистерии звука –

Молитва молчания,

страсть и наука –

одоленье отчаяния.

 

Из материи слова –

Святость сомнения,

Вновь, сначала и снова –

Преодоление.

 

Цельность зренья и слуха –

Ненасытно, упрямо,

Немо, слепо, из лука –

Точно, смертно и прямо.

 

Мира первооснова,

Первопричина –

Неслучайное слово,

Солнце, лампа, лучина.

 

Из мистерии звука,

Из материи слова –

Цельность зренья и слуха

Мира первооснова.

 

Мне не о чем с живыми говорить

 

Мне не о чем с живыми говорить,

не мира они жаждут, но кумира,

кумира, пир и царство, и полмира,

мне не о чем с живыми говорить.

 

Мне нечего с живыми ворошить,

за ними повторяя: бремя, время,

их времени невыносимо бремя,

мне нечего с живыми ворошить.

 

Мне некуда с живущими спешить,
нетерпеливо в спину тыкать: «С Богом трогай!»

«Ступай, тишайший, трогай тихо, с Богом», –

мне некуда с живущими спешить.

 

Мне не в чем их, живущих, укорить,

у них иные беды и беседы,

беседы про победы, быт и беды,

мне не в чем их, живущих, укорить.

 

С живыми мне не отмечать, не чтить,

отстав от их почтений и влечений,

устав от собственных влечений и почтений,

с живыми мне не отмечать, не чтить.

 

Мне ни к чему с живущими делить

ни свет, ни тьму, ни дольний мир, ни горний,

ни горний мир, ни хлеб, ни кров, ни дольний

мне ни к чему с живущими делить.

 

Ещё живых не переубедить:

пребудет мир, но времени не будет,

не будет времени, вне времени пребудет, –

ещё живых не переубедить.

 

Мне незачем живущих торопить

к заветному уделу и пределу,

пределу, удаленному уделу
мне незачем живущих торопить.

 

 

Мое сердце всёслышащий Боже

 

Нарекаю тебе имена,

Мое сердце всёслышащий Боже,

С каждым днем ты всёсудяший строже,

Всемпремилостивый, ты меня.

 

Ты, во мне всёпознавший до дна,

Возносящий со смертного ложа,

Возводяший будя и тревожа,

Всёдарующий таинство сна.

 

Всётворящий, ты мне даровал

Страсть и волю, и страх нареченья,

И способность, чтоб горевал,

Ощущая утрату смятенья.

 

Лживый как-то приснился мне сон:

Исчерпал я бессчётность имён.

 

Монолог Кириллова

 

Что может Бог?

Он сотворил меня,

чтобы убить, в Его всевышней власти

безмерные смертельные напасти,

Он может всё,

и на закате дня

 

Он солнце остановит, чтобы дать

одним других людишек убивать.

 

Он всемогущ, всеведущ, вездесущ,

Он ведает мельчайшие мыслишки

людишек, для Него ничто не слишком,

Творца и ада, и блаженных кущ.

 

Всевластию я положу предел,

я Божество оставлю не у дел.

 

Как этот мерзкий мёрзлый дом скрипит,

словно скелет, поднявшийся из гроба, 

какая непотребная утроба

швырнула в мир пронзительный тот крик?

 

Что там шуршит? Бумага шелестит?

Иль вороньё на промысел спешит?

 

Вот Твой, Творец, кошачий водевиль!

Живут во лжи, друг против друга дружат,

все дьяволу самозабвенно служат,

их Ты к нему на службу отрядил!

 

Но я спасение всем пьяненьким явлю!

Я Богу свою волю заявлю!

 

Всё пропитанье ищет, всё и вся,

себе подобное следит и пожирает,

стать пищею – всех это ожидает,

придет чума, меня и всех кося!

 

Его всевластию я положу конец!

Я  –  Бог, я – не ответчик, я – истец!

 

Скрип… Шорох… Голый, опустевший дом.

Кто там следит за мною? Что Он может?

В утробе – червь, который меня гложет!

Вот главный пункт! А дом идёт на слом!

 

Себя убью и стану Богом я!

Кто там орет: «Скорей сюда! Огня!»

 

Моя смерть – это жизнь не моя

 

Моя смерть – это жизнь не моя,

моя тема, но рифма чужая,

в жизнь иную себя погружаю,

чтоб не думать о смерти могла

жизнь, впадая в конечную даль,

зеленея, слепяще несносно

в знойный день удушающе сосны

собирают бессмыслицы дань,

выдох – бабочкой лань на скалу,

глазом тонким окрестность отринув,

суетливую путанность линий

обращая в простор, по стеклу

расширяется светлый узор,

леденеющий хвоей колючей,

всё быстрей сокращается, круче

между жизнью и смертью зазор,

промельк – и, задрожав, пролетит

птица ломкая в небе тревожном,

лжепророк, осквернив слово ложью,

себя смертной тоской оградит.

 

Мёртвый город, живучий народ,

вражья жизнь на опилки разъята,

свято было – обрушено, взято

и зачислено в зыбкий приход:

злобность лиц, зоркость глаз, сонность спин,

ржавость жезла на донышке ранца,

обнажённая воля спартанца

и бесстыдная мудрость Афин.

 

После смерти кто примет их стыд,

приютив безысходно надежду,

звонко жизнь озарявшую прежде,

посмеявшись над прошлым навзрыд?

 

Мы не они

 

На страже не случившихся веков

богам степным не кланяясь, не каясь,

на переломе судеб и стихов,

раскосостью беспамятною скалясь...

 

Скупы их боги, жадны жернова,

крепки шатры, их игрища порочны,

не на дома деревья – на дрова,

чтоб жирный жар благословлял их ночи.

 

Губя народы плетью и мечом,

с губ – пену, кровь – с меча не утирая,

степь дышит дымом, стрелы за плечом,

костями травы белыми играют.

 

Лязг ржавый, злое ржанье, дрожь копыт,

мертвы их времена и жадно живы дали,

века зарублены, столетия навзрыд

рыдает степь под рваный рёв шакалий.

 

Домой слепых скелеты приведут,

там – сожжены дома, посечены народы,

не жизнь, но смерть указывает путь,

нет стариков у них: юны они, сколоты*.

 

Мы – не они, они – не мы, не мы,

кровищу пенную мы тщательно смываем,

не жжем, не рубим, не сечём, смирны,

не скалимся и виршей не слагаем.

 

Они не мы, мы – не они, они

себя позором слов не облагали,

ненужным грузом не трудили дни,
былин не пели, песен не слагали.

 

---

* По Геродоту, самоназвание скифов,

считавших себя самым юным народом.

 

На крови

 

Слёзный селезень на воле –

стрелой влёт,

ветер вечность веет в поле –

напролёт.

 

И лепечет и лелеет –

шаткий век,

всё нежнее, всё милее –

шелест век.

 

Но проснётся, встрепенётся –

сонный пёс,

там где тонко, там и рвётся –

соль от слёз.

 

Тварь дрожащая, пожары –

жребий злой,

подожжённые Стожары –

над землёй.

 

Из лесу с тоскою топкой –

туеса,

с пустотой, густой и знобкой, –

небеса.

 

Все раздоры и разоры –

им с руки,

жаждут крови и позора –

вороги.

 

Пьёт петух зарю на крыше –

допьяна,

заклокочут, звонко выжгут –

жизнь дотла.

 

Залопочут, хлынут с визгом –

голь была,

след простыл её со свистом –

боль бела.

 

Здесь никто ничто не строит –

всё на слом,

гарь и горе снег покроет –

саваном.

 

Здесь потрава безъязычья –

хрип и вскачь,

полой речи плоть язычья –

клич и плач.

 

Здесь прозрачный и заплечный –

буйный стих,

песня смертных и невечных –

в слух живых.

 

Злобен, зычен хлыст порочный –

и хлобысть,

на веселье в час урочный –

и не бысть.

 

Заливают глотку песней –

изо рта,

исчезают бессловесно –

в никуда.

 

Скоморошьею  душою –

не криви,

всё, покрытое порошей, –

на крови.

 

Нагие юноши на краешке судьбы

 

Нагие юноши на краешке судьбы,

взметнувшись, над водой парят беззвучно,

при них дежурит солнце неотлучно,

как рефери смертельной их борьбы.

 

Им мужества отнюдь не занимать,

их жажда боя вечно неизменна,

неведома им ревность и измена,

им, не успевшим боль любви познать.

 

Вы, эллинские баловни судьбы,

взметнулись над водой на зависть миру,

не женщине себя отдавших – мифу,

изведавшие таинства борьбы.

 

Состарившись в гармонии с собой,

пристрастия презрят и одолеют,

в созвездии Плеяд и Водолея,

взметнувшись, обретут они покой.

 

Беззвучно воспарив, они взойдут,

дорогой вспоминая пьедесталы,

где солнцем осиянные стояли,

и лбы лавровый стискивал им жгут.

 

Схоронят их, засохший лавр сожгут,

былые пьедесталы позабудут,

нагие юноши на новые взойдут,

и жаждать боя неизменно будут.

 

* * *

 

Над бездной памяти, над хаосом сознанья

витает дух мой – одинокий парус,

безвольный и банальный –

гордый росс,

от берега скользит – до горизонта,

и пропадает, так и не познав

ни хаоса, ни бездны.

 

Был ли мальчик?

А если был – витал?

А если и витал,

то после смерти

невечных

 где он?

 

Дух превечный мой,

творящий и увечный,

щепотка шёпота

над рвами ора,

витал – жужжал пчелою:

жалил бездну,

мёд добывая в хаосе сознанья, –

налог на вечность,

и соприкасаясь,

паря, витая,

память и сознанье,

сводил, как сваха, –

 

А она –

бабища сущая,

любовь кующая,

немного врущая –

поди проверь.

 

 

* * *

 

Памяти мамы

 

Над холодным молчаньем,

озёрным заливом, запрудой речною,

Над выжженным лесом,

Или просто –

над серым, изрытым годами асфальтом невнятным:

Гомон птиц, треск цикад,

Суета муравьев, детский плач

 И – петух напоследок,

Дуновенье, дыханье –

Взошёл одуванчик белёсый сквозящий:

Тихий выдох последний –

На утреннем небе луною,

Разрезавшей чёрную боль,

А затем – отлетевшей

Печалью покойной и светлой,

Сквозящей

Меж судорог ночи,

Глазастой, корявой, бессонной,

И несуетным утром,

пустынным, бездонным, безлюдным,

А когда рассветёт,

 Когда оживёт и взыграет

Зной полдневный, невольничий и нестерпимый,

Cкажут:

Всё – суета,

 Всё – сует суета,

А иной

(все плачут – он должен смеяться):

Всё – ничто,

Пар из уст,

Ничего,

Одуванчик белёсый.

 

* * *

 

Наедине с судьбой,

накоротке со смертью

речь сбивчива,

невнятен диалог,

трепещет мысль,

уткнувшись в эпилог –

конец строфы,

безбрежной, –

неизбежный.

Строфу отмерив щедрою рукой,

забыв катрен,

узилище сонета

десницей отворил,

как отворяли кровь

цирюльники и лекари –

взахлёб

алела жизнь,

но время шло – густела,

речь стихла,

и распался диалог,

в опале стиля

палый лист беспалый

гнил на земле,

и ветер тучи гнал,

без света в море

догнивало солнце,

как яблоко червивое в саду,

заброшенном, угрюмом и ненужном

садовнику,

а значит – никому,

на обувь липла глина,

кипел цветами сад,

капель, весна,

надрывная, ненужная, пустая,

сквозь заросли

сочился свет, будил

садовника –

к труду,

и речь вдруг стала ясной,

и внятным диалог,

упругим стиль,

ну, а строфа –

безбрежной.

 

* * *

 

Напророчил случайно, нечаянно,

Словом в пыль растирая страх,

Не нечаянно – от отчаяния:
На носилках – не на санях.

 

Не случайный погост заброшенный,

Где зиянье крестов сквозь забор,

Белоснежием запорошенных,

Но – зазор Иудейских гор.

 

Взор земной, светлый взгляд сапфировый,

И меж ними – одним словцом,

Хоть и так, пусть – победа Пиррова,

Был не ловчим я, но – ловцом.

 

Натужно, острожно, треножно

 

Что ищем мы, где и зачем

Среди аксиом и дилемм?

Вернёт нам пропащее время

Заласканная теорема?

 

Ширится в страхе зрачок,

Вопрос зависает: за что?

Со зла ли, темно ли? Зола ли

Мир сделала чёрным, кто знает?

 

Никак не прожить без чудес,

Мы их призываем с небес.

Живём и зовём чудеса,

Глядя всю жизнь в небеса.

 

Потому-то над жизнью убогой

Дон Кишот вознесён длинноного.

Суровую выбрал судьбу!

А всё почему? Потому!

 

Тревожно огонь наш дрожит,

Обложно нам дождь ворожит,

Ветер гудит непреложно,

Натужно, острожно, треножно.

 

Не быть здесь пусту

 

Хромы водители, поводыри глупы,

кичливо нищенство, роскошество нелепо,

позором заросли забытые гробы,

стервятники кружат настойчиво и слепо.

 

С протянутой рукой из прошлого грибы

в толпу швыряют камни вместо хлеба,

отравно въедливы отечества дымы,

елейны речи быдлу на потребу.

 

Кто первым скажет: «Пустота, изыдь!

Не быть здесь пусту! Пусту здесь не быть!»

Прощай, мой друг Чапай! В Москву! Гремите громы!

 

За временем завьюженным окном,

жизнь пришлая, как степь да степь кругом…

Химеры и хмыри, храмины и хоромы.

 

* * *

 

Памяти Л. Н. Вышеславского

 

Не дань отдавая – поминая долги, вспоминая

лица – смутно, и ясно – не ушедшие с ними слова,

бесконечность банальную озаряет, звеня, дар Валдая,

тривиальная трель распевшегося соловья.

 

Пролагая в пространстве беспечно бескрайние строки,

по равнинам пластая звук неспешных, не дерзостных слов,

на ходу забывая укоризны, укоры, упреки

и слова из утешных, никогда не сбывавшихся снов.

 

Не до славы – идти, избегая бесславья, в бессмертье,

выше славы – не слыть, почитаться, казаться – а быть,

загребая веслом и кувшинки, и звёзды без меры,

слов безмерность неся, с нею плыть, ведь её не избыть.

 

Мет и знаков не счесть незамерзающей речи,

не вмерзающей в эпос мирозданье вздымающих гор.

Перевозчик, и он одиночеством  слова отмечен,

примет слово в оплату, а не круглый и мокрый обол.

 

Неспелые и терпкие терцины

 

Смиренно принимая приговор,

исконный договор не нарушая,

не торопясь, минует коридор

 

«я», ныне «он», колеблется душа и –

смятение, но следует идти,

отчаянность движенья ощущая.

 

Нелепость –  не сомненья впереди,

незыблемости зыбкий шорох серый

стальная вечность, стылый жар в груди,

 

в старинной, слишком пламенной манере,

по крайней мере, так перевели,

дышал изгнанник Данте Алигьери.

 

Трезубцы вырастали из земли,

пронзали душу, в небо возносили,

терзали и ласкали, и несли.

 

И ей вослед молчали что есть силы

навечно бесполезные  причины,

путь освещали и благовестили

 

неспелые и терпкие терцины.

 

 

Неукротимость кроткая души

 

Неукротимость кроткая души,

доверчивая, буйная, слепая,

застенчивая, сонная – любая,

а ныне? Ощути – и сам реши,

 

определи и, опознав, круши

любое, ведь, несчастья огребая,

душа грубеет, в горе замирая,

буди её, чтоб пробудить, пляши

 

от радости, от бед – ей всё равно,

одно – дышать, вбирая мир без меры,

с верой во что-то или, пусть, без веры,

дышать, круша, крушить, дыша – одно

 

неукротимое движение слепое,

в бою победа иль беда без боя.

 

* * *

 

Ни Болдина, ни осени –

ничто,

стрекоз брюзжанье

и цикад камланье

в пустом саду,

хозяйничают в нём

не старцы, не мужи –

губатые мальчишки,

пустельги, дисканты,

дурьё, ворьё и рвань,

выхватывают

с лету,

на лету,

из зноя летнего

как бабочек – сачками,

по кочкам, сквозь кусты,

в пыльце – лицо и руки.

 

Творцы холодных слов,

ловцы голодных душ,

шпана и пацанва,

крылатые мальчишки.

 

Никто не волхвует ни глухо, ни волгло

 

Никто не звонит и не пишет никто,

не звенит наяву и во сне не приходит,

без тени, без рифмы, пусто, никто

никого никуда нипочём не приводит.

 

Кот не мурлычет, мышь не шуршит,

луна не тревожит в море волну, и

никто не лепечет, судьбу не вершит,

ничто никого никак не волнует.

 

Без встреч расставаний и проводов нет,

нет слова Господня и с дьяволом сделки,

не было ль, было, на нет – суда нет,

не было Болдина и Переделкина.

 

Не было вальса в венском лесу,

лика иконного лунного Вологды,

рыбы в реке, земляники в лесу,

злобного воздуха волчьего логова.

 

Ни о чём не поёт нигде и никто,

не смеётся никто случайно, невольно,

не только полковнику не пишет никто,

никто не волхвует ни глухо, ни волгло.

 

Но ты молчишь, внимая пустоте

 

И я из тех, кто выбирает сети,

Когда идёт бессмертье косяком.

Арсений Тарковский

 

Когда идёт бессмертье косяком,

не избежать, сбежав, не отвертеться,

не верится, но поздно, не согреться

и мелко не прошлёпать босиком.

 

Не избежать, раз дом идёт на слом,

и не на кого больше опереться,

сын юн, ему бы время опериться,

и лишь тогда, взмыв, скрыться за холмом.

 

Когда идёт… Всю жизнь его ты ждал,

всю прежде бесконечную, живую,

и вот дождался, жёлтой желчью жал

жжёт, жалит, так воскликни: аллилуйя!

 

Но ты молчишь, внимая пустоте,

той, что вовне, которая в тебе.

 

Ностальгия

 

О дожде ностальгия, о дожде – о гекзаметре долгодыханном,

бесконечно в стекло мирозданья – стенанье и дрожь,

дождь – не ложь, не скулёж, не правёж, дождь – кутёж,

пир души скоромоший в чёрном чреве чумы окаянной.

 

Золотистый камю, клики, блики клинков, окоёмов камланье,
скоротечную речь, златотканно сатрапную спесь –

мелет муку в муку белостыжая мельница, весть

через время неся в никуда ниоткуда, признанье –

 

Пустельгу-ностальгию тарковские воды пасут –

по морям, по дождям свой гекзаметр тугой и неспешный,

небезгрешный, раёшно потешный, кромешный, утешный,

после смерти не в море впадая – в росу

 

Обращаясь, вращаясь смутным волчком восходящим,

в небеса возносясь и канув в невечность дождём,

опадая осенними жёлтыми листьями, ждёт,

звонким золотом жжёт в полумраке звенящем.

 

Ждёт и жаждет душа, не о муссонах, но о капели тоскуя –

О подлунных, скуластых долинах, смиренных купелях, в росе

Русый мир, ностальгией промытый, рискуя

Обвалиться как карточный дом в полусне.

 

Дождь идёт, дождь идёт – неприкаянный, покаянный,

Каин каменный мокнет и стынет печать на челе,

мокрый мир неуютный на утлом челне

уплывает, пронзая века, словно дым над кальяном.

 

Оплывает, плывёт и уже за шеломянем детство,

осиянное синим безоблачным солнечным днём,

в лужах двор, на верёвках – бельё, а за ним – окоём,

сохнут, дни зарастают быльём, завещая в наследство

 

Пир души скоромоший в чёрном чреве чумы окаянной,

бесконечно в стекло мирозданья стенанье и дрожь,

дождь – не ложь, не скулёж, не правёж, дождь – кутёж,

о дожде ностальгия, о дожде – о гекзаметре долгодыханном.

 

 

* * *

 

О чём сказать и чем их поразить,

Их, убежавших тленья и забвенья,

Печально, недостало дерзновенья,

Осмелившись, не всуе возразить.

 

Но длится миг, спасительную весть

За словом слово по слогам вдыхаю,
Игла ещё светла, прозрачно, ночь тиха и –

Пора, мой друг, и не умру я весь.

 

* * *

 

Огульные гулы реликтовых рощ,

с разгулами ветра борение,

охотничий рог и рокочущий дождь

с мгновения Сотворения.

 

Округлые ночи и вольные дни,

безмерного света смятение,

где в неподвижность вонзились огни –

неба с землёю сретение.

 

Окольные дали погасших миров

и юных миров зарождение,

изношенность плоти,  исчерпанность слов,

небес и земли Сотворение.

 

 

Офелия

 

Ты меня позовёшь, призовёшь,

хорошо бы к ответу, к барьеру,

на последний спектакль – не премьеру,

ведь премьеры – триумфы и ложь.

 

Призовёшь на последний спектакль,

не ждала, не звала на премьеры,

нет восторгу кричащему веры,

всё не так на премьерах, не так.

 

Па последнее – взмоешь, взойдёшь

над застывшей, завьюженной сценой,

пусть другие тебе знают цену,

я сполна оплачу каждый грош.

 

Оплачу и оплачу сполна

всем, что видел, и всем, что не видел,

как увечный изгнанник Овидий,

выпью кубок незнанья до дна.

 

Выпив, благословлю листопад,

одолею и жизнь и отчаяние,

и, как Гамлет, – премьеру прощания,

невпопад,

твой любовник и брат.

 

Охранная грамота

 

Вот охранная грамота Каину:

размножайся, плодись и живи!

 

Но изгнаннику не до раскаянья,

это рифма лишь,

c'est la vie.

 

Для любви, для тоски, для страдания

изгнан жить.

 

Охраняющий знак:

жить, не ведая о раскаянии,

проклят жить, и не думайте, как.

 

Так!

Не рушил ведь Каин, но строил он!

 

Скот пасли и работали медь

все потомки

и праотцу вторили:

грех у входа не одолеть.

 

Струны ладили в поисках выхода,

не давался:

вход напрочь закрыт!

 

Не буди окаянное лихо,

не один брат ведь в землю зарыт!
 

Вся история – грех без исхода,

обделенный прощеньем удел:

выше строили

год от года,

забывая начальный предел.

 

Рдел, редел этот род неприкаянный,

словно осенью лес на ветру,
обреченно потомок нечаянно,

убивал,

заключая черту.

 

Памяти Вадима Кавсана

 

1

 

И солнце, и звёзды, и свечи,

не вечная вечность – года,

бесконечно беспечно

время сейчас и всегда.

 

Остановилось, случилось,

не затаилось на дне,

безвольно, беззвучно сломилось,

бесследно исчезнув вовне.

 

Короткое слово отныне,

чуждую кротость любя,

колким стоном полыни

сиротствует без тебя.

 

Последние меты и знаки

не жизни живой, но – судьбе:

иной, не всеобщий – инакий,

бессмертный  до смерти, как все.

 

2

 

И эта часть пейзажа зарастёт,

и эта зарубцуется аллея,

и новое, любовно боль лелея,

опавшее упорно призовёт.

 

3

 

Слова гордые изомну,

живым словом тебя помяну,

или просто, оставивши стыд,

помяну безмолвно, навзрыд.

 

 

Памяти О. Мандельштама

 

1

 

В стране широкой, где так дышат вольно,

преломит тишину вороний грай,

на дерзкую набросится глагольность

собачий голос, человечий лай.

 

Из жжёной, жёлтой, ржавой круговерти

в кровоподтеках – солнца Божий глаз,

и голый глас, зов милосердной смерти –

забвеньем запорошенный анфас.

 

Из пыли лагерной, из жёлтого бедлама

достойной рифмы не извлечь, над всем:

надменный профиль зека Мандельштама,

надмирный слог и медный мёд лексем.

 

2

 

Иные, чужие,

любая и каждый,

черви живые

тоскуют и жаждут

жара голодного

чуждое жженье,

тела холодного

не притяженье.

«Выжитость лет,

выжатость ночи,

чет или нечет?» –

бабачит, пророчит.

 

Тычет зачумлённый

в мясо живое,

шепчет никчёмное

слово чужое,

жирная рожа

воткнута в китель,

искрошены, прожиты

Питер и Киев,

жёлто лоснится

слепая тоска,

уже не приснятся

Воронеж, Москва,

солнце в зените,

гудок на реке

с рифмой «звените»

накоротке.

 

В мёрзлую землю

тело ложится,

обло, стозевно

ворон кружится,

хлеб надрезают

сырой, безотрадный,

сглазом пронзая

зорко и жадно,

здесь слово другое,

иные законы,

небо из гноя,

звоны над зоной.

 

Жизнь дармовая,

гибель бесплатна –

не замывая

ржавые пятна,

радением хриплым

глотку взрывает,

рыдает и хрупко

взывая, взмывает.

Волки и нелюди,

струпья и крупы,

тропы забелены,

заснежены трупы,

верёвке проворной

мыльной не виться,

покорно, укромно –

мёртвые лица.

 

Харкая кровью,

грезится, мнится:

гнездится на кровле

нездешняя птица,

в мясо кровавое

клюв погружая,

прадедов слава –

птица чужая,

с ветки на ветку

оттуда – в сегодня,

в клетку, из клетки

не сдохшая сводня.

 

Вера за веру,

в узел единый:

слепого Гомера

грудь осетина.

Ногой попирая

ночь на исходе,

дверь отпирая,

на волю уходят

любая и каждый

утром ли, ночью

от голода, жажды,

пророча, клокочут.

 

Во поле пусто,

гиблое поле,

никто не отпустит

душу на волю,

птица из плена

дерзнёт за удачей,

в Трою, к Елене

с лаем собачьим.

С визгом на волю

мёртв, невредим,

ни смерти, ни боли,

Россия и дым.

 

Сквозь грохот и скрежет

созвучий холопьих

ласково, бережно

снежные хлопья.

Осы несносные

угомонились,

год високосный,

лето, Россия.

– Спасите! Нет сил!

В печи лишь зола,

– Осип осип!

Россия, зима.

 

По замышленью Бояню

 

Растекаясь белою мыслью,

мыслию беглой, малою мысью,

цепкою белкой, памятью колкой,

 

сшивая слова

                     нитью с иголкой.

 

Тонкою тенью с ветки на ветку

мысль – из застенка, белка – из клетки,

из безъязыкого гона и лова

 

путь прогрызает

                     беглое слово.

 

По полю мчась – и пропадая,

в небо взмывая – и обретая

полное небо, полое поле,

 

вольную смерть,

                     смертную волю.

 

По древу познания зла растекаясь,

к древу добра не прикасаясь,

зло не погубит, добро не обрящет,

 

о мыси  по древу

                     не лепо ны бяшет?

 

Из тёплого плена в вольную стужу

шизым орлом кружит и тужит,

по вольному полю, по мертвому небу

 

серым волком

                     ужели не лепо?

 

Коль словесы слепые нелепы,

и мысли о поле, и мысли о небе,

вот потому, песнь творити хотяше,

 

по замышленью

                     Бояню обрящет.

 

По кругу

 

По кругу,

слепо и глухо –

по кругу,

не доверяя

ни зренью, ни слуху, –

по кругу,

прочь во весь дух

и навстречу друг к другу –

по кругу,

неслышно дыша,

здесь духи

коварные рыщут –

по кругу,

сквозь времени сор и проруху, –

по кругу,

что б ни приснилось,

сон в руку –

по кругу,

вскачь,

не исправив подпругу, –

по кругу,

тихою сапой,

немотой оглашая округу, –

по кругу,

морю

быть пусту и суху, –

по кругу,

как на духу,

многоточием, отче, –

по кругу,

пока всё не стихнет,

ни слуху, ни духу –

по кругу.

 

Пожив немного в вечности

 

Пожив немного в вечности, вернусь

на землю, не безгрешную, конечно,

клешни красно топыря, рак потешно

посмертную являет миру грусть.

 

Опухшие недвижимо глаза

не видят едоки, их отделяя,

и рачья прыть неспешно удалая,

ложится в мусор, болью не грозя.

 

Так всё исчезнет, пеной изойдёт,

всё поглотит пивное развлеченье,

всё горьковатое беззвучное реченье,

не всуе обозначив, назовёт.

 

 

Попытка самоопределения

 

Я необитаем, неприкаянный остров, кочующий в океане,

сроду без якоря, ветрами давно изодраны паруса,

торчащий меж водою и небом, подвешенный на лиане,

словно с перебитым хребтом стонущая, умирая в капкане, лиса.

 

В холодных широтах холодно, в жарких – знойно и душно,

вечно летучий, скитаюсь, мыкаюсь без руля и ветрил.

Сигнал подавал: спасите мою и все ваши души!

Не поверили? Не услышали? Никто не приплыл.

 

Пластаясь под ураганом, вымокая и высыхая,

от бесконечной качки не в силах ни молчать, ни кричать,

об одном только думаю, просыпаясь и засыпая,

как бы заново всё изловчиться начать.

 

Только что это всё, только что это заново?

В изувеченном качкой мозгу понимание никак не блеснёт,

пока утром однажды оранжево-жёлтое зарево,

не вмещающееся в небо, вдруг в мозг ядовито плеснёт.

 

Я остров? Не уверен, но течениями обтекаем,

куда-то несут меня, хорошо бы дознаться куда,

то ль в небеса, то ли в бездну ими я увлекаем,

уверен в одном: нигде не оставляю следа.

 

Ни на песке, ни в души закоулке укромном,

для этого существуют огромные обитаемые острова,

набегает волна, меня смывая, за кромкой

вместе с нею, нескромно обнажённые, мои исчезают слова.

 

Я голый свод белый, из меня не выступает нервюра*,

из ребра моего Господь женщину не сотворил,

из кожи моей изуверы не делали абажура,

только лет сто назад маляр меня побелил.

 

Его увезли по дороге дребезжащие дроги,

с последним мазком, задрожав, вслед за кистью с матом упал,

истина мне дорога, но Платон мне дороже,

даже если он, выстрелив, на дуэли убил меня наповал.

 

Убил-не-убил, кого тревожит, кому интересно?

Узнав, что я жив, не обрадуюсь, скорей удивлюсь,

скучная новость, добытая из палимпсеста,

потому до отделения от себя самоопределюсь.

 

К какому-то берегу-оберегу поогромней прибиться,

заметив с горы, подумают: океан обмелел,

или птенец гигантской нервной неведомой птицы,

сдохнув, свалился у побережья, вконец обнаглев.

 

Что подумают? Пусть их, мне безразлично,

об океане, о птице, даже и обо мне,

всё равно на глубине не за что зацепиться,

ни единой зацепки на песчаном смутно темнеющем дне.

 

То ли стакана, может, бутылки, хоть самого мироздания

я засыхающая капля, в невесомой болтающаяся пустоте,

я чёрный блестящий зрачок ненароком подстреленной лани,

я след липкой жёлтой смолы на деревянном чёрном кресте.

 

На нём жестокосердные римляне разбойников распинали,

птицы слетались, люди-и-звери сбегались, предчувствуя пир,

добросердечные, на часы глядя, людей-и-зверьё отгоняли,

осужденный не спеша умирал, уплывая в необитаемый мир.

 

Припомнил я лань, будто вовсе не к месту,

на самом деле уместно: она из давних стихов,

когда чернооко является, мне это лестно,

воспоминаниями освобождает меня от жестоких оков.

 

Может, это и есть так называемая ностальгия,

дословно с греческого: возвращение на родину – боль,

моя родина – времена былые, унылые и глухие,

прилагательные важны, но в существительном соль.

 

Точно знаю: из разнообразных иных выбираю,

мог бы о временах не судачить – переиначить или забыть,

но мы с пацанами войну затеяли возле сарая,

ура самозабвенно ору и несусь во всю прыть.

 

Что-то пишется широко, что-то дышится слишком вольготно,

степь да степь кругом, какой же остров в пыли?

Значит, что-то не так, значит, что-то не сродно,

то ли волны накрыли, то ль от ветра полегли ковыли.

 

Может, стих покидает, в бездонную прозу впадает,

может, дверь распахнув, растворяется в пляске лучей,

может, осатанев, не на времени – по звёздам гадает,

может, в реку течёт, как в детстве, прозрачный ручей.

 

Он иссяк? Он засох? Может быть, продолжает движенье,

до сих пор не узнав, зачем и куда ему нужно впадать,

от хронической засухи не сыскав излеченье,

чтобы всё променять на неведения благодать?

 

Я не существительное, ведь я не существую,

Я не прилагательное, меня не к чему приложить,

Я остров кочующий, подвешенно между водою и небом торчу я,

Я капля, до полного высыхания пытающаяся дожить.

____________

*Выступающее ребро каркасного крестового свода.

 

* * *

 

Поэтов больше нет, и никогда не будет,

а потому тебе долг исполнять:

золу сгребать и жертвой наполнять

ту пустоту, что учинили люди,

 

Не знающие воли и стыда,

а сраму только мёртвые не имут,

поэта в стан живых они не примут

ныне и присно, то есть, никогда.

 

* * *

 

Приснится же.

Приснился сон, не вещий сон, но зряшный.

Клубился снег, минуя мой предел,

Густой ночами, по утру редел,

Рдел на востоке, к западу, незрячий,

Слепым поводырем ведомый шёл,

Великолепный,

Он огарком брезгал

Моим,

Разбрызгивал пред раствореньем в бездне

Колючий свет,

Распарывая шёлк,

Натянутый, чтоб отделить предел

Бесснежный от сапфирового света,

Месяц декабрь от месяца тевета*.

Клубился сон густой, к утру редел.

 

---

*Тевет – зимний месяц еврейского календаря, частично совпадающий с декабрём.

 

Прожив свою, попробую чужую

 

Прожив свою, попробую чужую,

разгульную, растрёпанную жизнь,

всю из пиров безбашенных, без тризн,

из прежней выпав, новой покружу я.

 

Уж в новой плоти звонко поживу я,

уж в новой завоюю главный приз,

уж покрасуюсь в блеске новых риз,

врагов всех ненавистных поражу я.

 

И потревожит только лишь одно,

как прежде, голубь залетит в окно

с какой-то вестью странной и невнятной,

 

бьёт крыльями, бедняге не взлететь,

мне не помочь, нам вместе леденеть,

на новой ставя старые заплаты.

 

* * *

 

Распахивая

Глянцем зализанные распухшие –

Вакуум, всасывающий вислоухую терпкую

Взасос ласкающую тропу

Требуху,

Нежно запахивающую

За ухом опухоль багровеющую –

От вязкого капища

Сочащуюся скользкою вязью

До железного якоря, раскоряченного под ногами, его огибающими,

Шелушащегося ржавчиной,

Запорошённого камнями,

Как дорога заброшенная,

Набрякшая бессмертием.

 

Рифмуя жизнь с ужасным словом «бремя»

 

А дали бесконечностью больны,

Бескрайностью, не измеримой зреньем,

И люди перед нею не вольны,

Постичь себя, не испытав презренья

 

К той малости зачерпнутой земли,

К той малости, одолженной на время,

Миг – и песчинки тяжело легли,

Рифмуя жизнь с ужасным словом «бремя».

 

С дымом костров над городом взойду

 

С дымом костров над городом взойду,

в последний раз и в первый раз увижу

пречистую лучистую звезду,

прищурившись, смотрю, спускаюсь ниже –

 

вглядеться в неприметную узду,

что не даёт взлететь, взметнуться крыше

и обнажить, оставить на виду

всего и вся, что лунным словом дышит,

 

ради чего вовеки мир прощён,

не город вовсе – милость мироздания,

ветхозаветность знаний и созданий,

всё для чего и всё, чем воплощён.

 

Причины, следствия соединятся в нём,

с неведеньем – познанье, лёд – с огнём.

 

 

Свет созвучий всё уже

 

Свет созвучий всё уже,

круг блаженно тесней

замыкается туже

от вздорных вестей.

 

Дерзко речи он служит,

без сонорных гостей

шепеляв и натужен,

рыболов без сетей.

 

Сам себе брат и друг,

волгло дышащий струг

вольно Ваньку валяет,

 

и улов и рыбак,

и мудрец и дурак,

в сеть себя уловляет.

 

Славное место

 

Славное место я выбрал себе,

на самом краю, на светлой земле,

близко  к солнцу и облакам,

к дороге, которою шёл Авраам.

 

Славное место, чарующий вид,

этой дорогой ковчег вёз Давид,

Господа славя, царь танцевал,

песни слагая, поэт ликовал.

 

Повеяло духом, и – вспыхнул свет,

не был я здесь две тысячи лет,

всё стихло, и внутренний голос затих,

я слышал дыхание предков моих.

 

И, притяженье земное поправ,

я восходил, дети спали, устав.

Пала роса, и стала свежо,

увидел Господь и сказал: «Хорошо!»

 

И, зазвучав, понеслась дребедень,

проснулась земля, наступил первый день.

Здесь ясною ночью безбрежье огней,

больше, чем всех человеческих дней.

 

Здесь нет сорных слов, здесь реченья просты,

здесь рифмы обычны, здесь созвучья чисты.

Здесь голос Господень, пронзая, звучал,

здесь буквы на плитах Бог начертал.

 

И ночью светло здесь под жёлтой луной,

мама и папа рядом со мной,

на самом краю, на светлой земле

славное место я выбрал себе.

 

Слова и созвучия уже не нужны

 

Язык исключений,

речь белых ворон,

робких речений

ребячливый звон.

 

Могучих течений

гремучий озон,

незрячих прочтений

узорный позор.

 

Фривольно обличье,

фастфудны льстецы,

фантомно величье,

фанерны певцы.  

 

Не в ножны забросим – спрячем  в ножны,

слова и созвучия уже не нужны.

 

* * *

 

М. Победимскому

 

Словами звуки станут,

жизнь – судьбой,

все воды

в океане соберутся,

все своды

светом

вспыхнут и сомкнутся

в едином слове в тверди

голубой.

 

И голубь

весть, ликуя, принесёт,

свершив полёт, дарует миру благо,

взметнётся, воспарит и вознесёт,

сердца наполнит

благость

и

отвага.

 

Братина –

блажью, брагой

для бродяг,

изгнанников, изгоев, менестрелей,

в колчан в сердцах мальчишка сунет стрелы,

кому охота попадать впросак.

 

Ведь просека,

хоть будь она длинна,

хоть очень широка –

не бесконечна,

строга судьба,

хоть жизнь была беспечна,

на вырост сшитая из светлого сукна.

 

Ведь из окна – печаль пустых террас,

лозы забытой скрюченные руки,

больная жажда жизни напоказ,

на дыбу страхом вздернутой разлуки.

 

А было, вижу, римляне здесь шли,

чужое небо стрелы их пронзали,

их корабли рабов домой везли,

их победивших.

 

Прочь,

фортуна злая!

 

Прочь!

Выплесни прокисшее вино!

Прочь!

Братину – полнее на прощание!

Прочь!

Слышишь,

дождь стучит в мое окно,

унылый,

словно знаки препинания.

 

Всё распрямив,

всё в притчу обратив,

завьюжит снега светлое кружение,

и легкое, последнее движение –

луне послушный, медленный отлив

неспешно, слышишь, тихо унесет,

невиданной свободой прирастая,

искомую логичность обретет

вся жизнь – в судьбе.

 

– А вечный снег?

 

– Растает.

 

Слово Бога извлечь

 

Согласно космогонической теории каббалы,

творя мир, Бог «сократил» Себя

 

И вчера и сегодня,

наяву и во снах –

эхо слова Господня

в Иудейских горах.

 

Без конца и начала

сиротливо, одно,

одиноко звучало

в миг Творенья оно.

 

Искушенье минуя

и свой свет укротив,

скрылось Слово, ликуя,

себя умалив.

 

Скрылось, эхо рождая,

невпопад – камнепад,

речь родная, чужая

зазвучали здесь в лад.

 

Сор словесный сметая,

веет ветер морской,

словно книгу, листая

жизнь и смерть день-деньской.

 

Век за веком упрямо

очищается речь,

чтоб из славы и срама

слово Бога извлечь.

 

* * *

 

Солёная вечерняя роса,

Соринки соли на пречистом поле,

Литавры волн о борт,

И ящерица воли –

В расселине скалы.

Свирельных берегов

Медлительная плоть

Лоснится на ветру,

И пенится волной

Вино в зелёной бухте.

Ни льда, ни снега

С сотворенья мира.

Но и сюда коварный сфинкс прокрался,

Он спит под сводом

В ожиданье часа,

Когда начнёт

Сворачиваться свиток.

 

Сон за днём, день за сном, павший лист за листом

 

А сейчас проживаю я наспех написанный текст,

непрочно написанный, начерно, не перебелённый,
сочинил: леденеют в метелях застывшие клёны,

так легко и легло в истончившийся мой палимпсест.

 

Слой за слоем теряет пергаментный свиток объём,

тень за тенью и за словом слово меня покидают,
за окном моим клён, облетая, со мной пропадает

сон за днем, день за сном, павший лист за листом.

 

Пропадает, впадая в слепое круженье времен,

и отныне оно для меня бесконечно неспешно,

ни стремян, ни стремлений, рутинно, равнинно утешно,

безразлично ко мне, как когда-то случившийся клён.

 

Что осталось? Пергамент,  куда, не спеша, занести

то, что тихо диктует эпоха немая,

не размашисто, тщательно, пыль не поднимая,

взять метлу и опавшие листья смести.

 

Клён случайный, чужой, а гляди, всё одно к одному,

исчезая, является снова и снова,

и прохожий язычник, молящийся слову,

хоть наткнулся случайно, но прочно прибился к нему.  

 

 

Сопрягаю я звуки и смыслы

 

Сопрягаю я звуки и смыслы,

разминувшиеся века,

Авраама и Гостомысла

вознесением вольным стиха.

 

Над бессмыслицей бездны разверстой,

над случайным стечением вод,

сон светил, бесполезные звезды,

и не век ещё и не год.

 

Всё – безвременье, всё – безграничность,

беспричинность, безмерность и всё –

всё безобразность и безличность,

всё ещё не больное быльё.

 

Сопрягаю, эпохи сшиваю,

слово – с голосом, муку – с душой,

бесконечно себя укрощаю,

чтоб, взглянув, не сказать: «Хорошо!»

 

Молча, тихо витаю над бездной,

одинокие звуки ловлю,

чтобы сладить из звуков безвестных,

неизвестное слово «люблю».

 

Были-небыли, были – не были,

слов ловцы, искусители душ

немотою мой стих не сгубили,

я всевластен, мой стих всемогущ.

 

* * *

 

Сочиню себе время иное,

благородней, неспешней, умней,

и построю ковчег, как у Ноя,

чтоб своё пережить мне верней.

 

Проживаю свой век, выживаю,

в Лету сопровождая лета,

и Потопа конца не желаю,

жизнь свою доживая до дна.

 

Спаси, мой благодетель, менуэт

 

Спаси, мой благодетель, менуэт,

взяв за руку, тревогу успокоив,

и ароматом одари левкоев

не слишком знойных тех счастливых лет,

 

глаголицей застенчивых примет,

чистосердечным запахом покоев,

воспоминания, звеня медовым роем,

слагаются в спасительный сонет.

 

Они родные? Сводные? Друзья?

Ах, точно, позабыл, они кузены,

обоих их вела одна стезя –

внимать дыханию Прекраснейшей Елены.

 

Быть может, и на склоне долгих лет

не предадут сонет и менуэт.

 

Спаси, сохрани!

 

Д. Кавсану

 

Не дай мне бог сойти с ума.

Нет, легче посох и сума;
Нет, легче труд и глад.

А. Пушкин

 

Страшно чужое безумие, много страшней

ощущенье чужого безумия рядом с собою,

все ближе безумье чужое без сбоя, без боя,

ещё не своё, страх безумный не одолей!

 

Рассыплется мелкими искрами страх,

колкими иглами долю и волю изранив,

вспыхнет заря — и рассыплются по полю лани,

искры рассвета несущие в тёплых губах.

 

И все-таки я Вас спрошу, пусть слегка невпопад:

безумен затравленный сворою волк одинокий

или же свора безумно, безбожно убога?

Цена за безумие: посох, сума, труд и глад.

 

Господи Боже, спаси, сохрани!

Отведи, отврати, даруй разум безумным!

Из праха тростник! Даруй тварям подлунным

короткие, длинные, но не безумные дни!

 

Спасибо вам за память обо мне

 

Спасибо вам за память обо мне,

живом, ещё живущем,

я познаю,

времен заложник:

впереди

сквозная

из времени дорога,

песнь – вовне.

 

Сквозь зубы время нехотя цедил,

словами независимо играя,

коль удавалось, к стенке припирая,

простите все, кого я не простил.

 

Простите все, кого я не любил,

любимых было непомерно мало,

любовь не слишком время привечало,

его я не любил,

что означало:

был.

 

Всю жизнь я время тщился полюбить,

сказать точней, пытался примириться,

хоть с рифмою глагольной обручиться

не мыслил,

«жить»

лишь означало

«быть».

 

Под лихорадочный, под нервный тик часов

 

я собирал родных времён скрижали,

со временем штаны ветшали, жали

от временных и вредных поясов.

 

Величественный, царственный во всем,

закат, ревнующий к неяркому восходу,

движение к востоку и истоку

их порознь нет, удел их быть вдвоем.

 

А музыка не здесь  –  она вовне,

и времена, смыкаясь непреложно,

из праха в прах  –  не сложно, не тревожно,

спасибо вам за память обо мне.

 

* * *

 

Старый дом от подъезда до крыши

полон памяти ломкой, как сон,

тишину

глодают

в нём мыши,

догрызая молитву и стон.

 

Доживает измятая память,

затихает, несмело моля,

одну стену стенает оставить:

«Чтобы

на-

поминало

меня».

 

Нет в ней, глупой,

ни толку,

ни сладу

с нею нет!

Мыши, крыша и стон.

Ночь за ночью безлунною кряду

дом трещит,

обреченный на слом.

 

Там, где времени нет

 

Там, где времени нет, там, где времени нет, и не будет,

там, где ты, какой есть, и таким же ты будешь и был,

те же рифмы с тобой, те же строфы, стихи, те же люди,

губишь то, что губил, любишь то, что хранил и любил.

 

Всё, что было, то будет, всё что будет, то было когда-то,

никого не простить и прощения не испросить,

отрывной календарь: отрываешь листы – те же даты,

не с кем более спорить и некому более мстить.

 

Никого и не с кем, если было, то снова случится,

этот странный язык, эта слепо кружащая речь,

прежний дождь по ночам синей птицей упрямо стучится,

но из снов, как из яви, ничего никогда не извлечь.

 

Сущий светится снег созвучием, цельностью мира,

обретая, торишь путь сквозь ужас и трепет, и страх,

потеряв, обретаешь вкус и запах извечного пира,

эхом светится слово в Иудейских Господних горах.

 

 

Тем золотистей жёлтая орда

 

Всё утвердив везде и навсегда,

нелепые легенды лживо правы

по части склочной выморочной славы:

не сдав, мы с боем брали города.

 

Паскудная история горда:

слетали головы посконные и главы

людей, соборов, чем жесточе нравы,

тем золотистей жёлтая орда.

 

Ломаясь и кичась, чужим лгать и себе,

судье не доверяя и судьбе,

но сочиняя гнусно и убого.

 

Враг тужится порыв души унять,

память сгубив, метит навек отнять

кровосмесительную свальную особость.

 

Только слово моё!

 

Отсекаешь мой миг – отсекай,

Ты секунд и мгновений властитель!

 

Этим свет ни к чему, не светите.

К тьме привык? Вот и дальше ступай!

 

Изгоняешь Ты – изгоняй,

Повелитель пространства всевластный!


Осторожней, здесь скользко, опасно,

зазеваешься – не пеняй!

 

Отбираешь жизнь – отбирай,

Властелин и бесчестья и славы!

 

Смертным – влево, бессмертным – направо,

Не задерживай, дверь отпирай!

 

Боль былая, а ныне быльё,

Отнимая – и душу отнимешь!

И без слов её немо Ты примешь!

 

Всё Твоё – только слово моё!

 

Трезвый корабль

 

Я – серая корабельная крыса,

не сбежавшая с корабля,

дальше плыть не имеет

ни малейшего смысла,

даже с мачты никому

никогда не видна земля.

 

Всё познали матросы и крысы,

от темноты и сырости побелели,

всё рассказали и всё допили,

всё развенчали, давно все лысы,

все припасы давно проели.

 

Слов всё меньше в запасе:

за бортом сгинули в пене,

в пробковых шлемах

чай не пить на террасе,

не разживаться золотом

с туземцами при обмене.

 

Всё поменяли,

был плюс, стал минус,

от былых безумий трезвеем,

полюса у планеты сменились,

плывём мы, бредём,

куда и зачем знать не смея.

 

Последние оставили скудные мысли,

были – исчезли,

поэты составные

рифмы догрызли,

певцы испитые

допели песни.

 

Мы всё разлюбили: и берег и море,

мы всех разлюбили:

и юнг и друг друга,

ни гор, ни горя,

всех оплела паутиной

цвета крысиного скука.

 

Вниз не падаем, ввысь не взлетаем,

кромешный

штиль день за днем,

с нитью нить

беспечно сплетаем,

бесконечно вечность плетём.

 

Мы все – матросы,

и все мы – крысы,

давно все побратались,

корабль – вне зоны риска,

мы поняли это,

от земли отрекаясь.

 

Вначале дрались за сало и свечи,

затем – за крошки и за огарки,

и, вот, смирились,

ныне – слова нам подарки,

одни думают: умерли,

другие: угомонились.

 

А были страхи –

глаза коровьи,

бессмертными – наши грехи,

ныне поэты

не пишут кровью,

и, вообще, не пишут стихи.

 

Намолчавшись до смерти,

друг на друга залаем,

на море мокрое, на сухую луну,

и вдруг поймём:

ничего не желаем,

даже во сне увидеть весну.

 

Цветение никак не приснится,

ничего не грезится:

ни хлябь, ни твердь,

даже крысиные морды

и матросские лица,

тайно мечтаем что-нибудь захотеть.

 

А было – празднество и веселие,

пьяный хор

и хмельной хоровод,

выкипающее зелие,

пропивающий жизнь

народ.

 

А было – свобода,

поэтому

люди вольными были – не нами,

бывало, надоест

быть поэтом,

он торговал рабами.

 

Дорогу скостить,

сделать короче,

на половину, на треть?

Но путь наш бесцелен,

путь наш бессрочен,

нам никуда не поспеть.

 

Всё знаем, всё ведаем, всё умеем:

шторм обойти

и тайфун обогнуть,

но курс изменить

никак не смеем,

чтобы прервать бессмысленный путь.

 

Даже приступы внезапного страха

не остановят нас,

не проймут,

голову смело кладем на плаху:

труха от неё

и сорная муть.

 

Неразборчивый почерк пророчеств

не продать, в аренду не сдать,

без отечества

и без отчества,

без безумия

век нам страдать.

 

Трезво судно, корабль скучен,

ни веселья, ни тризны,

ни укоризны,

тучи и море, море и тучи,

трезвые матросы,

не пьяные крысы.

 

Объединяет их общей памяти

перебродивший переизбыток,

плавать бессрочно,

бессмысленно плавать –

не развернув,

сворачивать свиток.

 

Мёртвой водой наполнены кружки,

смерть за смертью

кружим и кружим,

жизнь за жизнью

полнится нужник,

до дыр проглядели куцую лужу.

 

Замарали пасторальные дали,

откуда редко нервы щекочут

ветры-варвары,

штормы-вандалы:

скачем по волнам

кочка за кочкой.

 

Набегут – и растворятся,

паруса истрепали –

тотчас зашили,

всё – гиль,  gillerie1!

Изгаляться

Над тем, как толпы к гильотине спешили?

 

Не укачало и не стошнило,

не зависали над бездной,

будущее – то, что было,

заложники моря,

наложники

сытости трезвой.

 

Тихо плывем, горизонт огибая,

тихо плывем, слепо и сонно,

тихо плывем,

не погибая

в ночь кровавой луны,

в день погасшего солнца.

 

Никого мы не губим,

ничего нам не жалко,

жизнь

не любим,

смерть

не жалуем.

 

Умер – и

без разговоров

в мешок –

и в воду,

тварям живым –

на здоровье.

 

Им будет сытно, им будет не горько,

в не жирной

их круговерти,

а мы о смерти – скороговоркой,

нет, не о ней –

о качестве смерти.

 

А он?

Что он постигнет,

себя во влажное чрево влагая,

его уже не настигнет

ни горькая весть,

ни благая.

 

Плывём без пауз и промежутков,

плывём на восток,

а, может, на запад,

плывём живьём,

и нам не жутко,

не ощущать ни вкуса, ни запаха.

 

Лишь изредка на горизонте

пухнут тучи дикой орды,

исчезают

дырой озоновой,

а мы молчим:

не накликать беды.

 

В софизм упирается любая дилемма,

из него исхода не ищем,

сменяли

Рембо на Рэмбо,

не волнуясь,

не прохудилось ли днище.

 

Был ли выбор, был ли нам голос,

в мозг вонзались сирены,

которым не вняли?

С головы не упал ни единый волос,

то ли смерть на жизнь,

то ли жизнь на смерть променяли.

 

Плывём и плывём, ни к чему нам грозы,

ни к чему с ветром борьбе причащаться,

поэты умерли,

поэзию пожрала ржавая проза,

прощения не просим.

Не с кем прощаться.

 

1. Шутовство, глупость (фр.).

 

Три голоса

 

– Окаянных слов покаяние

прими, Господи, и прости

с чистым звуком их не слияние,

Ты прощение возвести.

 

Возвести очищенья не чающим,

от отчаянья отдали,

их, самих себя не прощающих,

словом милости одари.

 

Одари даром принятым Каина,

озлобление уничтожь,

очисть душу его от окалины,

отними у несчастного нож.

 

– Нож очистит от крови истину

одного, а другого убьёт,

слово чистое Авеля истово

бьётся рыбой о мёртвый лёд.

 

Лёд сойдет, поднимутся смертные

слова жуткие: «Каин жив!»

И ответные: мутные, мерклые,

зол ответ, неуклюж и лжив.

 

Лживо слов окаянных камлание.

 

– Суд Свой, Господи, возвести,

с чистым звуком слова слияние

освяти,

а живого прости.

 

* * *

                                                                      

Дмитрию Кавсану

 

Холодный голод гордых городов,

обглоданных в бреду бродячим мраком,

морокой, мороком,

туманным молоком.

 

Подковы потерявший Росинант

ещё полкруга – в мирозданье канет,

из-под хвоста иронию уронит,

забудется,

завалится,

падёт

и впавшим брюхом всадника

задавит.

 

Но – липкий лепет губ,

Но – снежность униженья,

победы-пораженья,

жужжание,

круженье,

ворожба.

 

И – терпкий трепет слов

над косною невнятицей незрячей

давным-давно,

тому века назад

из вещих

бесконечных сновидений.

 

И – грубый хохот труб

над половодьем зла,

над

звонкой бездны

полой пыльной

плотью,

 

Зияющей

и льстиво и светло,

зазывно и беззлобно,

сказал бы Гавриил,

архангел иль пиит,

звездоречиво,

зияет бездна

вопреки,

за то,

 

Что нарекли её

в туманном мраке,

в бреду незрячем

истиной бродячей.

 

Чёрная пыль над Чернобылем

 

Чёрная пыль

над

Чернобылем

чёрная быль

чёрная боль

червь полынный

плод знанья ядущий

черно

неприрученный век

порочно грядущий

чернь

обречённо

чернеет

пречистая голь.

 

Ядом гриб набухает,

всесилием – тлен,

и быльё прорастает,

вспухая беспамятством, в стены,

сохнет,

чернея бельё,

и орут:

– Перемены!

И, обессилев, хрипят:

– Господь!

Перемен!

 

Карл кларнет и кораллы у Клары разве не крал?

Резал, ржал,

рвал и жрал

человечье мясо сырое,

топтавшее травы

кирзою воняющим строем,

бредя кургузо,

голосил, что есть сил, карнавал.

 

Вельзевул?

Над Чернобылем

аист прозрачный кружит

День за днём,

боль за болью

гнездо своё ищет

Ветер за ветром

Волк призрачный рыщет

Вечный вой

Волчий зов

Вечный бой

Волчий Жид.

 

Не эпоха, не вечность

увечная –

полу-

распад,

щёлк зубами –

над плацем безлюдным сойдётся,

жизнь со смертью сольётся,

ветер с ветром сомкнётся.

Перемен?

Ложь пожнут,

над жнивьём хохоча невпопад.

 

И – как некогда в прошлом, не слишком уж встарь,

Трепеща, заалеет убого и сиро,

Словно грязная кровь, на губах у вампира:

Миру – мир,

дурь – дурью,

морю – мор,

горю – гарь.

 

Этот город – пространство родное

 

Этот город – пространство родное,

гордый профиль, смиренный анфас,

светлый воздух и время сквозное,

всё теперь, ныне всё не для нас.

 

Всё теперь для других, всё иначе,

клочья плача и крючья чумы,

по-иному предел обозначен,

где маячим отныне не мы.

 

Мы спокойны, они хлопотливы,

лепет хлопьев немой за окном,

не как мы они говорливы,

но, как мы, всё о том, об одном.

 

 

Я ещё не сегодня умру

 

Я ещё не сегодня умру,

поживу, погрущу, потоскую,

и, тщету ощущая мирскую,

я ещё не сегодня умру.

 

Я побуду с тобою ещё,

напишу, сочиню и замыслю

не на веки веков – ныне, присно,

я побуду с тобою ещё.

 

Я ещё позвоню всем живым,

расспрошу, расскажу об успехах,

о грехах говорить нам не к спеху,

я ещё позвоню всем живым.

 

Стихи верные я перечту,

прозу верную перечитаю,

суеверно всё перелистаю,

стихи верные я перечту.

 

Я ещё не сегодня умру,

ещё сон мне счастливый приснится:

все живые, родные мне лица,

я ещё не сегодня умру.

 

Я не был своим и не буду

 

Я не был своим и не буду

почти никому.

Никому.

Отвержен

и ладом и блудом,

молчальник,

блюду немоту.

 

И, собирая по нитке,

безмолвья белеющий стон,

впадаю в гармонию Шнитке,

как в Богу приснившийся сон.

 

На волю мне в поисках братьев

не выйти,

блуждая, кружить,

от них отличаясь лишь платьем,

мне брошенным в яму не быть.

 

Всё – семена на асфальте,

и кровь не хлещет из вен.

«Только не проливайте!» –

Не скажет им брат Реувен.

 

Рифмуется, сосуществует,

обречена на любовь,

которая восторжествует

опять и сначала, и вновь.

 

Но невозможно смириться,

но непристойно бежать,

от данности не укрыться,

а с нею не жить – доживать.

 

От тяготений врождённых,

явь порождающих снов,

от рукописей не сожжённых,

ни разу не сказанных слов.

 

А, может, и сказанных, только

не там, не тогда, не тому,

и – радужные осколки.

 

Своим мне не быть.

Никому.

 

Я перечёл «Женитьбу Фигаро»

 

Я перечёл «Женитьбу Фигаро»,

И, горбясь, в тишину шагнул несмело,

И двинулся неловко, неумело,

Туда, куда манило серебро

 

Светящегося таинства воды.

 

В подлунном, неподвластном озаренье

Я зрел, я прозревал, теряя зренье,

Я исчезал, не оставлял следы.

 

И неуместно заскрипела дверь,

Не ржаво, лишь шурша неосторожно,

В иное время я б сказал: острожно,

Вы понимаете, конечно, не теперь.

 

Теперь скажу, что скрипнула слегка,

 

дверь затворившая

глуха была, слепа.

 

Я посетил

 

Танюше

 

Я посетил всё жившее со мной,

медовым запылало звоном гулким,

и, погружаясь в горизонт родной,

я восходил стеснительно, сутуло.

 

Всё стало малым, отданным на снос,

оцепенело знобко у порога,

откос отвесный робко в землю врос,

застыла ломкая звенящая тревога.

 

И, погружаясь вечности на дно,

я поражал их новыми словами,

они меня – утешными слезами,

ведь, право, мы не виделись давно.

 

Всё стало тише, меньше и темней,

живых немного, множество теней.

 

Я слов извечных гражданин и жрец

 

1

 

Нетрезвых слов несдержанная прыть

и слов полночных сдержанная сила,

что было – будет, и что будет – было,

или не так: ушло – не воротить.

 

Не возродить увечные слова,

в путь всей земли их проводить достойно,

упорные, держались они стойко,

хоть их терзала дерзкая толпа.

 

Глупа толпа, глумлива и слепа,

и на скоромное невероятно зряча,

чужая ненавистна ей удача,

и вечные невнятны ей слова.

 

Слава хранителям не убиенных слов,

ревнителям неподневольной речи,

хоть голос их и одинок на вече,

святителей начал, отцов основ.

 

Осколки скользких плутовских словес,

не убивая, осеняют болью,

их озарить презрением и волей

назначено землёю и с небес.

 

Лес, в чаще – скит, и гордо плёс глубок,

клуб дыма груб, и в дымке замирают,

смиренно, в мире с миром умирают,

днями насытившись, чей в мире минул срок.

 

2

 

Я слов извечных гражданин и жрец,

в горах камлая, эхо уловляю,

urbi et orbi отзвуки являю,

трепещущий их немощи храбрец.

 

Истец созвучий сонных и пустых,

гармоний не случившихся ответчик,

вминает эхо гулом душу в плечи

и исчезает в зарослях густых.

 

Пусты стихи и немощна строфа,

невнятное камлание напрасно,

когда мелодия пресна и не прекрасна,

звуки случайные не свяжутся в слова.

 

Слепа речь без мелодии, мертва,

беспомощна, словно без духа тело,

коснулся ветер – и, восстав, воспело,

взлетело слово, звуку речь верна.

 

Я смотрю на актёра

 

Я смотрю на актёра,

из гула театрального улья,

из роли иной

выходящего на подмостки,

одетого в чёрное,

с лицом, походкой,

жестами, речью,

сродными жанру,

изнемогающего от крика,

из другого времени,

на другом языке

душащего его.

 

Я смотрю на актёра –

искусство закончилось –

не надеющегося, что крик

наконец задушит его,

или случится совсем не возможное:

оставит в покое.

 

Я смотрю на актёра,

жаждущего,

чтобы круг скорее замкнулся:

мышеловка захлопнулась,

или мелодия укротителя

вознесла над землёй.

 

Я смотрю на актёра,

притворяющегося не собой,

сюжет не искавшего,

найденного сюжетом,

гордыней вознесённого

на вершину горы,

откуда он прыгнет

на тысячи шпаг,

вкопанных в землю по рукоять,

не ломающихся при урагане,

но гнущихся до земли,

остриями вверх они, в облака,

словно зелёные глаза мыши,

которую невозможно убить,

или змеи, могущей

смертельно ужалить.

 

Я смотрю на актёра,

уже умершего в чужой судьбе, в чуждом теле,

из себя вытесняющего время,

предчувствуя:

вот-вот время вытеснит его из себя,

и упавший занавес

от зала его отделит.

 

* * *

 

Выросли юноши, стал Эсав в охоте

сведущим мужем, человеком поля,

а Яаков — мужем кротким,

живущим в шатрах.

Вначале, Книга Бытия 25:27

 

Я сторож слову моему

и сторож брату,

но не постигну, не пойму

столетья кряду

страсть дикую – настигнуть дичь,

нет, непонятно,

как и моё – понять, постичь,

ему невнятно

моё стремленье день и ночь,

на мир взирая,

творить слова, чтоб превозмочь,

не презирая,

не тяготение к труду,

к ловитве тягу,

не омерзение к стыду,

но нож и флягу.

Когда натягивает лук

легко и ловко,

любая из моих наук

ему уловка.

Я искушение уйму,

но нет с ним сладу:

я сторож слову моему

и сторож брату.

 

 

 

Я такой её вижу, такой

 

Я такой её вижу, такой,

не тревожной, светящейся, юной,

с ней – рассветом звучащие струны,

я такой её вижу, такой.

 

Я такой её знаю, такой,

славный миг – и я словно увидел,

я просил – Бог простил, не обидел,

я такой её знаю такой.

 

С ней такой говорю я, такой,

весь свой век напролёт дни и ночи,

мои ночи и дни всё короче,

с ней такой говорю я, такой.

 

Вспоминаю её я такой,

в дрожи кружев снежайших  из хлопьев,

обречённый на снежную ловлю,

вспоминаю её я такой.

 

Грусть тишайшая с нею, такой,

ликование всех каруселей,

бесконечность, беспечность веселья,

грусть тишайшая с нею, такой.

 

Я её забываю такой,

исчезая, её забываю,

жизнь свою и её избываю,

я её забываю такой.