Михаил Ковсан

Михаил Ковсан

Четвёртое измерение № 19 (439) от 1 июля 2018 г.

Подборка: Попытка самоопределения

Этот город – пространство родное

 

Этот город – пространство родное,

гордый профиль, смиренный анфас,

светлый воздух и время сквозное,

всё теперь, ныне всё не для нас.

 

Всё теперь для других, всё иначе,

клочья плача и крючья чумы,

по-иному предел обозначен,

где маячим отныне не мы.

 

Мы спокойны, они хлопотливы,

лепет хлопьев немой за окном,

не как мы они говорливы,

но, как мы, всё о том, об одном.

 

А что такое умирать?

 

Кого я буду вспоминать,

Когда я буду умирать?

Кто будет в этот час со мной

Под безразличною луной?

Горечь во рту? Весёлый свет?

Вопрос? О чём? На всё ответ?

Сухость во рту? Дрожанье век?

Страна какая? Что за век?

А что такое умирать?

Наверное, всё забывать.

 

Никто не волхвует ни глухо, ни волгло

 

Никто не звонит и не пишет никто,

не звенит наяву и во сне не приходит,

без тени, без рифмы, пусто, никто

никого никуда нипочём не приводит.

 

Кот не мурлычет, мышь не шуршит,

луна не тревожит в море волну, и

никто не лепечет, судьбу не вершит,

ничто никого никак не волнует.

 

Без встреч расставаний и проводов нет,

нет слова Господня и с дьяволом сделки,

не было ль, было, на нет – суда нет,

не было Болдина и Переделкина.

 

Не было вальса в венском лесу,

лика иконного лунного Вологды,

рыбы в реке, земляники в лесу,

злобного воздуха волчьего логова.

 

Ни о чём не поёт нигде и никто,

не смеётся никто случайно, невольно,

не только полковнику не пишет никто,

никто не волхвует ни глухо, ни волгло.

 

Я смотрю на актёра

 

Я смотрю на актёра,

из гула театрального улья,

из роли иной

выходящего на подмостки,

одетого в чёрное,

с лицом, походкой,

жестами, речью,

сродными жанру,

изнемогающего от крика,

из другого времени,

на другом языке

душащего его.

 

Я смотрю на актёра –

искусство закончилось –

не надеющегося, что крик

наконец задушит его,

или случится совсем не возможное:

оставит в покое.

 

Я смотрю на актёра,

жаждущего,

чтобы круг скорее замкнулся:

мышеловка захлопнулась,

или мелодия укротителя

вознесла над землёй.

 

Я смотрю на актёра,

притворяющегося не собой,

сюжет не искавшего,

найденного сюжетом,

гордыней вознесённого

на вершину горы,

откуда он прыгнет

на тысячи шпаг,

вкопанных в землю по рукоять,

не ломающихся при урагане,

но гнущихся до земли,

остриями вверх они, в облака,

словно зелёные глаза мыши,

которую невозможно убить,

или змеи, могущей

смертельно ужалить.

 

Я смотрю на актёра,

уже умершего в чужой судьбе, в чуждом теле,

из себя вытесняющего время,

предчувствуя:

вот-вот время вытеснит его из себя,

и упавший занавес

от зала его отделит.

 

Арифметика

 

Вычитая тебя из себя, неприметно в себе я тебя исчисляю.

Сколько лет, сколько зим? Осень бабья, обмылок весны.

Думал, больше. Забыл? Про запас я тебя оставляю,

чтобы видеть с тобой в главной роли звенящие соснами сны?

 

Ты слагаешь, к себе год за годом меня прилагаешь,

примеряя к своей без меня проскользившей судьбе,

день ко дню пришивая, возносясь и сияя, летаешь

в полусне, в полуяви, в полусказочной тьме на метле.

 

Эти полутона, полустрахи и полунадежды,

полуненависть, полусвершившаяся полулюбовь,

полусмеётся, смыкая бронзово вежды:

на вот, возьми поскорей, зарифмуй: полукровь.

 

Пополам не случилось, а доли считать бесполезно,

причитая, вычитывать, докучно слагать-вычитать,

петухи, насмехаясь, кука-речи поют и любезно

фальцетом в конце: все расчёты пора бы кончать.

 

Я змеино из времени, из кожи чужой выползаю,

размышляя, зачем в неё против собственной воли попал,

и, завидуя знающим, убеждён: никогда не узнаю,

да и что б изменилось, когда бы случайно познал

 

Арифметику скучную, монотонно скупую, смешную.

Или что пострашней гребешок золотой имеет в виду?

Шумом шагов, шепеляво шипящих, нашпигую мошну я –

вытряхнув в воду, в себя, захромав, я уйду.

 

Буду вольно шагать, словно цель, назначая цезуру,

иллюзорный конец, чтоб его без труда одолеть,

сам себе ученик, сам всезнаньем исполненный гуру,

тот, кого мне постичь никогда до конца не суметь.

 

Спохвачусь: не конец, почему же слова ускользают

и узором ночным вокруг света легко мельтешат?

Сумев-и-посмев, в речь чужую слагаться дерзают?

Бытиём без тебя нелепо страшат.

 

И всех делов: вам судьбами сменяться

 

Ты выбыл из игры,

он выбыл из борьбы,

вам, выбывшим, не встретиться, однако,

ты выбыл из мольбы,

он выбыл из судьбы,

вслед лает вам гугнивая собака.

 

Когда ты был в игре,

когда он был в борьбе,

друг к другу вам цепляться доводилось,

но ты на самом дне,

а он тонет в огне,

и час настал понять, как всё случилось.

 

Ты поворот проспал,

он выпал и пропал,

жизнь в щель за горизонтом закатилась,

а если б и догнал,

её б он доконал,

догнал, когда бы гнался что есть силы.

 

Ты на него кричал,

а он в ответ орал,

от зеркала не мог ты отлепиться,

ты жизнью свою проспал,

а он свою – просрал,

друг с другом не могли никак вы слиться.

 

Ты силы растерял,

он по пути застрял,

вы порознь, но настойчиво кутили,

ты не туда попал,

он вляпался в астрал,

и в страхе вы куда-то покатили.

 

Ты запил, он забыл,

ты злился, он завыл,

вам не смеяться больше – закругляться,

ведь ты всю жизнь был им,

он был тобой любим,

и всех делов: вам судьбами сменяться.

 

Попытка самоопределения

 

Я необитаем, неприкаянный остров, кочующий в океане,

сроду без якоря, ветрами давно изодраны паруса,

торчащий меж водою и небом, подвешенный на лиане,

словно с перебитым хребтом стонущая, умирая в капкане, лиса.

 

В холодных широтах холодно, в жарких – знойно и душно,

вечно летучий, скитаюсь, мыкаюсь без руля и ветрил.

Сигнал подавал: спасите мою и все ваши души!

Не поверили? Не услышали? Никто не приплыл.

 

Пластаясь под ураганом, вымокая и высыхая,

от бесконечной качки не в силах ни молчать, ни кричать,

об одном только думаю, просыпаясь и засыпая,

как бы заново всё изловчиться начать.

 

Только что это всё, только что это заново?

В изувеченном качкой мозгу понимание никак не блеснёт,

пока утром однажды оранжево-жёлтое зарево,

не вмещающееся в небо, вдруг в мозг ядовито плеснёт.

 

Я остров? Не уверен, но течениями обтекаем,

куда-то несут меня, хорошо бы дознаться куда,

то ль в небеса, то ли в бездну ими я увлекаем,

уверен в одном: нигде не оставляю следа.

 

Ни на песке, ни в души закоулке укромном,

для этого существуют огромные обитаемые острова,

набегает волна, меня смывая, за кромкой

вместе с нею, нескромно обнажённые, мои исчезают слова.

 

Я голый свод белый, из меня не выступает нервюра*,

из ребра моего Господь женщину не сотворил,

из кожи моей изуверы не делали абажура,

только лет сто назад маляр меня побелил.

 

Его увезли по дороге дребезжащие дроги,

с последним мазком, задрожав, вслед за кистью с матом упал,

истина мне дорога, но Платон мне дороже,

даже если он, выстрелив, на дуэли убил меня наповал.

 

Убил-не-убил, кого тревожит, кому интересно?

Узнав, что я жив, не обрадуюсь, скорей удивлюсь,

скучная новость, добытая из палимпсеста,

потому до отделения от себя самоопределюсь.

 

К какому-то берегу-оберегу поогромней прибиться,

заметив с горы, подумают: океан обмелел,

или птенец гигантской нервной неведомой птицы,

сдохнув, свалился у побережья, вконец обнаглев.

 

Что подумают? Пусть их, мне безразлично,

об океане, о птице, даже и обо мне,

всё равно на глубине не за что зацепиться,

ни единой зацепки на песчаном смутно темнеющем дне.

 

То ли стакана, может, бутылки, хоть самого мироздания

я засыхающая капля, в невесомой болтающаяся пустоте,

я чёрный блестящий зрачок ненароком подстреленной лани,

я след липкой жёлтой смолы на деревянном чёрном кресте.

 

На нём жестокосердные римляне разбойников распинали,

птицы слетались, люди-и-звери сбегались, предчувствуя пир,

добросердечные, на часы глядя, людей-и-зверьё отгоняли,

осужденный не спеша умирал, уплывая в необитаемый мир.

 

Припомнил я лань, будто вовсе не к месту,

на самом деле уместно: она из давних стихов,

когда чернооко является, мне это лестно,

воспоминаниями освобождает меня от жестоких оков.

 

Может, это и есть так называемая ностальгия,

дословно с греческого: возвращение на родину – боль,

моя родина – времена былые, унылые и глухие,

прилагательные важны, но в существительном соль.

 

Точно знаю: из разнообразных иных выбираю,

мог бы о временах не судачить – переиначить или забыть,

но мы с пацанами войну затеяли возле сарая,

ура самозабвенно ору и несусь во всю прыть.

 

Что-то пишется широко, что-то дышится слишком вольготно,

степь да степь кругом, какой же остров в пыли?

Значит, что-то не так, значит, что-то не сродно,

то ли волны накрыли, то ль от ветра полегли ковыли.

 

Может, стих покидает, в бездонную прозу впадает,

может, дверь распахнув, растворяется в пляске лучей,

может, осатанев, не на времени – по звёздам гадает,

может, в реку течёт, как в детстве, прозрачный ручей.

 

Он иссяк? Он засох? Может быть, продолжает движенье,

до сих пор не узнав, зачем и куда ему нужно впадать,

от хронической засухи не сыскав излеченье,

чтобы всё променять на неведения благодать?

 

Я не существительное, ведь я не существую,

Я не прилагательное, меня не к чему приложить,

Я остров кочующий, подвешенно между водою и небом торчу я,

Я капля, до полного высыхания пытающаяся дожить.

____________

*Выступающее ребро каркасного крестового свода.