Михаил Этельзон

Михаил Этельзон

Все стихи Михаила Этельзона

Александру Межирову

 

«До тридцати – поэтом быть почётно,
и срам кромешный – после тридцати.»

Александр Межиров, 1974

 

И красное словцо, и писанное кровью
имеет свой исток, и цену, и предел.
До тридцати живут надеждой и любовью,
а после тридцати – итогом дум и дел.

И юность хороша для яростного слога,
раскатов баррикад и щебета любви;
там каждая строка от бога и для бога,
и где-то впереди – кровавые бои.

Ещё ты не убит, войной не искалечен,
тюрьма и лагеря не портят твой вокал.
И верится легко, и любится навечно,
и чистые слова – от сердца на века!

А после, поседев, – буквально, переносно –
познав измены, боль, утраты, голод, страх,
когда ты в жизни сам как старая заноза,
а думы и дела дымятся на кострах...

Надежду и любовь теряя раз за разом,
себя и мир кляня, не веря ничему,
поняв своих врагов, меняя ум на разум,
и жизнь приняв как есть – как истину саму...

Пройдя событий тьму, в людской ломаясь гуще,
все чувства притупив, как камешек морской,
заговоришь строкой о жизни для живущих:
без лишней красоты о бренности мирской.

Напишутся стихи без лжи – о настоящем,
пока гудит толпа: пророк он иль злодей? –
и чище будет смысл, и слёзы будут чаще,
и честные слова, как хлеб – на каждый день.

А Музе наплевать, она неподотчётна,
ей опыт ни к чему, ей молодость под стать...
Поэтому писать до тридцати – почётно,
но после – есть о чём
и право написать...

 

Аруба

 

Забыть бы о буднях, забить очень грубо
и вспомнить, что где-то на юге Карибы.
На чартер – и к чёрту на остров Аруба,
и там под водой развлекаться, как рыба.
Раздеться, разуться, разлечься на пляже
и жариться, медленно дуя коктейли,
а рядом поджарая дева приляжет,
кокетливо глянет и спросит, «О’кей ли?»

 

На пальмах налиты кокосы, как груди,
под ними на девушках груди – кокосы.
И всё гармонично висит на Арубе –

не зря прилетают туристы, как осы.
Вода голубая – вода золотая:
умора – из моря она на Арубе,
солёную – остров из моря глотает,
чистейшую – гонит в отели по трубам.

А солнце солёное – из океана –

стекает на тело, песок и бассейны;
глазунья на небе – ни тучки изъяна –

по точным, проточным, умеренным ценам.
На острове все продаётся за доллар –

не любят ни евро, ни гульден, ни рубль...

«А рубль? А рубль?!» – кричал кто-то долго...
Достал! – и назвали весь остров: Аруба!

Как мал он – жемчужный, рубиновый остров:
примерно Манхеттен, сто тысяч при море.
Но как поражает по-новому, остро,
ласкающим бризом и тихим прибоем.
И там забиваешь, и там забываешь,
что где-то в Нью-Йорке плохая погода...
Конечно, Аруба ещё не Гавайи,
но я бы пожил там... хотя бы полгода.

 

 

Бабий яр

 

Л. Городину


И этот, дед, и тот, не дед,
давно убит, давно раздет,
золой под Киевом лежит
за то – что жил, за то – что жид.

Не важно, кто из них сказал,
семью отправив на вокзал:

«и повоюем и пошьём...»
Зашили их... в земле... живьём.

Куда ты, киевский трамвай?
Конечно, до конечной – в рай...
Туда плывёт людской поток
и сотни тысяч рук и ног.

Крутой обрыв, но круче нрав,
не важно, кто из них не прав,
давно убит и тот, и тот...
Един не Бог, един – итог.

И не звонят колокола,
когда шевелится земля
и крик, и стон из-под сапог,
в которых марширует Бог.


Средневековье? Хуже – ад.
Тогда – фашизм, сейчас – джихад.
А цель одна – везде, всегда...
Шестиконечная звезда.

Смирись, молись, стони, ори...
Вокруг – кресты, вокруг – орлы.
От крестоносцев и бояр
одна дорога – в Бабий Яр.

И слышал Бог, и видел Gott –
за веру нет особых льгот.
И «за», и «против» – путь един:
пророков – много, Яр – один.

Там бьётся вен моих родник,
там тонны маминой родни,
и этот, дед, и тот, не дед...
А на плите фамилий нет.

Но, помня всё, бывает яр
и мстит нещадно Бабий Яр,
и помнит город у Днепра,
как плыл по улицам их прах.


Разлом – овраг – обрыв – надрыв?
На горле города нарыв:
бинтом – бетон, жгутом – гранит...
Не заживает и болит...

 

В стиле ретро

 

Лоре

 

Звучала музыка Шопена,
В бокалах алых пела пена –

Шампаня нас, «Вдова Клико».

Вы были веточкой жасмина:

И ароматна и невинна...

И я вдыхал Вас глубоко.

 

И звуки томного Шопена,

И я шатен, и Вы – шатенна,
И все слова уже тесны.
Камин манил к себе огнями
И, как суфлер, следил за нами,
И мы горели вместе с ним.

Губами вкуса шоколада
Ещё шептали Вы: «Не н-надо...»
Лишь граммофонная игла
Играть закончила Шопена
И, недовольная, ши-пела,
Но помешать нам не могла...

 


Поэтическая викторина

Вместе

 

Если построены – чётко в ряд,
если колонны – плечо к плечу,
слышу, о чём они говорят,
знают, о чём я давно молчу.

Не оступиться, не двинуть в бок,
не задержать, не ускорить шаг –

не попадающих в ритм сапог
вместе идущие сокрушат.

Я запеваю, кричу – Ура,
я марширую, стою в строю,
строю казармы, ищу уран,
рою со всеми – в одном раю.

Нервы и воля – стальной комок,
кровь отыграла и улеглась,
но холодеет затылок мой,
чувствуя сзади прицелы глаз.

 

Вы слышите?

 

Вы слышите, грохочут сапоги...

Булат Окуджава

 

Вы слышите, грохочут сапоги,
и тени по ночам уже мелькают,
и птицы на заборах замолкают, –

всё громче марши, яростнее гимн.

Вы слышите, как стихли трубачи,
и самые отпетые герои
становятся за старое горою,
хватаясь за погоны и бичи.

Вы слышите, как замерли друзья,
пытаясь быть полезными державе,
дыхание и мысли задержали,
самим себе у зеркала грозя.

И крепко взялись за руки враги,
страну покрыли ржавые газеты,
и шепчут перепуганно соседи:

«Вы слышите, грохочут сапоги...»

 

Глаза в глаза

 

Н.

 

А детей у нас было четверо,

и ни душеньки на двоих...

Где придумано, кем начертано, –

каждый сам себе натворил.

Заколочены двери, ставенки, –

и потеряны все ключи,

на зеро нас с тобой поставили,

счёт обратный теперь звучит.

 

И по миру пошли утешиться

с двух сторон по земле одной...

Каждой твари по паре, где же ты,

старый сводник – ослепший Ной?

Так и встретились мы на полюсе,

удивлённо – глаза в глаза,

доверяясь друг другу полностью,

то счастливые, то в слезах.

 

Постояли, о многом вспомнили,

и обратно, не чуя ног, –

потому что друг друга поняли, –

кто на запад, кто на восток.

Но стихов натворили, черти мы,

не деля на «мои», «твои» ...

А детей будет так же – четверо,

и ни душеньки на двоих.

 

Годы всё шли...

 

Годы всё шли, и пришли... и остались,
стопка тетрадей и стопка под вечер,
пёс, понимающий по-человечьи,
пара друзей, что звонить перестали.
Вот и семья... подросла – скоро внуки.
И не успелость уже – не поспелость,
может быть, кризис, зовущийся «зрелость»,
а по-простому – с мечтами разлуки.

Годы всё шли, и пришли... но не книги...
Где-то друзья издавались и сдались,
что-то купили, а что-то продали...
и по карманам запрятали фиги.
Вот и болезни. Откуда и сразу?
Вот и усталость, к делам безразличье,
только обиды – навечно и лично,
и подозрительна каждая фраза.

Годы всё шли... Да и мы не сидели.
Перебирали другими местами,

жили вдали разводными мостами,
да и местами... уже поседели.
Вот и жена: «Как спалось?» Да не очень...
Всё хорошо – хорошо, что проснулось.
Впрочем, на шутку ещё улыбнулась,
и посмотрела с любовью на дочек.

Годы всё шли, только вдруг, между прочим,
что-то случилось...
Пришло вдохновение?
Вот и вдохнул – глубоко, по-весеннему,
и выдыхаю, вздыхая построчно.
Так и живётся: от дочек до строчек.
Думалось много, но мало писалось.
Годы всё шли, и пришли, и остались –

вот и не сплю среди них
и средь ночи...

 

Горят костры

 

Покайся, искренне покайся, –

иуды ждут.
А дьявол им даёт приказы
и правит суд.
Терзает боль: верёвки, плети,
венка шипы.
Виною всех тысячелетий
толпа шипит.

Горят костры, в кровавых бликах
иконостас.
И над огнём взлетают книги
в последний раз.
А у стены стенают толпы
и бьются лбом.
И всё понятно, допотопно,
во лбу любом.

Ликуя ликами святыми,
безбожно врут.
И даже Брат меняет имя
на дважды Брут.
Не призывай – уже не нужно.
Крестом владей.
И кто сказал, что с Римом хуже?
Ты? Иудей?

Живой пророк толпе не нужен –

живей на крест.
Готово зрелище и ужин...
И зритель ест.
Ах, как они под небом рады,
изведав кровь.
Свобода – вздор, важней порядок,
еда и кров.

 

Правы правитель и халдеи:
ты здесь – никто.
Все получили, что хотели.
И ты – кнутом.
Покайся, искренне покайся!
Игра проста:
искру опасную погасят,
и всё простят.

Твоя судьба в одном ответе,
босой кумир!
И войны двух тысячелетий,
и даже – Мир.
Молчишь? Смеёшься, видя ясно,
как судей гнев:
Кресты горят,
Костры не гаснут,
Земля в огне.

 

 

Громкие слова

 

Я стал бояться громких слов

поэтов признанных и чинных,

в столицах славящих село,

а за границей – дух отчизны.

Читая лирики шедевр,

не стоит знать про жизнь поэта –

как соблазнял он юных дев

и звал их стервами за это. 

 

А как писали о войне:

с восторгом, смачно, кровожадно,

черпая истину в вине

в ногах у истых парижанок.

А как, свободою горя,

в стихах поэты шли на плаху...

На деле – дел у них гора:

в стихах друзей своих оплакать.

 

Как роль играющий актёр ,

герой он – в гриме или маске –

на сцене всем даёт отпор,

а в жизни – уживаться мастер.

Чем многословнее поэт,

тем меньше веса в каждом слове,

и рифм искусный пируэт

весьма искусственен – условен.

 

Как над пустыней миражи,

как трупы – следом за холерой,

так за поэтом – море лжи

и океаны лицемерья.

И пишут тысячи стихов –

о славе, долге, вере, чести,

пером касаясь чистых слов, –

не так правдивы, как речисты.

 

Не буду гениев ругать,

но часто мучают сомненья:

чем поразительней строка,

тем подозрительней рука

и тень, стоящая за нею. 

 

Дело Бейлиса

 

М. Мисонжнику*

 

Вы еврей? Я – еврей.
Вы иудей? Я – иудей.

(из допроса М. Бейлиса, 1911)

 

Народ обуздан и оседлан
в черте законов и границ...
Всю жизнь молись и богу сетуй,
листая жёлтые газеты,
и веру в лучшее храни.
Так хочет царь и пол-России,
вопя от водки и оков...
Нашли Иуду, огласили,
и от России пригласили
двенадцать русских мужиков.

Вот черносотенные судьи,
гербы на стенах и ковре,
не до улик им, а до сути:
страна больная на распутье,
и сам Распутин при дворе.
Дрожит великая держава
от революции шагов...
Но есть народец для расправы,
и пусть кинжал направят ржавый
двенадцать русских мужиков.

Опять свидетель присягает:

«По горлу вжик, и кровь в сосуд!
В мацу – религия такая...
Нет, сам не видел, только знаю –
они, евреи, кровь сосут!»
А зал хохочет – вот Емеля,
улыбки судей и шпиков,
смеётся даже Мендель Бейлис,
но призадуматься посмели
двенадцать русских мужиков.

Искать убийцу нет резона,
не пустишь дело на абы,
народу нужен для разгона
еврей-убийца... Быть погромам! –
и мальчик есть, вернее, – был...
По-царски осуждать не ново –
что рассуждать среди штыков! –
не привыкать потомкам Ноя...
Но произносят: «Не-ви-но-вен...»
двенадцать русских мужиков.

Оторопел судебный пристав
и, наплевав на приговор,
опять в тюрьму увозит быстро:

«Свободен?! Что-то здесь не чисто,
пусть не убийца – верно, вор!»
Свобода есть, но в Палестине,
где слышен шёпот трёх богов...
Не забывая, всё простил им –
за спасших жизнь и честь России
двенадцать русских мужиков.

Три тыщи лет... в России – двести...
Бывал закат, бывал восход,
с одними врозь, с другими – вместе,
погромы, нормы, жажда мести,
и катастрофы, и исход.
Среди свидетельств и преданий
двух вер, народов и веков –
одно на русском долго ждали –

«Историю моих страданий»,
в ней всю Россию оправдали
двенадцать русских мужиков.

 

---
*Михаил Мисонжник – автор первого перевода

книги М. Бейлиса «История моих страданий»

на русский язык в 2005 году.

 

До войны

 

Я поехал туда до войны...
Тучи в небе уже нависали,
озирались с опаской вассалы
из-за Вислы, Дуная, Двины.
Обречённо искали навес,
продавая и межи, и вежи,
бронепоезд, полвека ржавевший,
ордена и знамёна – на вес.

Но косились с других берегов,
собирая орду за Амуром;
к ним послом засылали Амура,
за друзей принимая врагов.
Соревнуясь, стрелу за стрелой
запускали, безумно, за море,
где растерянно правил заморыш
неприлично богатой страной.

И дышать становилось трудней,
духоту объясняли погодой,
до войны оставалось три года,
а до лета всего пару дней...
И на небо никто не глядел,
даже если гроза и угрозы,
на чеку и чека, и угрозыск,
не исчерпаны нефть и берёзы,
много пива, весны и блядей.

Я поехал навстречу мостам...
Жизнь казалась беспечной – с экрана,
и спокойной, как глаз урагана,
где не веришь плохим новостям.
Но по трещинам стен и дорог,
по тому, как плывут облака там,
понимал – не кончалась блокада,
и не выучен страшный урок.

 

Ещё вернусь 

 

Владимиру Лаврову

 

Я сюда ещё вернусь...
через год, а может, десять, –
знамя новое повесят,
новый гимн поднимет Русь,
и со мной поедут дети...
А пока, увы, не рвусь.

Понимаешь, я устал
жить по-хамски, жить по-скотски.
А пока... налей по сотке,
мы зальём себе уста, –
ты не Пушкин, я не Бродский -
полка книжная пуста...

Я ещё вернусь – поверь...
А пока – вы поминайте,
как хотите понимайте -
что за птица, что за зверь -
все мы где-то эмигранты,
и за вами хлопнет дверь.

Не зовите – сам вернусь.
Приоткрою тихо двери,
осмотрюсь и не поверю,
через годы улыбнусь –

незнакомым будет время,
не узнаю вас и Русь.

По любому – я вернусь...
А пока – ещё по сотке:
я там – виски, ты здесь – водки.
Мы прогоним эту грусть,
мы размочим наши глотки...
Почитай мне...
наизусть...

 

За всё

 

За всё, что недоговорил, 

недоуслышал, недотрогал;

за то, что я боготворил 

земную, вдруг поверив в бога; 

за все метания твои, 

за холод, жар и безразличье, 

за то, что не было двоих, 

но были двое – каждый личность;

за то, что ты на берег мой 

сошла владеть – конкистадором,

за то, что не к себе домой – 

а в сердца пропустил просторы;

за то, что выдумалась мне, 

со дня того – как пыткой, вечно – 

не прикасаясь, чтоб больней, 

с тебя снимаю скайп под вечер.

 

Звуки фламенко, перья фламинго...

 

...ты дождись - фламенко дотла сгорит,
и останется просто женщина...

Елена Соснина

 

Белкой пугливой, юркою норкой
с мехом сибирским, – смехом бесценным –

прячется утром, прыгая в норку,
маску с костюмом бросив на сцене.
Света боится или не хочет –

Нового Света, Старого Света –

в танце безумна и непорочна,
днём замирает – в норке – поэтом.
Тело – послушно звукам фламенко,
перья костюма – птицы фламинго,
в ритме и вспышках фотомоментов...
Это не танец – битва на ринге.
Аплодисменты в праздничном зале!
Как провожают! – Так не встречали!
Только глазами – грустно глазами –

смотрит устало, очень печально...
.....................................................
Белкой пугливой, юркою норкой
танец закончит... Снова без грима...
Так и живётся – сценой и норкой,
тем и живётся – рифмой и ритмом.

 

Зебры

 

Мне нравятся зебры – обычные зебры,
они полосаты и этим – волшебны.
Они не расисты, скорее, – нацмены,
но каждой полоской – тигрины, надменны.
Они чёрно-белы, они пограничны,
как первые фильмы, – они лаконичны.
Как фильмы, – наивны, немы и невинны,
они фортепьянны, они пианинны.
Природа играет на клавишах зебры,
а зебры зевают и кушают стебли.
Не чёрны, не белы... и странно-мулатны:
полоски,.. полоски,.. а смотрятся ладно.
А люди... и белы, и чёрны, и жёлты,
а им полосатый, уверен, пошёл бы!
И даже пятнистый, поверьте, не страшно:
вполне леопардно и очень жирафно.
Полоски на теле, на личиках пятна -
и формой и цветом
природно, приятно... 

 

 

Как в кино

 

Прощай! – пощёчиной звучит,

от взгляда – в сердце пепелище,

какой поможет меч и щит,

когда ты лишний.

 

Стоишь немой, окаменев,

слова и жесты бесполезны,

исчезли чувства, даже гнев –

у края бездны.

 

Ещё надежда у виска

стучит всё чаще – ну же, ну же?

Молчит и смотрит свысока –

уже не нужен.

 

Нам больше нечего решать,

и кадр медленный, гнетущий:

уходит прочь, ускорив шаг,

не оглянувшись...

 

Конформист

 

Игрив, шутлив и ловеласен, питаясь мнением любым,
со всеми полностью согласен, и в комплиментах первоклассен,
и потому – всегда любим. Зачем во всём идти на принцип,
по ерунде терять покой, ведь жизнь одна, как говорится,
гораздо проще притвориться, что ты согласен – сам такой.

Приятно слыть милейшей душкой. Но так не просто, чёрт возьми,
и льстить, и прогибаться дужкой, и те же ушки на макушке
держать с восьми и до восьми. Внимая даже незнакомым,
грузить себя чужой фигнёй и потакать, а после, дома,
опустошённо, словно в коме, не разговаривать с женой.

От спора уплывает рыбкой и судит мудро, как раввин,
сразив радушною улыбкой, со всеми согласится гибко:
и вы, и вы, и вы – правы! Не для него «за око – око»,
ему Корнеги – лучший друг. Но почему так одиноко
сидит печальный он в берлоге и проклинает всё вокруг?

Однако мы должны признаться – на них и держится земля:
нонконформисты любят драться, а дипломаты разных наций
из конформистов – мира для. Они не любят беспорядки
и революций суету, на вертикали власти падки –

отбросив белые перчатки, своих врагов не подведут.

Иуда тоже не предатель, но убеждённый конформист:
он не искал, кого продать бы, а согласился имя дать им,
как фаталист и пессимист. Меняя веру и расцветку,
и на плаву, и на виду – несут, как голубь, мира ветку
на всякий случай и беду... Но с конформистом я в разведку

на всякий случай не пойду.

 

Король умер


Умер больной король –

полузабытый, старый...
Царь принимает роль
и объявляет траур.
Мучается страна –

крестится, вспоминая
смутные времена,
смутно их понимая.

В скорби простой народ,
в скарбе святая свита,
движется строй вперёд,
гроба, в слезах, не видя.
Речи так высоки,
плачи так откровенны...
но сохранят виски
и голубые вены.

Только вчера браня,
шут при дворце заметит:

«Смерть – от всего броня,
даже от новой смерти.»
И закричит с утра
голосом педераста;

«Умер король! Пора:
Царь настоящий – Здравствуй!»

 

Мне снится город

 

Григорию Плотникову

 

Мне снова снится чёрно-белый город,
где дождь и ветер днём и ночью спорят,
и тучные под тучами соборы
бросают в небо взгляд и якоря.
Над городом казанские погоны,
под городом казанская подкова,
и нет ему ни счастья, ни покоя,
не светит солнце, звёзды не горят.

Там здания поют, как менестрели –

в России дети Росси и Растрелли,
осколками и временем расстреляны,
как кони рвутся в небо триста лет.
Они глядят на улицы и скверы,
каналы, магазины и таверны,
пустые окна, запертые двери,
ещё не веря – нас там просто нет.

Там площади доходят до каленья,
и речка омывает им колени,
смывая кровь, века и поколения,
бледнея вместе с небом по ночам.
Мосты разводят медленно руками –

они в недоумении веками,
как нами полированные камни,
о многом вспоминают и молчат.

Заливом город горло заливает,
ползёт на насыпь, валится на сваи,
моллюском наплывает, уплывая
от нами переполненных могил.
Себя, как алкоголик, город губит,
Невы-нные к заливу тянет губы,
и пьёт, и тонет в нём бетонной губкой,
сигналя в трубы дымом: «Помоги!»  

 

Мы городу ночами тоже снимся,
стоящие на старых фотоснимках,
застывшие, похожие на сфинксов,
следы и слепки, тени на стене.
Гулявшие от Всадника до Сада –

от Летнего до Зимнего фасада,
и городу и горько и досадно,
что он уплыл и нас на месте нет.

Там шпили и соборы в небо тычут,
прокалывая, будто шею бычью,
стреляя в тучи, словно в стаи дичи, –
и тучи с неба падают дождём.
Мы были в этом городе моложе,
хотели бы вернуться, но не можем,
и город не вернётся в город тоже -
его никто из нас уже не ждёт... 

 

На все четыре стороны

 

На все четыре стороны, на все –

попутного течения и ветра,

останусь на нейтральной полосе

за тысячи подальше километров;

свидетель, соучастник, понятой,

оставшиеся годы отмеряя,

примеривая жизнь не ту, не с той –

в своём краю, в чужом краю, у края.

 

Пытаясь за двоих найти ответ,

остолбенев на странном перекрёстке,

не в силах выбрать между «да» и «нет»,

я слепнущий, седеющий подросток

на полюсе – нейтральной полосе –

смотреть за горизонт не перестану

на все четыре стороны, на все –

пока ты не вернёшься из скитаний.

 

Не встречена

 

Не встречена – не прощена,

в холодный город окунулась.

Как непривычна тишина

знакомых площадей и улиц.

Бродить одной до темноты

по мегаполису чужому,

с почти прохожим быть на «ты»,

в его врываясь тихий омут.

 

Не открываясь никому,

в плену у логики железной,

что объяснишь теперь ему –

слова пусты и бесполезны.

Пытаясь чувства освежить,

забыть вопрос наивный «ты ли?»

и помнить, может быть, всю жизнь:

не встретили…

но проводили.

 

Ночь с волчицей 

 

Марату Каландарову 

 

От Байкала к Амуру трасса...
и задание на двоих...
Если не был в тайге ни разу,
для тебя это просто фраза,
в лучшем случае – этот стих.
Двое суток в кабине... Пропасть...
Вверх тормашками вездеход...
Кость разбита, но живы оба...
до посёлка дойти попробуй –

искалеченный Витя ждёт.

Ночь, дорога, пурга и ели –

нескончаемая тайга...
воют волки – давно не ели,
точки жадные загорелись,
наблюдая издалека.
Треск – прыжок и волчица взмыла!
Метят в горло зрачки и пасть,
дыбом шерсть и загривок в мыле...
Встретить левой – тебя учили –
прямо в глотку её попасть.

Вместе рухнуть, на льду корячась,
как на ринге – пощады нет,
под когтями остаться зрячим,
ухватить за язык горячий,
и волочь её на спине.
Бесконечно далёк посёлок –

баня, водка, еда, уют...
Но навстречу огни меж ёлок,
всё, волчица, твой век не долог:
я – спасусь, но тебя – убьют.

Застонала и задрожала...
Отпускаю, пока могу...
Так же нас за язык держала
и тащила немых держава
в нескончаемую тайгу...
...иногда проявляя жалость.

 

 

Оказалось

 

А.Литвиненко


Оказалось, не волк, не пёс...
а вокруг, не подворье – стая,
и ударил опять мороз
там, где лёд лишь вчера растаял.
Оказалось, воротит кровь,
и воротят хмельные морды,
и нора – не надёжный кров,
а могила, и я в ней – мёртвый.

Оказалось, ещё не зверь:
не готов разрывать на части,
не настолько мохнат и сер,
и не вышел размером пасти.
Оказалось, грызут кору,
чтобы строем стояли ёлки,
и не с голода глотки рвут,
а доказывая, что волки.

Оказалось, вожак – шакал:
пожирая щенков и падаль,
он по трупам вперёд шагал,
оставаясь в тени и сзади.
Оказалось, им на восток –

из тайги западло на запад,
мне же броситься на костёр,
выжигая свой волчий запах.

По капканам, пока дышу –

обложили ведь, подложили.
Что, не нравится, гады, шум –

громко выл я – как подло жили.
Раскудахтались петухи,
и собаки исходят лаем,
волки, овцы и пастухи
в эту зиму в одной облаве.

Но стальные стоят клыки,
и стальная осталась хватка,
и не лапы, а кулаки –

ближе, свора, на многих хватит!
Не понять, затравив меня,
масть и месть мою никогда вам:
оказался не волком я –

матереющим Волкодавом!

 

Осип Мандельштам
 

«Постепенно привыкаешь,
"жидочек" прячется, виден артист.»

А. Блок

 

Приходит время для цитат,
не многоточий – жирных точек.
О да, не скиф, не азиат –

еврей, жидёночек, жидочек.
Артист проявится потом,
пока же слушать, холодея,
как иудейским нудным ртом
рифмует русскую идею.
И завывает, как раввин,
и ноет, словно слушать просит...
О да, пред музой все равны,
но перед мэтром – под вопросом...

Приходит время катастроф
и цельных душ, и целых наций:
без инквизиторских костров

«Век-волкодав» сожрёт «Двенадцать».
И все проявятся потом –

на сцене, в зале, на галёрке,
когда раздавят сапогом
артистов, зрителей, суфлёров.
И вырубит вишнёвый сад

«поэт», рассевшийся на троне,
и время побежит назад -
в ГУЛАГ, куда ещё дорог нет...
....................................
Но деспот – скиф и азиат –

от слов его – «жидочка» –

вздрогнет...

 

Паспорт

 

Александру Бороку

 

Краснокожий и серпастый
поменял на темно-синий;
был кровавый и опасный –

стал как джинсы в магазине.
Только дело не в обложке,
не в цветах – узнал по жизни:
все кровавы понемножку
в форме, фраке или джинсах.
Бьют своих серпом по яйцам,
чтоб шарахались чужие,
или бьют по иностранцам,
чтоб свои богаче жили.
Темно-сини, ярко-красны,
бледнолицы, черножопы, -
всё мы – пешки в играх грязных,
крепостные и холопы.

 

Плохо


Плохо ему, и плохо ему, и плохо...
и не у дел и жизнь провожает взглядом,
умницей был, но вдруг оказался лохом,
многих любил, но только ни с кем не ладил.
И понимает – рвали напрасно глотки,
зря рисковали шеей на гильотине,
кто был тихоней – те у руля на лодке,
а остальные – те за бортом, на льдине.

Маялся долго, бедный он – бедолага...

«мы за идею!» – господи, идиоты,
всё пролетело, мимо – карьеры, блага,
все пролетели, то же вокруг болото...
Америкосы – лыбятся полудурки,
а эмигранты – сколько же в них еврейства,
там загубили – воры, ублюдки, урки,
здесь закупились – бизнесы, связи, средства.

Бросить бы жребий – выброситься на берег,
и подберут ведь, и пожалеют тушку,
есть ещё уши – в стоны его поверят,
голос узнают те же, кто брал на мушку.
Не торопиться, лучше кричать отсюда,
мир проклиная, берег другой, и море,
и огрызаясь – «сами вы все иуды»,
и призывая – «будет Содом с Гоморрой».

Плохо ему, и плаха – не то что плохо,
радости мало – в милой ещё и в малой,
только осталось – ахать, устало – охать,
только достало, всё до конца достало!
Здесь – Wonderland, а там – Vaterland и туши,
марши и речи... Вспомните, позовите!
Веру теряя, вызверив злобой душу,
сколько таких же, вместе и врозь идущих,
ждущих, готовых искренне
не-на-ви-деть...

---
*Vaterland (Фатэрланд – нем.) – Отечество.

 

Романчики

 

Есть романы, а есть романчики – 

их записывают в блокнот,

возят в сумках и чемоданчиках,

крутят в памяти, как в кино.

Легковесные, быстроногие,

до безумия – без ума,

понимают их суть немногие,

я и сам их не понимал.

У романчика есть влюбиночка,

не любовь – на неё намёк,

поиграет в лото с любым она – 

день, неделю... и наутек.

Не удержите, не догоните,

не запрёте её в клети,

словно голубь на подоконнике:

чуть отдышится – улетит.

 

С тех пор

 

С тех пор, как не было восхода,

с тех пор, как пасмурные дни,

и между нами непогода –

я без движения. Один.

Оцепененье не проходит

и губы сжаты немотой,

рука сама опять выводит:

и ты не с тем, и я не с той.

Казалось, рядом – вместе дышим,

возьми на руки, на ладонь,

но голос внутренний и свыше

твердил уверенно – «не тронь!»

 

Ты и сама всё понимаешь,

и тем, далёкая, близка,

пугаешь тем же, чем и манишь:

ты строишь замки из песка.

Идут недели, словно годы,

твоим метаньям нет конца,

с тех пор, как не было восхода,

не вспомнить твоего лица.

То мудрая, то озорная –

то ввысь, то в пропасть...

Снова ввысь?

Но «от любви до не....» – ты знаешь...

Остановись!

 

Салотопка*

 

Отцу


Одни хоронили мёртвых,
другие – ещё живых,
охранник снимал намордник
и вяло смотрел на них.
Бесились вокруг овчарки
от запаха и стрельбы,
потела горилка в чарках,
потели арийцев лбы.

И староста – он старался,
с рождения ведь не жид –

он тоже был высшей расой,
решая кому не жить.
И с вышки – и этот свыше –

карая за каждый шаг,
прожектором лица выжег,
прицелом на них дышал.

Стреляли, бросали в стопки,
топили, как скот, людей -
работала салотопка
у Бабченец целый день.
И дымом мои родные,
крестившиеся в огне,
кричали над Украиной
на идише: «Бога нет!»

 

---

*Салотопки – предприятия по переработке

туш животных в основном на мыло:

скота, собак, кошек, птицы и любой падали.

Они стали удобным местом для массовых

расстрелов местного населения нацистами

в период войны. Примером использования

салотопок органами НКВД в 1937 году –

являются расстрелы заключённых Краслага

и Енисейлага на окраинах Канска.

 

 

Стареть у моря

 

Н.

 

Там и старею, от ветра укутавшись пледом,

греюсь вином, вспоминаю твои очертанья,

боль притупилась, а с нею и речи поэта,

старые письма листаю, уже не читая.

Море смирилось – ни шторма, ни мачт бригантины,

редкие вести доходят, едва беспокоя,

редкие мысли нарушат благую картину,

но, повторяясь, становятся редкой строкою.

 

Слух напряжён и, слова разрывая на части,

в местных наречиях ищет знакомые звуки,

что-то находит – истоки едины, но чаще

трогают жалобы чаек и стоны белуги.

Так и старею, ладони свожу на затылке,

сиднем в Нью-Йорке, а лучше бы где-то в Сиднее

греться тобой, словно юноша влюбчивый, пылкий,

не замечая, как пена, вскипая, седеет.

 

Столицы империй

 

В музеях тысячи картин,
скульптуры, золото, знамёна,
на площадях стоят колонны –

ещё египетских седин.
Талмуды древних мудрецов,
святыни, свитки всех религий

 

и в плен захваченные книги
иных народов и веков.
Короны королей, цариц,
монеты, кольца, серьги, слитки,
фарфор и чаши для напитков,
и бюсты приближённых лиц.

И как подобны меж собой
Парижи, Амстердамы, Римы,
Берлины, Вены и Мадриды,
и даже тихий Лиссабон.
Как предсказуемы они:
и переписанность историй,
и обязательность «Асторий»,
и увядание границ.

Похожи на придворных дам,
навоевавших кавалеров,
во всём не ведающих меры,
дурнеющих не по годам;
но время тратящих не зря –

приёмы, пышные салоны,
проводят время полусонно
и в ожерельях янтаря.
А времена уже не те:
соперницы умнее стали,
теснят на старом пьедестале,
не уступая в красоте...

Поникли Лондон,.. Петербург...
И это снова повторится,
когда Нью-Йорк остепенится
и Вашингтон – моя столица –

старея, свой закончит круг.

 

Так умирают империи 

 

Так, постарев, империи
(с ними морока та ещё)
медленно и растерянно
тают непонимающе.
Тычут – тысячелетние –

в мифы, былины, летопись;
предков своих наследники –

дедушек с эполетами.
Кровушкой добывали, мол,
пяди земли и пристани,
многих-то и не звали мы –

сами просились исстари.
Бьются и добиваются
ярости или рвения:
да, по столицам – звания,
а на границах? – звери там.

Что им народ окраинный?

«Мифы у них и летопись?
Мы одарили раем их,
мы закормили хлебом их.
Варвары непреклонные,
что же не благодарны нам?
Им бы – без нас – колонией
выть под чужими странами.
Были когда-то ордами,
ханствами, каганатами?
Мы их породы гордые
выведем мирным атомом.

Кровью держать, как предки их,
правдами и неправдами;
только победы редкие
бедами так не радуют.
Медленны и растерянны,
земли теряя, пристани,
в самом высоком тереме
сами не знают истину.
Царственны и божественны,
но не любимы многими:
так высыхают женщины –

брошены – одинокие.

Станут ещё Италией,
Швецией или Данией,
с бережной тонкой талией,
сказками и преданием.
Станут ещё Голландией –

сыто цвести тюльпанами, -
маленькой и налаженной
Грецией иль Испанией…»
Станут..,
когда закончатся
мантии, мани, мании,
дети – солдаты-срочники,
вера и понимание.

 

Ты не понял

 

Как, спокойно? Давай спокойно...
Всё так просто: они и мы.
Ты не понял, ещё не понял:
мы – по каннам, они – по коням,
ты, неверный, для них покойник,
наши боги давно немы.

Что пророки – они не знали?
Как похоже: пророк – порок...
Цвет не важен – важнее знамя,
раньше мы, а теперь за нами
от Америки до Синая –

посмотри уже за порог.

Мы из рая идём по краю...
Бога нет, да и чёрта – нет,
есть единственный – по Корану,
по корану и покарают...
Наши библии догорают,
вместо библии – интернет.

Просим милости и прощения,
кормим хлебом и дарим кров...
отрешение – не решение,
подражание – поражение...
Ты не понял: идёт сражение,
им не вера нужна, а кровь...

 

Уроки русского


Вот – несогласные,
против – согласные,
между – негласные
смотрят за гласными.
В центре – шумящие,
сбоку – свистящие,
рядом – шипящие,
сзади – дрожащие.
По трое – пьющие,
строем – давящие,
хором – поющие,
сольно – сидящие.
Вот головастики –

головы, свастики;
вот коммунистики
с фиговым листиком.
Белые, красные,
жёлтые, чёрные,
с пейсами, с рясами,
наши, офшорные...
Твёрдые, мягкие,
громкие, тихие...
................
Кончилась магия –

часики тикают.