Михаил Этельзон

Михаил Этельзон

Четвёртое измерение № 19 (19) от 4 ноября 2006 года

Годы всё шли…

 

Аруба

 

Забыть бы о буднях, забить очень грубо
и вспомнить, что где-то на юге Карибы.
На чартер – и к чёрту на остров Аруба,
и там под водой развлекаться, как рыба.
Раздеться, разуться, разлечься на пляже
и жариться, медленно дуя коктейли,
а рядом поджарая дева приляжет,
кокетливо глянет и спросит, «О’кей ли?»

 

На пальмах налиты кокосы, как груди,
под ними на девушках груди – кокосы.
И всё гармонично висит на Арубе –

не зря прилетают туристы, как осы.
Вода голубая – вода золотая:
умора – из моря она на Арубе,
солёную – остров из моря глотает,
чистейшую – гонит в отели по трубам.

А солнце солёное – из океана –

стекает на тело, песок и бассейны;
глазунья на небе – ни тучки изъяна –

по точным, проточным, умеренным ценам.
На острове все продаётся за доллар –

не любят ни евро, ни гульден, ни рубль...

«А рубль? А рубль?!» – кричал кто-то долго...
Достал! – и назвали весь остров: Аруба!

Как мал он – жемчужный, рубиновый остров:
примерно Манхеттен, сто тысяч при море.
Но как поражает по-новому, остро,
ласкающим бризом и тихим прибоем.
И там забиваешь, и там забываешь,
что где-то в Нью-Йорке плохая погода...
Конечно, Аруба ещё не Гавайи,
но я бы пожил там... хотя бы полгода.

 

 

В стиле ретро

 

Лоре

 

Звучала музыка Шопена,
В бокалах алых пела пена –

Шампаня нас, «Вдова Клико».

Вы были веточкой жасмина:

И ароматна и невинна...

И я вдыхал Вас глубоко.

 

И звуки томного Шопена,

И я шатен, и Вы – шатенна,
И все слова уже тесны.
Камин манил к себе огнями
И, как суфлер, следил за нами,
И мы горели вместе с ним.

Губами вкуса шоколада
Ещё шептали Вы: «Не н-надо...»
Лишь граммофонная игла
Играть закончила Шопена
И, недовольная, ши-пела,
Но помешать нам не могла...

 

Вы слышите?

 

Вы слышите, грохочут сапоги...

Булат Окуджава

 

Вы слышите, грохочут сапоги,
и тени по ночам уже мелькают,
и птицы на заборах замолкают, –

всё громче марши, яростнее гимн.

Вы слышите, как стихли трубачи,
и самые отпетые герои
становятся за старое горою,
хватаясь за погоны и бичи.

Вы слышите, как замерли друзья,
пытаясь быть полезными державе,
дыхание и мысли задержали,
самим себе у зеркала грозя.

И крепко взялись за руки враги,
страну покрыли ржавые газеты,
и шепчут перепуганно соседи:

«Вы слышите, грохочут сапоги...»

 

 

Годы всё шли...

 

Годы всё шли, и пришли... и остались,
стопка тетрадей и стопка под вечер,
пёс, понимающий по-человечьи,
пара друзей, что звонить перестали.
Вот и семья... подросла – скоро внуки.
И не успелость уже – не поспелость,
может быть, кризис, зовущийся «зрелость»,
а по-простому – с мечтами разлуки.

Годы всё шли, и пришли... но не книги...
Где-то друзья издавались и сдались,
что-то купили, а что-то продали...
и по карманам запрятали фиги.
Вот и болезни. Откуда и сразу?
Вот и усталость, к делам безразличье,
только обиды – навечно и лично,
и подозрительна каждая фраза.

Годы всё шли... Да и мы не сидели.
Перебирали другими местами,

жили вдали разводными мостами,
да и местами... уже поседели.
Вот и жена: «Как спалось?» Да не очень...
Всё хорошо – хорошо, что проснулось.
Впрочем, на шутку ещё улыбнулась,
и посмотрела с любовью на дочек.

Годы всё шли, только вдруг, между прочим,
что-то случилось...
Пришло вдохновение?
Вот и вдохнул – глубоко, по-весеннему,
и выдыхаю, вздыхая построчно.
Так и живётся: от дочек до строчек.
Думалось много, но мало писалось.
Годы всё шли, и пришли, и остались –

вот и не сплю среди них
и средь ночи...

 

Горят костры

 

Покайся, искренне покайся, –

иуды ждут.
А дьявол им даёт приказы
и правит суд.
Терзает боль: верёвки, плети,
венка шипы.
Виною всех тысячелетий
толпа шипит.

Горят костры, в кровавых бликах
иконостас.
И над огнём взлетают книги
в последний раз.
А у стены стенают толпы
и бьются лбом.
И всё понятно, допотопно,
во лбу любом.

Ликуя ликами святыми,
безбожно врут.
И даже Брат меняет имя
на дважды Брут.
Не призывай – уже не нужно.
Крестом владей.
И кто сказал, что с Римом хуже?
Ты? Иудей?

Живой пророк толпе не нужен –

живей на крест.
Готово зрелище и ужин...
И зритель ест.
Ах, как они под небом рады,
изведав кровь.
Свобода – вздор, важней порядок,
еда и кров.

 

Правы правитель и халдеи:
ты здесь – никто.
Все получили, что хотели.
И ты – кнутом.
Покайся, искренне покайся!
Игра проста:
искру опасную погасят,
и всё простят.

Твоя судьба в одном ответе,
босой кумир!
И войны двух тысячелетий,
и даже – Мир.
Молчишь? Смеёшься, видя ясно,
как судей гнев:
Кресты горят,
Костры не гаснут,
Земля в огне.

 

Громкие слова

 

Я стал бояться громких слов

поэтов признанных и чинных,

в столицах славящих село,

а за границей – дух отчизны.

Читая лирики шедевр,

не стоит знать про жизнь поэта –

как соблазнял он юных дев

и звал их стервами за это. 

 

А как писали о войне:

с восторгом, смачно, кровожадно,

черпая истину в вине

в ногах у истых парижанок.

А как, свободою горя,

в стихах поэты шли на плаху...

На деле – дел у них гора:

в стихах друзей своих оплакать.

 

Как роль играющий актёр ,

герой он – в гриме или маске –

на сцене всем даёт отпор,

а в жизни – уживаться мастер.

Чем многословнее поэт,

тем меньше веса в каждом слове,

и рифм искусный пируэт

весьма искусственен – условен.

 

Как над пустыней миражи,

как трупы – следом за холерой,

так за поэтом – море лжи

и океаны лицемерья.

И пишут тысячи стихов –

о славе, долге, вере, чести,

пером касаясь чистых слов, –

не так правдивы, как речисты.

 

Не буду гениев ругать,

но часто мучают сомненья:

чем поразительней строка,

тем подозрительней рука

и тень, стоящая за нею. 

 

Ещё вернусь 

 

Владимиру Лаврову

 

Я сюда ещё вернусь...
через год, а может, десять, –
знамя новое повесят,
новый гимн поднимет Русь,
и со мной поедут дети...
А пока, увы, не рвусь.

Понимаешь, я устал
жить по-хамски, жить по-скотски.
А пока... налей по сотке,
мы зальём себе уста, –
ты не Пушкин, я не Бродский -
полка книжная пуста...

Я ещё вернусь – поверь...
А пока – вы поминайте,
как хотите понимайте -
что за птица, что за зверь -
все мы где-то эмигранты,
и за вами хлопнет дверь.

Не зовите – сам вернусь.
Приоткрою тихо двери,
осмотрюсь и не поверю,
через годы улыбнусь –

незнакомым будет время,
не узнаю вас и Русь.

По любому – я вернусь...
А пока – ещё по сотке:
я там – виски, ты здесь – водки.
Мы прогоним эту грусть,
мы размочим наши глотки...
Почитай мне...
наизусть...

 

Звуки фламенко, перья фламинго...

 

...ты дождись - фламенко дотла сгорит,
и останется просто женщина...

Елена Соснина

 

Белкой пугливой, юркою норкой
с мехом сибирским, – смехом бесценным –

прячется утром, прыгая в норку,
маску с костюмом бросив на сцене.
Света боится или не хочет –

Нового Света, Старого Света –

в танце безумна и непорочна,
днём замирает – в норке – поэтом.
Тело – послушно звукам фламенко,
перья костюма – птицы фламинго,
в ритме и вспышках фотомоментов...
Это не танец – битва на ринге.
Аплодисменты в праздничном зале!
Как провожают! – Так не встречали!
Только глазами – грустно глазами –

смотрит устало, очень печально...
.....................................................
Белкой пугливой, юркою норкой
танец закончит... Снова без грима...
Так и живётся – сценой и норкой,
тем и живётся – рифмой и ритмом.

 

Зебры 

 

Мне нравятся зебры – обычные зебры,
они полосаты и этим – волшебны.
Они не расисты, скорее, – нацмены,
но каждой полоской – тигрины, надменны.
Они чёрно-белы, они пограничны,
как первые фильмы, – они лаконичны.
Как фильмы, – наивны, немы и невинны,
они фортепьянны, они пианинны.
Природа играет на клавишах зебры,
а зебры зевают и кушают стебли.
Не чёрны, не белы... и странно-мулатны:
полоски,.. полоски,.. а смотрятся ладно.
А люди... и белы, и чёрны, и жёлты,
а им полосатый, уверен, пошёл бы!
И даже пятнистый, поверьте, не страшно:
вполне леопардно и очень жирафно.
Полоски на теле, на личиках пятна -
и формой и цветом
природно, приятно... 

 

Мне снится город 

 

Григорию Плотникову

 

Мне снова снится чёрно-белый город,
где дождь и ветер днём и ночью спорят,
и тучные под тучами соборы
бросают в небо взгляд и якоря.
Над городом казанские погоны,
под городом казанская подкова,
и нет ему ни счастья, ни покоя,
не светит солнце, звёзды не горят.

Там здания поют, как менестрели –

в России дети Росси и Растрелли,
осколками и временем расстреляны,
как кони рвутся в небо триста лет.
Они глядят на улицы и скверы,
каналы, магазины и таверны,
пустые окна, запертые двери,
ещё не веря – нас там просто нет.

Там площади доходят до каленья,
и речка омывает им колени,
смывая кровь, века и поколения,
бледнея вместе с небом по ночам.
Мосты разводят медленно руками –

они в недоумении веками,
как нами полированные камни,
о многом вспоминают и молчат.

Заливом город горло заливает,
ползёт на насыпь, валится на сваи,
моллюском наплывает, уплывая
от нами переполненных могил.
Себя, как алкоголик, город губит,
Невы-нные к заливу тянет губы,
и пьёт, и тонет в нём бетонной губкой,
сигналя в трубы дымом: «Помоги!»  

 

Мы городу ночами тоже снимся,
стоящие на старых фотоснимках,
застывшие, похожие на сфинксов,
следы и слепки, тени на стене.
Гулявшие от Всадника до Сада –

от Летнего до Зимнего фасада,
и городу и горько и досадно,
что он уплыл и нас на месте нет.

Там шпили и соборы в небо тычут,
прокалывая, будто шею бычью,
стреляя в тучи, словно в стаи дичи, –
и тучи с неба падают дождём.
Мы были в этом городе моложе,
хотели бы вернуться, но не можем,
и город не вернётся в город тоже -
его никто из нас уже не ждёт... 

 

Ночь с волчицей 

 

Марату Каландарову 

 

От Байкала к Амуру трасса...
и задание на двоих...
Если не был в тайге ни разу,
для тебя это просто фраза,
в лучшем случае – этот стих.
Двое суток в кабине... Пропасть...
Вверх тормашками вездеход...
Кость разбита, но живы оба...
до посёлка дойти попробуй –

искалеченный Витя ждёт.

Ночь, дорога, пурга и ели –

нескончаемая тайга...
воют волки – давно не ели,
точки жадные загорелись,
наблюдая издалека.
Треск – прыжок и волчица взмыла!
Метят в горло зрачки и пасть,
дыбом шерсть и загривок в мыле...
Встретить левой – тебя учили –
прямо в глотку её попасть.

Вместе рухнуть, на льду корячась,
как на ринге – пощады нет,
под когтями остаться зрячим,
ухватить за язык горячий,
и волочь её на спине.
Бесконечно далёк посёлок –

баня, водка, еда, уют...
Но навстречу огни меж ёлок,
всё, волчица, твой век не долог:
я – спасусь, но тебя – убьют.

Застонала и задрожала...
Отпускаю, пока могу...
Так же нас за язык держала
и тащила немых держава
в нескончаемую тайгу...
...иногда проявляя жалость.

 

Паспорт 

 

Александру Бороку

 

Краснокожий и серпастый
поменял на темно-синий;
был кровавый и опасный –

стал как джинсы в магазине.
Только дело не в обложке,
не в цветах – узнал по жизни:
все кровавы понемножку
в форме, фраке или джинсах.
Бьют своих серпом по яйцам,
чтоб шарахались чужие,
или бьют по иностранцам,
чтоб свои богаче жили.
Темно-сини, ярко-красны,
бледнолицы, черножопы, -
всё мы – пешки в играх грязных,
крепостные и холопы.

 

Салотопка*

 

Отцу


Одни хоронили мёртвых,
другие – ещё живых,
охранник снимал намордник
и вяло смотрел на них.
Бесились вокруг овчарки
от запаха и стрельбы,
потела горилка в чарках,
потели арийцев лбы.

И староста – он старался,
с рождения ведь не жид –

он тоже был высшей расой,
решая кому не жить.
И с вышки – и этот свыше –

карая за каждый шаг,
прожектором лица выжег,
прицелом на них дышал.

Стреляли, бросали в стопки,
топили, как скот, людей -
работала салотопка
у Бабченец целый день.
И дымом мои родные,
крестившиеся в огне,
кричали над Украиной
на идише: «Бога нет!»

 

---

*Салотопки – предприятия по переработке туш животных в основном на мыло: скота, собак, кошек, птицы и любой падали. Они стали удобным местом для массовых расстрелов местного населения нацистами в период войны. Примером использования

салотопок органами НКВД в 1937 году – являются расстрелы заключённых Краслага и Енисейлага на окраинах Канска.

 

Столицы империй

 

В музеях тысячи картин,
скульптуры, золото, знамёна,
на площадях стоят колонны –

ещё египетских седин.
Талмуды древних мудрецов,
святыни, свитки всех религий

 

и в плен захваченные книги
иных народов и веков.
Короны королей, цариц,
монеты, кольца, серьги, слитки,
фарфор и чаши для напитков,
и бюсты приближённых лиц.

И как подобны меж собой
Парижи, Амстердамы, Римы,
Берлины, Вены и Мадриды,
и даже тихий Лиссабон.
Как предсказуемы они:
и переписанность историй,
и обязательность «Асторий»,
и увядание границ.

Похожи на придворных дам,
навоевавших кавалеров,
во всём не ведающих меры,
дурнеющих не по годам;
но время тратящих не зря –

приёмы, пышные салоны,
проводят время полусонно
и в ожерельях янтаря.
А времена уже не те:
соперницы умнее стали,
теснят на старом пьедестале,
не уступая в красоте...

Поникли Лондон,.. Петербург...
И это снова повторится,
когда Нью-Йорк остепенится
и Вашингтон – моя столица –

старея, свой закончит круг.

 

Так умирают империи 

 

Так, постарев, империи
(с ними морока та ещё)
медленно и растерянно
тают непонимающе.
Тычут – тысячелетние –

в мифы, былины, летопись;
предков своих наследники –

дедушек с эполетами.
Кровушкой добывали, мол,
пяди земли и пристани,
многих-то и не звали мы –

сами просились исстари.
Бьются и добиваются
ярости или рвения:
да, по столицам – звания,
а на границах? – звери там.

Что им народ окраинный?

«Мифы у них и летопись?
Мы одарили раем их,
мы закормили хлебом их.
Варвары непреклонные,
что же не благодарны нам?
Им бы – без нас – колонией
выть под чужими странами.
Были когда-то ордами,
ханствами, каганатами?
Мы их породы гордые
выведем мирным атомом.

Кровью держать, как предки их,
правдами и неправдами;
только победы редкие
бедами так не радуют.
Медленны и растерянны,
земли теряя, пристани,
в самом высоком тереме
сами не знают истину.
Царственны и божественны,
но не любимы многими:
так высыхают женщины –

брошены – одинокие.

Станут ещё Италией,
Швецией или Данией,
с бережной тонкой талией,
сказками и преданием.
Станут ещё Голландией –

сыто цвести тюльпанами, -
маленькой и налаженной
Грецией иль Испанией…»
Станут..,
когда закончатся
мантии, мани, мании,
дети – солдаты-срочники,
вера и понимание.