Михаил Анищенко

Михаил Анищенко

 (9.11.1950 – 24.11.2012)

 

Михаил Анищенко«45»: …круг земного бытия очерчен. Но стихи прекрасного поэта Михаила Анищенко будут жить долго-долго. Весь век нынешний, двадцать первый, это – точно. Тут ни к самовлюблённым критикам, ни к самоуглублённым бабушкам ходить не нужно. И к маститым «первооткрывателям» самарского самородка обращаться не след. Просто нужно знать и любить русскую поэзию, как её знал и любил Михаил Всеволодович. Да, его стихам жить и жить. Убоявшись лукавого слова «вечно», можно продолжить так: классика Михаила Анищенко будут изучать в школах и вузах на протяжении трёх веков… и – далее.

Большой поэт жил и творил вольно, широко, размашисто, разговаривая на берегах Волги со звёздами, богами, стрекозами, Шекспиром, рыбами, русалками, космонавтами, Христом, друзьями, врагами и любимой женщиной, Татьяной, которую называл Омелией… В официальных справках пишут: «Работал фрезеровщиком, слесарем, сантехником, сторожем, журналистом. Окончил Литературный институт имени А. М. Горького…» Но ведь есть исповедальная автобиография Михаила – её-то и советуем найти и перечесть. И ещё: нужно ли перечислять его книги, звания и регалии? Поручим сей труд пристрастным литературоведам и бескорыстным читателям. 

 

«45»: рекомендуемые ссылки –

Сергей Смирнов: Общество мёртвых поэтов (1 декабря 2013 г.)

Александр Карпенко: Волжский Гамлет, или Живое и Мёртвое (1 декабря 2012 г.)

«45»: «В глухих кабинетах державных прищуров» (№ 9/249)

Сергей Арутюнов: После поэта. Михаил Анищенко (№ 8/248)

«45»: Открытое письмо об увековечении памяти поэта Михаила Всеволодовича Анищенко (№ 36/240)

 

Опыт автобиографии, фрагмент эссе

Михаил Анищенко – это я, а, может быть, кто-то другой, умный, талантливый, добрый и нежный, входящий в меня и выходящий из меня помимо моей воли и моего желания...

Я родился в бараке сталинской поры и запомнил сиротливое тепло материнского тела, бездомный холод отцовских глаз и тиканье больших настенных часов под названием «ходики».

Здесь, в тесной лубяной комнате, я как-то странно, с недетским, гибельным восторгом, почувствовал, что человеческий возраст не определяется прожитыми летами. Произошло это в те дни, когда мама стала читать русских поэтов: сначала «Руслана и Людмилу», затем – «Валерик» Лермонтова, и что, совершенно удивительно, лирику Тютчева.

                           

Завтра день молитвы и печали,

Завтра память рокового дня…

Ангел мой, где б души не витали,

Ангел мой, ты видишь ли меня?

 

В те дни я не только слышал, но и видел!

Сомнений быть не могло. У Руслана было моё лицо. Людмила любила меня и только меня.

Память рокового дня витала надо мной, и это я, а не Тютчев, брёл без веры и надежды по бесконечной русской дороге.

Через много-много лет я узнаю, что память о прошлых жизнях называют глубинной, потому что доступна она не каждому – в отличие от обычной памяти. Не знал я, конечно же, и о том, что Павел Флоренский всю жизнь дышал воздухом шестнадцатого столетия, где были истоки его веры и любви.

Потом, много позже, я буду думать о том, что жизнь человеческая не имеет ни конца, ни начала, и никто не знает, кому сколько лет.

Русские сказки, мифы и легенды были как будто растворены в молоке моей матери. Припадая к её груди, я вбирал в себя любовь к России. Эта Россия, как и материнское молоко, была безмолвной, безымянной, безнадёжной, застенчивой, невидимой, предназначенной только для меня одного.

Сказки – единственная религия моего детства.

Помнится, я любил забираться на материнские колени, и она, поглаживая меня по голове, начинала рассказывать самые необыкновенные, самые волшебные истории, когда-либо просиявшие в потёмках человеческих судеб.

Все свои истории она завершала одними и теми же словами: «Главное, никогда ничего не надо бояться. Сначала надо пойти, а полюбить и поверить можно потом».

– Я никогда ничего не буду бояться, мама! – отвечал я со слезами на глазах.

К пяти моим годам мама стала пересказывать мифы и легенды различных древних народов. Не знаю почему, но самое сильное впечатление на меня произвела история любви Тристана и Изольды, королевы с золотыми волосами.

– А Тристан ответил, – шептал я, вжимаясь в мамины колени: – «Да исполнится уготованное Господом, будь то жизнь или смерть. Не знаю, что будет, но знаю, что такая смерть меня нимало не страшит. И если погибелью моей станет Изольда, я с радостью пойду и на вечную смерть».

Уже в пять лет я решил, что буду достоин такой любви и такой смерти.

Когда мне было шесть лет, бабушка, вдова погибшего на войне комиссара танкового корпуса, взяла меня в невероятное путешествие в Сибирь. Тогда, сидя у окна вагона, я впервые вобрал в себя великие просторы моей Родины. В городе Сталинске мы жили в стареньком финском доме. Я тяжело заболел ангиной и воспалением лёгких, в горячечном бреду прокусил грелку с кипятком и обварил себя от губ до живота. Мучаясь от боли, я не выпускал из рук беленький двухтомник Аркадия Гайдара и плакал над осколками голубой чашки, и задыхался от счастья, когда Чук и Гек слушали куранты Спасской башни.

Дальнейшая жизнь складывалась как у всех. Школа меня не обрадовала. В это время я уже прочитал «Графа Монте-Кристо» и начал писать роман о пяти мушкетёрах. Первая учительница заставляла меня читать по слогам, а я умел читать так же хорошо, как и она. Так я впервые столкнулся с человеческой ненавистью. Однажды она не отпустила меня в туалет, и вскоре классная комната наполнилась запахом детской неожиданности.

Мне захотелось расплакаться, расхохотаться и больше никогда не жить на этой земле.

Но в школу приходилось ходить каждый день. От нашего дома до неё было больше километра. Раньше я мог лететь над дорогой, мог любоваться синим лесом на севере от меня, Бабушкиным озером, где мы с отцом большими самодельными сачками ловили циклопов для аквариумных рыбок….

Теперь эта дорога превратилась в бесконечную дорогу страдания и страха.

Целый год во мне сидел страх, как будто всю человеческую жизнь я видел до того, как появился на свет.

Казалось, что моё детство давно уже перевалило через сто лет; что мои зубы выпадают не от того, что так бывает у всех детей, а от того, что я, как усталый Пушкин, пережил все свои желания и разлюбил все свои мечты.

Может быть, именно тогда я стал писать стихи? Не помню, я ничего не помню о многих последующих годах!

И вот только теперь, на исходе жизни, я пишу неизвестно откуда взявшиеся стихи и понимаю, что таким образом бог попустил мне вспоминать свою жизнь. А, может быть, жизни…

 

Не прогляди поэта, Россия!

Михаил Анищенко…для всех нас и Пушкин, и Лермонтов, и Есенин, и Анна Ахматова, и Пастернак, и Маяковский – это живые, близкие люди, хотя нам известно и про их слабости и недостатки, которые мы им прощаем, как своей родне.

Прозаики же очень редко воссоздают себя полностью. Мы порой запутываемся в их характерах, а вот у больших поэтов всё как на детской открытой ладошке. Знаете, почему у нас после стольких постшестидесятнических поколений никак не могут появиться «красивые, двадцатидвухлетние»? Да потому что они играют в прятки с читателями, вместо того чтобы открыть свою душу, свою жизнь, свою любовь, таятся, ускользают, избегают исповедальности – и интимной, и гражданской, – и как же можно почувствовать их родными людьми, то есть русскими национальными поэтами?

И вот появился поэт, далеко не 22-летний, но красивый своей мудрой детской исповедальностью, поэт не случайный в компании таких бесстрашно бескожих людей, с ханжеской точки зрения, непутевых, зато умевших быть нежными к родине, женщинам и природе, как Сергей Есенин, Николай Рубцов, да и Веничка Ерофеев. Есть у Михаила Анищенко черты и других сильных поэтов – Юрия Кузнецова и Сергея Клычкова, но всё это не вычитанное, а вчитанное.

Когда я прочёл три его стихотворения, напечатанные Олегом Хлебниковым, то сразу понял, что наконец-то пришел долгожданный большой русский поэт. Михаил Анищенко – лучший подарок читателям поэзии за последние лет тридцать, если не больше.

Михаил родился в рабочей семье. Родители были литейщиками, да и он сам – поначалу. Но крестьянская кровь предков сказалась в характере, потянула к природе, к народным песням, а потом уже и к собственным стихам. В 1977 году его приняли в Литинститут. В 1979-м вышла в Самаре первая книга – «Что за горами». ЦК комсомола дал ему премию Николая Островского. Комсомольским боссам требовались поэты, которых можно было бы выставить против шестидесятников. Но Анищенко не давался в руки, как, впрочем, и Рубцов, с которым у меня была самая братская дружба.

Но, как Есенина и Рубцова, московская псевдобогемная воронка закрутила, завертела Мишу. Его трижды исключали из института – за что, объяснять не надо, – и он получил диплом лишь в 1988 году. Каким-то образом во время перестройки стал одним из помощников самарского мэра. Но, увидев, как люди не выдерживают испытания властью и деньгами, проникся идиосинкразией к политике. Уехал в деревню, несколько лет пытался жить одним огородом. Раздражал своей откровенностью и непохожестью тех, кто любит паханствовать. Из зависти и в отместку его начали преследовать, даже избили. Когда я дозвонился до него и спросил, чем он занимается, невесело ответил: «Бомжую…» А потом прислал мне две дискеты со стихами – одно лучше другого…

Такие люди иногда валяются на дорогах.

Но такие поэты на дороге не валяются.

Не прогляди этого поэта, Самара. И ты не прогляди, Россия. Мы же тебя называем Россией-матушкой. Так будь матерью своим поэтам.

 

Евгений Евтушенко

 

Первоисточник:

«Новые известия», 3 августа 2007 года,

статья «Веничка Ерофеев из Самары»

  

Иллюстрации:

фотографии поэта разных лет;

у дома в селе Шелехметь с женой Татьяной-Омелией (фото Николая Крупина);

три поэта на Волге (слева – направо): 

 Михаил Анищенко, Евгений Чепурных (Самара) и Владимир Денисов (Уфа)

 

 

К пятой годовщине 

 

Есть поэты, читая которых – помимо головокружительных, захватывающих ощущений – чувствуешь странное: будто они обошлись без поэтической техники (хотя на самом деле владели ею виртуозно), будто голоса их стихотворений услышаны ими – вероятнее всего в ночи – прямо из бездн: в равной степени световой, и потусторонней.

Михаил Анищенко из их числа, больше того, если говорить о современных поэтах, чьё слово столь связано с запредельным колыханием пластов и мощи языка, его имя приходит на ум первым.

Эпитет Анищенко порой таков, что врезается в память с остротою алмаза, оставляя след, заставляющий переосмысливать своё отношение к тому, или иному явлению.

«Мельхиоровая Лета» протекает меж нас, переливается тугими волнами справедливости меж движущихся теней человеческой кажимости; о! она не из воды, хоть и река – она из того материала, который не определить, но который эпитет поэта обозначает выпукло, хотя и привязав его к земному материалу.

Феноменальность метафор М. Анищенко! Эти виртуозные не сочетаемые сочетания! Волшебные вспышки поэтической мистики, когда реальность озарений становится столь же очевидной, сколь и осязаемой:

 

Я понимал тайгу, как речь,

Звучащую во сне.

 

И тишь ложилась, как плита,

Как травы под пятой…

 

Тот дом любим был и желан,

В стекле и в серебре.

А в доме ты со мной жила,

Как муха в янтаре.

 

Выписывать можно долго, но – не в этом суть; а в чём? В боли и скорби, святою белизной переполняющих стихи? В сдержанной, рвущейся, мятежной силе голоса, звучащего то истовым благородством, то точно рваным ожившим пунктиром, то богоборчески, то всеприемлюще; в глобальности ощущений, рождаемых стихами?

Поэзия сумма – сумма столь многого, сумма сумм, если угодно; и именно сочетание самых различных достоинств и величин определяет эффект.

Но русский поэт без боли невозможен, поэтому:

 

Я волк, убивший человека,

Всю жизнь писавшего стихи.

 

Невозможен и без надежды – тщетной кажется, бесправной в тотальном прагматизме мира, и всё же своим отсутствием сводящей всё дело насмарку, отсюда:

 

Вставай моя Расеюшка!

Вот платьице, вот меч.

 

Жизнь Михаила Анищенко, полная полынной горечи, пригибаемая свинцовой тяжестью условий – жизнь ярчайшего светового источника, подключённого к такому генератору питания, что поколениям… предстояло б осваивать его поэзию, осваивать, восхищаясь и замирая, мудрея и скорбя; пришлось бы – когда б не всё тот же прагматизм, выталкивающий даму вечности на обочину яви.

Но дама сия, поэзия – именно вечности.

 

Александр Балтин

ноябрь 2017

 

Подборки стихотворений