Марк Шехтман

Марк Шехтман

Все стихи Марка Шехтмана

Homo poeticus

 

Нахлебавшись лиха, славой не задеты,

Доживают тихо русские поэты.

В кривенькой слободке после всех скитаний

Мрут они от водки и воспоминаний.

 

Слушать старика мне довелось когда-то.

Он ронял, как камни, имена и даты,

Говорил спокойно, что судьбой не вышел,

Что писал достойно, что на зоне выжил...

 

Анечка и Боря слушали, хвалили.

Славен путь их горький, а его забыли.

Не вошёл в анналы! Лишь пылится где-то

В тощеньких журналах дюжина сонетов.

 

Были в жизни дали, чуждые пространства,

Только не совпали сердце и гражданство.

Был, как все, приличен, сыт и осупружен,

Но в таком обличье стал себе не нужен.

 

Ведь кому расскажешь, что твоя дорога

Там, где словом свяжешь мир, себя и Бога?

Мир, себя и Бога! – и чтоб жребий сбылся...

Не судите строго. Он таким родился.

 

А знаете, как выживают поэты...

 

А знаете, как выживают поэты

В священнейшем городе нашей планеты,

Как грузят шкафы и как это не сладко

На сером исходе шестого десятка?

 

Как, за день устав, будто волк от погони,

Считают монеты на жёсткой ладони

И поздний обед свой несут издалече

В ночлежную вольницу рас и наречий?

 

А если однажды им денег хватает,

То в Лод или Хайфу билет покупают,

Где другу везенье явилось – и смог он

Снять целую комнату! Правда, без окон...

 

Под сводом подвала грустя и хмелея,

Два русских поэта, два старых еврея

Читают стихи, выпивают помалу,

И русское слово гудит по подвалу.

 

В подвале оно благозвучно едва ли.

В нём мало надежды и много печали.

В подвале оно будто заперто в клетку,

Но помнит, как птица, родимую ветку.

 

Тяжёлыми лбами в ладони уткнутся:

Ещё не забыть и уже не вернуться

Отсюда – где пальмы, и небо лучится,

И где им покой, как и прежде, не снится.

 

 

Автодиалог

 

– Ещё блеснёт любовь, и жизнь мне улыбнётся,

И музыка придёт, и выстроится дом…

 

– Ну, что же, птичка, пой, пока ещё поётся,

Обманывай себя надеждой на потом!

 

– Нет, не сгорит корабль, не заплутает в дыме

И новый курс найдёт усилием души!

 

– Чужие острова населены чужими.

Чужие берега лишь в сказках хороши…

 

– А времечко бежит, и год подходит к стуже,

И польза от надежд – как пламя изо льда!

 

– И всё же, птичка, пой, пока не стало хуже,

И слаще ложь в «потом», чем правда – в «никогда»…

 

Азиатка

 

Из соблазна сделанное тело,

За молчаньем – затаённый взрыв.

Азиатка искоса глядела,

На шелка ладони уронив.

 

Вся была – как омут или вьюга,

Как костёр, как юная княжна,

Как камча – опасна и упруга,

Как прикосновение – нежна.

 

Нет, не сон, хоть и могла бы сниться.

В памяти всплывают невпопад

Жеребёнок рядом с кобылицей,

Стены юрты, розовый закат…

 

Дикий ангел золотистой масти –

Так она парила предо мной

Полуоборотом, полустрастью,

Полувздохом, полутишиной.

 

И родными всей её повадке

Были степь и сумеречный свет.

Вот и всё об этой азиатке

Из страны моих далёких лет.

 


Поэтическая викторина

Баллада о кларнетисте

 

На базаре сюжет загадочен –

Не фантазия и не сон! –

Человек во фраке и бабочке,

И толпа с четырёх сторон,

И внимает она до одури,

Как в иной ипостаси души

Кларнетист Тель-Авивской Оперы

Музицирует за гроши…

 

Над толпой мотив извивается,

Завораживает, гнетёт...

Раз в неделю он отправляется

В Хайфу, в Тверию или в Ашдод,

И с собою не фирменный возит он

Чёрный с золотом свой кларнет, –

Костяную, колена козьего,

Дудку чуть не библейских лет.

 

Он обычаю свято следует,

Богу клятву дав потому,

Что от рук отцовых и дедовых

Эта дудка досталась ему.

И – как гены неандертальцев,

Что глубинно таятся в нас, –

Сами правят душой и пальцами

Острия музыкальных фраз.

 

Так пляши над торжищем мусорным,

Память-музыка, всё быстрей,

Ты, чей автор не Моцарт, не Мусоргский, –

Авраам, Давид, Моисей!

Ты полна пастушьего свиста,

Бурь и засух! Твой норов лют!

 

Плачут, слушая кларнетиста.

Плачут, слушают, подают...

 

Баллада о некрасивом актёре

 

Бывает, что жребий порою ленив,

Что песня не сразу поётся...

Актёр был талантлив, но так некрасив,

Как мало кому достаётся.

 

То ль в генах какой-то пошёл перекос,

То ль ведьма сыскала в копилке

Невзрачные глазки, бесформенный нос

И раннюю плешь на затылке.

 

Коллеги, поскольку актёрская рать

Блеснуть остроумием рада,

В курилке шутили: «Чтоб леших играть,

Ему даже грима не надо!»

 

Театр безжалостен. Он – колесо,

Что мелет и судьбы, и роли.

Актёр некрасивый испробовал всё

В своей театральной юдо́ли.

 

Безмолвный слуга, и солдат-инвалид,

И некто в массовке меж прочих;

Ещё он исправно таскал реквизит,

Когда не хватало рабочих.

 

Но как-то с нуждою смешав озорство,

Изрёк театральный патриций:

– Лир за́пил. Постой-ка, дружок, за него

На паре-другой репетиций...

 

Актёр из массовки ступил на порог

Измены, гордыни, печали:

– Дуй, ветер! – и рухнул на всех монолог,

И все, обмерев, замолчали.

 

И словно бы бездна раскрылась за ним,

Монархом, что изгнан из дому,

И был он судьбою и ликом своим

Подобен безумью и грому.

 

И вновь тишина, будто кто-то простёр

Над сценой покров эфемерный,

И – всё повидавший! – заплакал суфлёр

В своей коробчонке фанерной.

 

Потом отгремел, громогласен, цветист,

Финал – и, как на́ берег с судна,

Со сцены спустился великий артист!

И всем было страшно и чудно...

 

Бегемот

 

...Послушай: далеко, далеко на озере Чад

Изысканный бродит жираф.

Николай Гумилёв

 

Мне бес вдохновенья нежданные строки принёс

Про озеро Чад, что изрядно забыто теперь.

Там топчет траву, не заботясь о грации поз,

Пузатый, прожорливый зверь.

 

Зовут бегемотом (в девичестве гиппопотам),

И так он велик, что пугает друзей и врагов,

А если бросается в воду навстречу волнам,

То озеро Чад выливается из берегов!

 

Малы его глазки, бездонная розова пасть,

Огромны клычищи, а шкура груба и толста,

И нрав его страшен! – немедля готов он напасть

На всех забредающих в мокрые эти места.

 

В воде будто остров, на суше подобен горе, –

Он грозно ревёт, он в ответе за самок и чад,

И он неуместен на нашем асфальтном дворе,

Как, впрочем, и я неуместен на озере Чад.

 

И если уж нам не досталось отдельных планет,

То нечего шляться по чуждым домам и лесам!

(Наверно, от этих стихов содрогнётся эстет.

Я, честно признаться, от них содрогаюсь и сам.)

 

Но истина в том, что не грёза наш мир, не парад,

Ни райских долин в нём, ни снами овеянных вод.

Ну, разве что в сказках... Послушай: на озере Чад

По шёлковой глади прекрасный скользит бегемот!

 

Бродский и Рейн в Венеции

 

Шли два поэта древним городом,

Два разных – как лицо и лик.

Один, немного схожий с вороном,

Был славою равновелик

Палаццо с именами гордыми,

Мостам в отметинах времён,

Химерам с каменными мордами,

Ажурной строгости колонн.

 

Но мало уделял внимания

Им гений и лауреат.

Он не обдумывал заранее

Улыбок, реплик и цитат,

И потому звучал естественно

Его небрежный говорок,

Порой сменяемый торжественным

Напевом чуть картавых строк.

 

Стихи читал он просто вроде бы,

И так читал их он один –

Отторгнутый от русской родины,

Но с ней мучительно един.

И боль, таланту соразмерную,

Себе, быть может, вопреки,

В стихи он прятал – как, наверное,

Калека прячет полруки...

 

Второй же сбоку брёл стоически,

Вставляя фразы невпопад.

Он не был личностью одической

И дома вырастил свой сад.

Но и его планиду пёструю

Шторма кидали вверх и вниз,

И стрелы, хищные и острые,

Лишь чудом мимо пронеслись.

Он выжил между лютой стужею

И пыльной горечью разрух.

 

И я не знаю, чья же лучшею

Была судьба у этих двух...

 

В кофейне

 

Волну разрезая упрямо,

Любовный кораблик плывёт...

Нам кофе, пахучий и пряный,

Усталый толстяк подаёт.

 

Под ветром трещит занавеска,

И кофе пьянее вина,

И позднее солнце без блеска

Таращится в створки окна.

 

За столиком, как за причалом,

Мы здесь ото всех далеки,

И чашка сверкает опалом

В оправе прекрасной руки.

 

И можно браслета касаться

Из оникса и серебра,

И можно чуть-чуть улыбаться

Тому, что случилось вчера.

 

Случилось... Толстяк уже мерно

За стоечкой носом клюёт.

Он хитрый! Он понял, наверно,

Куда наш кораблик плывёт,

 

Плывёт по апрелю и маю,

Покорный любви и судьбе.

– Пора! – говоришь ты. Я знаю.

И вновь прикасаюсь к тебе...

 

 

В полях за Вислой сонной…

 

В полях за Вислой сонной

Лежат в земле сырой...

Е. Винокуров

 

Орудия в Херсоне

Прямой наводкой бьют.

В полях за Вислой сонной

Два призрака встают.

 

Серёжка – он с Таганки,

С Крещатика – Тарас.

В одном когда-то танке

Их сжёг один фугас.

 

Никто из вечной те́ни

Мальчишек не вернёт,

Но дальний гул сражений

Уснуть им не даёт.

 

Гудит земля, тревожит

С темна и до темна.

– Опять война, Серёжа?

– Наверное, война.

 

– Так мы ж добили гадов!

– Видать, не до конца...

В Херсоне грохот «Градов»,

В Херсоне визг свинца.

 

И, значит, из окопа

Должны живые встать,

Чтоб одолеть Европу,

Фашистскую опять.

 

Вальс с чужой невестой

 

Мне долго не верилось в это.

Разрублено время сплеча.

Во тьме ресторанного света

Блестит на невесте парча.

Перчатка в кольце обручальном…

– Прошу! – мне оказана честь!

Я думал, вальс будет печальным,

Как всё, что последнее есть.

 

А он, сумасшедший, кружится,

Ломая границы стены,

И в белые полосы – лица

Глазеющих со стороны.

Прочь все! Нам и так мало места!

Жених, ты не нужен, чудак! –

И шепчет чужая невеста,

Что всё бы могло быть не так.

 

И мне хохотать остаётся,

На вальсе вплывая в беду,

И если мотив оборвётся,

Наверное, я упаду.

Несёмся у грани, у края.

Рука и в кольце мне легка!

Чужая невеста, чужая...

Но вальс не окончен пока!

 

Вернуться в горы...

 

Горы – из тьмы и света, пик и пропасть судьбы,

Горы – это планета, вставшая на дыбы,

Горы – тропа крутая, небо вспоровший плуг,

Горы – земля такая, где остаёшься вдруг

Наедине с порогом, острым, как волчья пасть,

Наедине с тревогой в пасти той не пропасть,

Наедине с крепленьем, вбитым в гранит и лёд,

Наедине с везеньем или наоборот.

 

Я и летал, и плавал. Знаю, как жжёт курок,

Как искушает дьявол, как направляет Бог,

Как вековая скверна учит брата убить...

Только в горах, наверно, я научился быть

Тем, кто подставит спину даже под не своё,

Тем, кто чует лавину раньше схода её,

Тем собою, что сбылся только в стихах и снах,

Тем, каким не открылся в нерождённых сынах.

 

Многого не посмел я и не осилил, – но

Над ледяным ущельем был с душой заодно,

С нею вёл разговоры, ждал от неё ответ.

Мы – это наши горы и перевалы лет.

Остановись, мгновенье, и я с тобой постою

На перепутье сомнений, на ледяном краю,

Там, где ветер и скалы... И не узнать наперёд,

За каким перевалом вечность меня найдёт.

 

Вещи и тайны

 

Когда на заре засияло светило,

Прозрение свыше меня посетило:

Я понял, что утром какие-то вещи

Наполнены сутью сакральной и вещей!

 

К примеру, легчайшее сооруженье,

Дразнящее память и воображенье,

Два чудных объёма хранящее нежно, –

Кто сунул его под подушку небрежно?

 

А туфельки в цвет голубого опала?...

Вчера эта парочка здесь танцевала,

Дурачась в тустепе, скользя в менуэте, –

Кто прямо с чулками их снял на паркете?

 

Полоска бикини – ажурное чудо! –

Сама ли она упорхнула оттуда,

Где даже во тьме оказалась некстати,

И что ей приснилось в изножье кровати?

 

Но самая ценная вещь для познанья –

Прелестное, спящее рядом созданье,

И нет в этом смысле приятней занятий,

Чем давний, проверенный метод объятий!

 

Вместо письма

 

Видишь? – дожил уже до седин.

Слышишь? – слов подобрать не стараюсь.

Два автобуса, поезд один

Разменяю, к тебе добираясь.

 

Ах, далёк! – не достанет рука! –

В испарениях кофе и пиццы

Раскалённый пятак городка,

Закатившийся к самой границе.

Из пещеры, будь я Аладдин,

Лишь его бы унёс я с собою.

Два автобуса, поезд один –

Что они по сравненью с судьбою?

 

То несло, как в ущелье поток,

То крутили ветра и невзгоды.

Добираясь к тебе в городок,

Я разменивал женщин и годы.

Я от троллей ушёл и ундин,

Скорпионьей удачей хранимый.

Два автобуса, поезд один...

Называется – ехать к любимой!

 

Нам с тобою запретного нет.

Мы из общей, наверное, сказки!

Я куплю тебе много конфет,

Я придумаю рифмы и ласки.

Я очищу потом апельсин

С кожей в цвет уходящего лета.

Два автобуса, поезд один – 

И опять не уснём до рассвета.

 

Высоцкий

 

Он вырос некрасивым, но приметным

Среди московских каменных трущоб.

Он пел про юность на Большом Каретном,

Про дружбу, честь и многое ещё.

Подобно всем мессиям, неформален,

Он стал актёром как-то между дел.

Сказал Любимов: «Пьёт... Но гениален!» –

И он играл, любил, и пил, и пел.

 

И загремели Гамлет, и Хлопуша,

И слава, и скандальная молва,

А он, себе и музыке послушен,

Россию перекладывал в слова.

В нём хриплая, бунтующая сила

Творила свой прекрасный беспредел:

Швыряла в пропасть, в небо возносила!

И он играл, любил, и пил, и пел.

 

Его душа работала двужильно

В пересеченье света и теней.

Он стал звездой Таганки и Мосфильма,

Рвал паруса и вздыбливал коней.

И так он был Мариной озабочен,

Что где там спальня! – континент гудел! –

Летал в Париж с букетами – и очень

Её любил! ...Играл, и пил, и пел.

 

Ему хотелось удостоверенья,

Что он поэт! Чтоб подпись и печать!

В СП хотелось! – но Андрей и Женя

Предпочитали сдержанно молчать.

Потом писали, что и были б рады,

Да запретил тот самый «здравотдел»...

Высоцкий умер в дни Олимпиады.

Наотмашь умер – как играл и пел.

 

Страна умолкла, сжав сердца и губы,

Не веря, что она отныне без...

Когда уходят те, кого мы любим,

Молчание спускается с небес.

Что он поведал Богу, я не знаю.

Всевышний сутки молча просидел,

Потом сказал:

                        – Я грешника прощаю...

Я б тоже там играл, и пил, и пел!

 

Город Иерусалим

 

Нет, я не понимаю этот город –

С его смешеньем лавок и веков,

С его извечным ожиданьем горя

И мельтешеньем чёрных пиджаков.

 

Равновелик в величии и тлене,

Он стоек в вере, благостен и лют.

Придёт пророк – все рухнут на колени,

Поднимутся, каменьями забьют.

 

Он падал ниц, он возносился гордо

На собственной и вражеской крови.

Я знаю – не понять мне этот город,

Как вечности, бессмертия, любви.

 

Он тянется до края и за краем –

За тем, где даже тьмы не разглядеть.

Мы без того, чего не понимаем,

Порой не мыслим жить и умереть.

 

 

Женский портрет с эпилогом

 

Прекрасны были женщина и год,

А рухнули в разруху и разлуку.

 

Похожая на августовский мёд,

На яблоко, клонящееся в руку,

Была она. И было ей дано

Не делать ни движенья вполнакала:

Шла – как летела, и пила вино,

И плавала в грозу, и хохотала.

 

В ней жар переливался, как в огне.

Без умысла игрива и надменна,

Она и видом удалась вполне –

Прекрасная славянская сирена.

Мужскому взгляду было не уйти:

Её задев – он плыл за нею, вторя

Свеченью линий бёдер и груди;

И меркло небо, и стихало море...

 

Она – и это чувствовал любой, –

Во всём держась своей манеры броской,

Входила даже в воду, как в любовь, –

С улыбкой и распущенной причёской.

Уплыв, ложилась на спину она,

В голубизне утрачивая тело,

И пепельных волос её волна

С морской волной сливалась и темнела.

 

Купалась в тонком. А могла – и без,

И шла из вод, самой себя не пряча.

Славянка, Афродита, чудный бес!

Но Бог – её ли? мой? – уже назначил

Судьбу, где в небе тает самолёт,

Где есть конверт с коротенькой запиской,

Мол, миновало...

 

Я в далёкий год

Знал женщину. Тогда казалось – близко.

 

Земляк Армагеддона

 

Ар-Мегидо (иврит) – гора Мегидо на востоке Израиля;

Армагеддон – последняя битва воинств Бога и сатаны,

предсказанная Иоанном Богословом.

 

Над горою Мегидо на небе ни облачка нет.

Фермы, пальмы, поля – всё чуть сонного, мирного вида.

Но, как сердце Вселенной, как старый тяжёлый брегет,

На ладонях у Бога пульсирует жребий Мегидо.

 

Предвещал Иоанн: «Из каменьев исторгнется стон,

Хлынут лава и сера, качнётся миров пирамида.

Сатана, падший ангел, восстанет на Армагеддон,

И Конь Бледный ударит копытами возле Мегидо...»

 

Помнит Яффа – ковчег, Назарет – где молился Христос,

А нагорья на юге – как праотцев длилась планида.

Но застонет земля, содрогнётся небесная ось,

И Господь с сатаной повстречаются возле Мегидо.

 

И грядущее это не может не произойти –

Роковое, как трасса ревущего в небе болида.

Райский сад и потоп – лишь витки мирового пути,

Что закончится здесь, у горы под названьем Мегидо.

 

Двое Мощных со стягами встанут во льду и в огне.

Против славы и блеска багровая вспыхнет обида.

Бог, конечно, силён, но ответственность всё же на мне:

Ведь олива, и дом, и все дети мои – на Мегидо.

 

Пусть у Падшего нeчиcтью полнится дикая рать,

Голиаф обречён повстречать пастушонка Давида!

Нам стоять против тёмного – опыта не занимать! – 

Нам, живущим всю жизнь в ожидании часа Мегидо...

 

Как странно влюбляться – в мои-то года...

 

Как странно влюбляться – в мои-то года! –

Но всё же попробовать стоит

И в щепки крушить, как плотину вода,

Привычки, приличья, устои,

И женщину-сказку вдали увидав,

И голос далёкий услышав,

Вцепиться в мечту, будто в кость волкодав,

Что зверю подброшена свыше...

 

Но, впрочем, довольно и вздохов, и слов!

Заткнитесь, свирели и трубы,

Когда выплывают из бешеных снов

Колени, и пальцы, и губы,

Когда от «хочу, потому что люблю!» 

Уже никуда мне не деться,

Когда я в тебе наконец-то ловлю

Биение лона и сердца,

Когда две ладони сойдутся в одну

И долгое длится мгновенье,

Когда я, как запах магнолий, вдохну

Твоё золотое явленье...

 

Кармическое

 

Антиэпиграф:

 

На Васильевский остров

я приду умирать...

Иосиф Бродский

 

Каких мы бы ни были роста,

Таланта, удачи, ума,

А всё-таки адрес погоста

Судьба нам укажет сама,

Когда роковыми перстами

Отправит почти наугад

Телесное – в землю под нами,

А душу – в безвестное «над».

 

Иное же – так, между прочим,

Трясенье эфира, слова...

И пусть мы себе напророчим

Какие-то там острова,

Пригорки, леса и поляны,

Где встретим пришествие тьмы, –

Всё будет не так, и нежданно,

И выберем место не мы.

 

Но в этом смешном неуменье

Забыться в своей тишине,

Великое есть снисхожденье

Вселенной к тебе и ко мне.

Пусть век изначально конечен

И пусть неизбежен исход,

Надеждой незнанья расцвечен

Безвестный его небосвод.

 

Так стоит ли в долгой печали

О месте и часе гадать?

Не мы себе жизнь выбирали,

Не нам себе смерть выбирать

И рифму искать для погоста.

И глядя за дальний предел

Не сумрак я вижу, а остров,

Где снова б родиться хотел...

 

Картина заката

 

Как нужно рисовать закат?

Смешаем красный с небосводом.

На горизонте горный скат,

Его – сиреневым обводом.

 

Прозрачным, белым – лёгкий след –

Вот облака. Мы осторожно

Их нарисуем...

                        Силуэт

Ветвей изломанных, тревожных,

Сомненье ищущих во всём

И мечущихся бестолково

Мы чёрной краской нанесём,

Добавив каплю голубого.

 

А землю как? – она темна,

Чуть золотиста и туманна,

Ещё задумчива она,

А у подножья гор багряна.

 

И кисть направив в высоту,

Чтоб стало всё до боли чистым,

Единственнейшую звезду

Непостижимо-серебристым

Какого и в палитре нет,

Черкнём, оставим кисть в стакане,

Зажжём свечу, погасим свет,

И об ушедших думать станем…

 

Крым

 

Информационные агентства сообщают,

что 27 февраля 2014 года в Севастополе

замечены российские бронетранспортёры...

 

Что флаги, гербы, перемены?

Ори, суетись, суесловь –

Но здесь и в нерусские вены

Закачана русская кровь.

 

Что мирные сны поколений?

Сквозь марево танковых фар

Туманятся хищные тени

Эсэсовцев и янычар.

 

Что жалкие эти полвека

Навязанного гопака

Для чёрного, в порохе, снега,

Для памяти и языка?

 

Что сопли в словах и в куплете?

Превыше прискорбия лиц

Тяжёлая правда столетий

И хрупкая правда границ.

 

Не просто рождаются эры.

Прищурен истории взгляд.

А всякие там бэтээры...

Раз надо, пускай постоят!

 

Лоза

                 

памяти Юрия Арустамова

 

Перевесился через ограду

В первой зелени, в нежной коре

Тонкий стволик лозы виноградной,

Заскучавший в соседнем дворе.

 

Озорной листвяною короной

– нарушитель законных границ! –

Он касался голов, и ладоней,

И ветров, и закатов, и птиц.

 

Он с утра выходил на работу,

Он себя непрерывно растил,

И душе моей близкое что-то

Было в пульсе растительных сил.

 

Небогатые первые грозди

Воробьи расклевали потом...

В эту жизнь мы приходим, как гости.

Уходя – ничего не берём.

 

Ни объять, ни строфою обра́мить

Этот мир, бесконечно большой.

Ничего не берём – только память,

Запасённую нашей душой.

 

 

Любимой о любви и смерти

 

Дорогая, я немного устал,

А закату ещё долго гореть.

И о чём бы я стихов ни писал,

Выходило про любовь или смерть.

 

Это дом наш. Это стол и бокал.

Это море. Это небо и твердь.

Ho, о чём бы я стихов ни писал,

Всё выходит про любовь или смерть!

 

Мир прекрасен, как огромный овал.

Ну, ещё бы! Богу – да не суметь?!

А стихи – о чём бы я ни писал –

Всё выходят про любовь или смерть…

 

Пляшет ветер – шалопай, зубоскал.

А в бокале ещё целая треть!

Почему ж – o чём бы я ни писал –

Всё выходит про любовь или смерть?

 

Твои пальцы, не таясь, целовал.

Помнишь солнечную ту круговерть?

Только всё, о чём бы я ни писал,

Выходило про любовь или смерть.

 

В нашей музыке ещё не финал.

Я могу ещё тебя обогреть.

Хоть, о чём бы я стихов ни писал,

Всё выходит про любовь или смерть.

 

Солнца шар зарозовел и упал.

Ангел ночи крылья-звёзды раскрыл.

И о чём бы я стихов ни писал...

Впрочем, это я уже говорил!

 

Модильяни рисует Ахматову…

 

Так – белых птиц над океаном

Неразлучённые сердца...

Александр Блок

 

Модильяни рисует Ахматову.

Крут и нежен изгиб бедра.

Поцелуи на коже матовой

Не успели сгореть с утра.

С покрывала запястье сброшено,

Пальцы тонки, узка кровать...

 

Долго, долго любовное крошево

Будут оба перебирать.

Будут души их нервами памяти

Вновь тревожить мгновения те,

Что остались в парижской замяти,

B монпарнасовой суете,              

Где на трёх по четыре гения

– что за блуза! и трость! и бант! –

Где в абсенте ищет прозрения

Каждый новый босх или дант.

 

Столько глав у любого романа,

Сколько их любовью дано.

Возвратится в Россию Анна,

Амедео женится – но

Дрогнет строчкой горестно-нежной

Стих её через много лет.

У него вдруг линией прежней

Отзовётся чужой портрет.

 

Много бед у века двадцатого

Уготовано им... А пока

Модильяни рисует Ахматову.

Пальцы тонки, кровать узка...

 

Мы и наши гении

 

Ах, эти моцарты, пушкины, кафки!

Каждый – как дальней кометы осколок,

К нам залетевший случайно. Для справки:

Жизненный путь их обычно недолог.

 

Гения тронь – зазвенят отголоски

Детского стресса, страсти минутной –

Фокусы дедушки Фрейда... Для сноски:

Жить рядом с гением, ох, неуютно!

 

Хвалит наставник, а папа печален:

Сын-де замечен в пустом разгильдяйстве...

Что? Гениален? Ну пусть гениален,

Но не усерден в домашнем хозяйстве!

 

Женщины к гению валят толпою.

(Сереньким нам это очень обидно!)

Но если женится гений, не скрою,

Участь супруги его незавидна.

 

Гений и выгода редко совместны:

Смотрит на звёзды, а жизнь дорожает,

Дети растут, чем кормить – неизвестно,

Ну а жена всё рожает, рожает...

 

И кредиторы, и глупость, и зависть –

Лужа, в которой валяемся все мы!

Где же берёт он прекрасную завязь

Музыки, формулы, мысли, поэмы?

 

Кто он, сей баловень чудных мгновений,

Саженец странный средь поля людского?

Чёрт захохочет – Ужо тебе, гений! –

И замолчит, чуя Божие слово...

 

На берегу после заката

 

Прощай, прощай, кораблик!

Ты устал...

Ты сделан был стремительным и узким,

Но постарел, твой киль оброс моллюском,

В борту дыра – ей памятен оскал

Прибрежных скал.

 

Прощай, прощай.

Твой шкипер молодым

Когда-то был, и умным, и отважным,

И люди шли за ним, куда – неважно! –

В туман, и в шторм, и в абордажный дым!

Теперь седым

И старым стал он.

Одержим тоской,

Сидит в таверне, тянет ром с Ямайки.

Не альбатросы – мусорные чайки

Кричат, когда он тащится домой

В земле чужой.

 

Прощай, кораблик.

Рваных парусов

Ещё трепещут клочья на рассвете,

И смотрит солнце на обрывки эти,

И снасть под бризом утренних часов

В сто голосов

Гудит-поёт...

Под волн немолчный гул

Кружатся полдни, зори и закаты,

И призрачны медлительные скаты,

И треугольны плавники акул.

А ты уснул.

 

Прощай.

И пусть в последние часы

Тебе приснится бирюза прилива,

Небес высоких блёстки и огнива,

И гулкий вал прибрежной полосы,

И гром грозы,

И между рифов пенная струя...

Прощай, кораблик.

После всех походов,

Чужих краёв, ушедших мореходов

Да уплывёт в священные края

Душа твоя...

 

На смерть Евтушенко

 

И он ушёл – несбывшийся мессия,

Вонзивший в нашу память, как стилет,

Что и́дут сне́ги белые в России

И что поэт в ней – больше, чем поэт.

Громкоголос, хотя собой невзрачен,

Без лести предан, классово суров, –

Он был, как лозунг, звонко однозначен,

Без многоточий и полутонов.

 

В ту оттепель в отечестве подталом,

Привычном к диктатуре и войне,

Не тайное читателю шептал он,

Но грохотал народу и стране.

В расчёте на века и легионы

Себя он вышней участи обрёк,

Стихами наполняя стадионы

И рифмы заготавливая впрок.

 

И мы в преддверье нового морозца,

Сутулясь под болоньевым плащом,

Признали в нём поэта, знаменосца,

Актёра и бог весть кого ещё.

И очень быстро позабыв, что гений

Великой безыскусности сродни,

Он разучился жить в тени сомнений

И просто разучился жить в тени.

 

Как парус – исключительно по ветру! –

Его тащил к рукам приросший флаг.

И что осталось признанному мэтру,

Помимо наступлений и атак?

А ветер дул в безвременье и горе,

В раздоры наций, в горестный итог,

И замолчали все фанфары вскоре,

А он без них писать уже не мог.

 

Потом, когда страна упала в кому

И злые тучи небо замели,

Он тихо удалился в Оклахому

На дальнем полушарии Земли.

Себя читал подолгу – и казалось,

Что он, как прежде, громок и велик,

И больше ничего не оставалось

Ему среди своих умолкших книг.

 

Недавно прозвенел надмирный зуммер,

И он ушёл в зияющий проём.

Поэт? паяц? актёр?... Но вот он умер,

И мы с печалью думаем о нём.

 

На этой земле

 

Бог земли этой странной порой беспричинно сердит.

Древен он, и капризен, и трудно меняет привычки.

Над Израилем ветер четвёртые сутки гудит,

Стонут сосны в горах, и ломаются пальмы, как спички.

 

Пожилой кипарис расскрипелся, как старая ось,

И вороны орут, по безвестному поводу споря.

А страна так мала, что её продувает насквозь –

От предгорий Ливана до самого Красного моря.

 

Бог с начала времён здесь являет своё волшебство,

Напоив даже пыль пряным запахом воска и мирры.

Дует ветер, и будто сквозь серые крылья его

Выступают из прошлого пра́отцы, храмы, кумиры.

 

Вот любимого сына идёт убивать Авраам,

Вот в застенке Иосиф, вот Ной, уплывающий в стужу.

Ну а там, вдалеке? – да, похоже, тот самый Адам

Вслед за Евой бредёт, как и до́лжно еврейскому мужу!

 

Из молитвы и памяти варится крепкий бульон

С ароматом предчувствия вместо петрушки с укропом:

Не сулят ли зарницы предсказанный Армагеддон?

Ливень, хлещущий землю, не станет ли новым Потопом?

 

Меж огнём и водой, что сойдутся, друг друга круша,

Лишь надеждой и волей спасётся живая частица.

И, учась не бояться, под ветром взрослеет душа, –

А без этого здесь, в этой малой стране, не прижиться...

 

О любви с глаголом «быть»

 

– Светает, – ты сказала, – посмотри!...

Я посмотрел. Был свет. И был он тонок.

День выходил из домика зари,

Как золотисто-розовый цыплёнок.

 

Едва начавшись – звонок, голосист! –

Он к нам стучался лапкой многолистой,

И на стекле пластался каждый лист

Изнанкой голубой и серебристой.

 

Был больше новый день подобен сну,

Чем яви утра – и, казалось, снится

Нам ранний мир, где к каждому окну

Прильнула вновь родившаяся птица.

 

В любом луче, в касании любом,

Которыми нас утро одарило,

Всё было просто – солнце, ты, любовь! –  

А главным было то, что это было.

 

И «быть» – глагол великой простоты –

Нас делал повсеместными, но всё же

Я быть хотел с тобою – там, где ты

Была, и есть, и завтра будешь тоже!

 

 

Обыкновенная история

 

Они стихи писали. А порою

Их накрывали страсть и тишина.

Я в интересах истины не скрою:

Он был умней, талантливей – она.

Их разные обслуживали Музы.

Им нравились условия игры.

Средь множества дуэтов и союзов

Они не худшим были. До поры...

 

До той поры, когда она однажды

Пропела, будто складывала стих:

«Любить достоин далеко не каждый.

Здесь я одна люблю за нас двоих!»

Тогда с высот мужского первородства,

Иронией припудривая гнев,

Он пошутил, что бесы превосходства

Предпочитают перезрелых дев.

 

И вздор амбициозного скандала

Смахнул с нежнейшей бабочки пыльцу.

Любовь померкла, съёжилась устало

И побрела к унылому концу.

Не стало ни звонков, ни посещений,

Ни тихих посиделок под луной.

Он стёр инициалы с посвящений,

Она сожгла поэму «Мой герой».

 

В своих обидах каждый был упорен,

И каждый залатал дыру в судьбе,

Но почему-то ищет до сих пор он

В её стихах хоть строчку о себе.

Смятенье слов, прекрасное до дрожи,

Метафор золотистый звукоряд –

Всё это не ему теперь! – и всё же

Он примеряет их чужой наряд.

 

И будто на мгновение воскресли

Звезда, и боль, и запустелый дом...

Кольнёт в груди – а может быть? а если? –

И аж до слёз смешно ему потом!

 

Папа с мамой

 

Моего в этом мире почти ничего –

Только память, да дочь, да жена.

В той земле я оставил отца одного.

Мама – в этой, и тоже одна.

 

Папа с мамой давно под землёю лежат.

Нет ни завтра у них, ни вчера.

Очень разные птицы над ними кружат

И по-разному плачут ветра.

 

И неправильно вовсе, прости меня Бог,

Их земные закончились дни,

Если вместе прошедшие столько дорог,

В смерти вдруг разлучились они.

 

Может быть, я и зря изболелся душой,

Может, зря лезу в эти дела –

Там, где вечный покой... Но ведь я-то живой,

И разлука их мне тяжела.

 

И хоть дочь подросла, и хоть годы летят,

Мне неясной вины не избыть.

Лишь надеюсь, что папа и мама простят,

Может быть, может быть, может быть...

 

Пейзаж с молитвой

 

В роще ёлочек серо-зелёных,

где не сыщется ветки прямой,

на скрежещущих каменных склонах,

обнесённых небесной каймой,

 

На вместилище, малом до боли,

грозных мифов, и высохших рек,

и озёр, омертвевших от соли,

и пустынь, коротающих век,

 

В предвечерье февральской прохлады,

когда солнечный край невысок

и дымятся лучей колоннады,

опираясь на тёмный восток, –

 

Здесь, уже завершая дорогу,

что восходит в Иерусалим,

станешь близок ты дому и Богу,

постигая их чувством одним.

 

Полнолуние

 

Безмолвней Бога, арфы многострунней,

Мир осияв от выси и до дна,

Жемчужиной с гирлянды полнолуний

Упала в небо полная луна.

 

И в сотый раз мир оказался странным,

Таинственным, как древний скарабей,

И воздух стал светящимся туманом

В коронах зачарованных ветвей.

 

Я знал, пред полнолунием немея,

Восторженной душой пластаясь ниц,

Что все колоссы, сфинксы, колизеи –

Лишь сноски на полях его страниц;

 

Что в бесконечной череде пульсаций

Рассеются, как одинокий вздох,

Движенья льдов, столпотворенья наций,

Шаги геологических эпох;

 

Что рядом с мощью лунной партитуры

Ничтожны эры, страны, города,

Аттилы, чингисханы и тимуры,

Людские миллиардные стада!

 

Всё так... Но в мельтешенье скоротечном,

Где, чуть взойдя, заходят наши дни,

Дано лишь людям тосковать о вечном –

И потому я Вечности сродни.

 

Полёт на воздушной трапеции

 

Веря в то, что большое всегда отражается в малом

И что путь муравья так же важен, как трассы галактик,

Обманув тяготенье, вершим мы подкупольный слалом:

Ты – блестяще-прекрасна, а я – серебрист и галантен!

 

Там внизу всё не так – неотчётливо, зыбко и ложно,

То ли да, то ли нет, то как хочешь, а то непременно...

Наверху же, в юпитерах, кроме шарниров и лонжей,

Есть всего лишь два тела над чёрной воронкой арены.

 

А в начале – как Слово! – раскрутка до свиста и гула.

Воздух бьётся в ушах – и вселяется Бог в акробата!

Поворот – Атлантида... Ещё поворот – утонула...

Ну, работай, партнёрша, чтоб Ною достичь Арарата!

 

Чтоб доплыл до америк сеньор Христофоро Коломбо!

Пируэт... А за ним – взлёт разгибом над озером Чудским!

И на спаренном сальто – в секунде от ядерной бомбы –

Мы поверим друг в друга с особенной силой и чувством.

 

И за восемь минут на мгновенья разбитой тревоги,

Когда воздух горяч и упруго податлив, как клейстер,

Так весь мир мы раскрутим, что взвизгнут железные блоки

И, бледнея, под купол посмотрит бывалый шталмейстер!

 

И очнувшись потом, после всех непадений и взлётов,

В центре вроде б знакомой в огнях и опилках арены,

Мы с тобою поймём, восемь долгих минут отработав,

Что софиты нам светят уже в параллельной Вселенной.

 

И цветы, и поклон, и рука твоя, будто бы лебедь,

Обольстительным жестом взлетает в сиянье усталом!

Высотой испытав, нас трапеция заново лепит...

 

Потому что большое всегда отражается в малом.

 

Портрет палача

 

Есть знакомый один у меня,

Вроде, дальняя даже родня:

Доктор физики, холост, угрюм,

Гладит сам себе чёрный костюм,

А рубахи ему не с руки –

Гладит только лишь воротники.

 

Он приходит под вечер, и с ним

О политике мы говорим,

О хоккее и как всё не так...

Пьёт он только хороший коньяк

И готов обсуждать до утра

Время Грозного или Петра.

 

О себе – никогда, ничего.

Знаю, кафедра хвалит его,

Но он мнителен, резок и зол,

И с коллегами дружб не завёл,

И корит лаборантку при всех

За короткую юбку и смех.

 

Снова поздняя ночь на дворе.

Снова наш разговор о Петре:

– Царь ли страшен? Страна ли плоха? –

И, не ведая в этом греха,

Доктор скажет:

                         – Чтоб всё изменить,

Надо было казнить и казнить!

 

(Площадь, дыба, кровавый настил.

Он бы смог! Он бы всё упростил,

Потому что порою палач –

Лучший способ решенья задач!)

 

А когда он уходит домой,

Очень искренний, очень прямой,

Вижу – он с топором, в клобуке,

Кровь на лезвии и на руке...

 

Портрет пророка в молодости

 

Во дворце фараона прохладен бассейн,

Во дворце фараона так много рабов...

Ты ещё ни к чему не готов, Моисей,

Ты к великой и горькой судьбе не готов.

Ты неглуп, но пока беззаботен и пуст,

Ты царевич, ты выше похвал и обид! –

И такому ли явится пламенный куст,

Из которого Яхве с тобой говорит?

 

Лучше ласка рабынь и послушливость их,

Ловчий сокол и свита за правым плечом,

Чем однажды увидеть у стен городских,

Как твоих соплеменников гонят бичом.

Лучше жалких отринуть и слабых забыть,

Как предписано кодексом рангов и каст,

Чем, раба защищая, капо зарубить –

И узнать, что спасённый тебя же предаст...

 

...Будет жизнь беглеца и пастушья сума,

И не знает ещё ни один звездочёт,

Что погибнут младенцы, что спустится тьма

Что кровавыми волнами Нил потечёт,

Что пойдут через дали пустынь и морей

Сотни тысяч голодных, озлобленных ртов,

Из которых не сделать свободных людей...

Моисей, ты ещё ни к чему не готов.

 

Но в обещанный рай, так похожий на ад,

Ты бредёшь по тропе, еле видной в пыли,

Где столетья спустя столько орд и армад

Прахом лягут в пределах Священной земли.

А толпа позади тащит ропот и ложь,

Страх, тоску и надежды за тысячу лет.

Ты до края дойдёшь, но за край не зайдёшь

И в пустыне умрёшь, исполняя Завет.

 

И в последнюю ночь, в свой предутренний час,

Уползая за круг обветшалых шатров,

Ты прошепчешь во тьму угасающих глаз:

– Ты прости меня, Боже... Я был не готов...

 

__________

 

Моим читателям – нечто мистическое:

строка – «Ты ещё ни к чему не готов, Моисей...» –

возникла вдруг... Два дня я писал эти стихи,

а когда напечатал их в Интернете, мне сказали,

что именно сегодня день рождения и одновременно

годовщина смерти пророка Моисея, прожившего ровно 120 лет.

По еврейскому календарю «зайн бэ адар»

(седьмой день месяца адар) – это ещё и день памяти тех,

чьи могилы неизвестны, ибо неизвестно,

где похоронен Моисей, выведший евреев из Египта

и умерший на пороге Земли Обетованной.

М.Ш.

21.02.2010 г.

 

 

Премьера

 

Я трону прелестную руку,

Я буду ревнив и речист

Под горькую кошкину муку,

Что тянет плохой гитарист.

 

Сомнителен шик ресторана.

Зеркальные блики и мгла…

Капризом случайным и странным

Судьба нас сюда привела.

 

Но в блёстках восточной палитры,

В дробящемся блеске зеркал,

В коленцах гитары нехитрой

Особый живёт ритуал!

 

И, значит, сливаясь с напевом

Плечами в слепящей красе,

Играй мою женщину, Ева,

Да так, чтоб поверили все.

 

Чтоб пальцы скользили влюблёно,

Чтоб страстью казалась игра,

Чтоб сонные ласки бостона

Хотелось тянуть до утра!

 

Сюжетом из райского сада

Себе вдохновиться позволь!

А мне и стараться не надо,

Настолько мне нравится роль!

 

...Судьба свой сценарий листает:

Из синих небесных ворот

Змеёныш уже выползает –

И яблоко нам подаёт!

 

Приходит ночь, где рушатся запреты...

 

Приходит ночь, где рушатся запреты,

Ко всем приходит, что ни говори,

И синим дымом станут сигареты,

Которые искуришь до зари,

И синий пепел в пепельницы ляжет,

Как синий снег невиданных порош,

И всё, о чём не смел подумать даже,

Ты в памяти своей переберёшь.

 

Ты будешь думать обо всём на свете,

Всему искать причину и ответ.

Ты будешь думать о любви и смерти,

О сущности песчинок и планет.

Поднимешься в неведомое небо

И рухнешь на неведомое дно.

Сон станет явью, былью станет небыль.

Приходит ночь – уж так заведено...

 

Приходит ночь в столетие длиною,

И вместе с ней придут звезда и даль,

И радость вдруг покажется бедою,

А радостью – забытая печаль,

И мысли, как взбесившееся стадо,

Растопчут узаконенную суть,

И смысл жизни будет где-то рядом

И до утра не даст тебе уснуть.

 

Прямым текстом…

 

Поддавшись нелепой причуде,

С умом несовместной никак,

Недавно нормальные люди

Бандеровский пляшут гопак.

Квадратное мнится им круглым,

А светом недавняя тьма, –

Как будто, искусаны гуглом,

Они посходили с ума.

 

Поэты, врачи, адвокаты,

И каждый – мудрец! книгочей!

Они ведь и сами когда-то

Бежали от тех сволочей,

Что их с малолетства гнобили,

Тупым завывая зверьём:

– Шо ж немцы жидов не добили?

Нэхай! Мы и сами добьём...

 

Пришлось уходить от судьбины

Тропой, что трудна и долга.

Спровадивши их, Украина

Другого сыскала врага,

И все наконец-то узнали

Причину прорух и невзгод:

То русские обворовали

Святой украинский народ!

 

Явились путями кривыми

И застили славный простор,

И верит Украйна, что ими

Затеян был голодомор,

И точит клыки за потраву,

И греет кастет в рукаве,

А Крым ей достался по праву! –

Не русским же и татарве...

 

А дальше запахло смертями

От жовто-блакитных идей,

И прошлое лапой с когтями

К себе поманило людей,

Нависло зловещей химерой,

Навеяло бред и туман,

И морды Петлюры с Бандерой

Собой осенили майдан.

 

И с русской околицей рядом,

Безумьем и злобой вспоён,

Окутан коричневым смрадом,

Распух незалежный дракон

И всю провонял Украину,

И с пылом железных мощей

Ей чёрный букет джавелинов

Отправил заморский Кощей.

 

– Мы укры! Мы слава и сила!

Мы поступь грядущих веков! –

Понять им ума не хватило,

Что Запад их, как дураков,

Толкает с Россией на драку

(чужой-то ведь крови не жаль!)

И что за призыв «На гиляку!»

Обидеться может москаль.

 

Обиделся... Насторожилась,

Ждала и терпела страна.

Теперь там, где долго гноилось,

Гремит-полыхает война.

Мир полнится болью и стоном,

Кровавой недвижностью тел...

Но нужно покончить с драконом,

Пока он ещё не взлетел...

 

И пусть, кто с мозгами косыми,

В фейсбук, как волы, впряжены,

Вопят, что одна лишь Россия

Сегодня желает войны

И что в миролюбии сила! –

Но где был ваш праведный вой,

Когда не Россия бомбила

Белград, и Багдад, и Ханой?

 

И что ж не раздался, неистов,

Ваш мира взыскующий глас,

Когда батальоны нацистов

При всех убивали Донбасс?

Что ж вы не вступились за малых,

Боящихся выйти на свет

Детишек, что спали в подвалах

Все восемь неправедных лет?

 

Молчали – и, значит, повинны,

И правда мне видится в том,

Что рухнет Рейхстаг Украины,

И Нюрнберг будет потом...

 

Раб

 

Назвав его несчастным – не солгу,

Хотя на нервном и бесцеремонном,

Всё повидавшем творческом кругу

Он слыл крутым и даже беспардонным.

Творить закончив в сладостную рань,

Не знали вы, в какое же мгновенье

Сожмёт его критическая длань

Трепещущую тварь стихотворенья?

 

Он в мелочи входил как в рощу танк,

Давя её налево и направо.

Он ведал всё: от ценника путан

До правил монастырского устава.

В нём знанье превратилось в ремесло,

В названья – краски, запахи и звуки.

Он слово, что звенело и росло,

Обстругивал до прямизны и скуки.

 

А сам, пеняя нам за все грехи

И словари таская, как вериги,

Тачал бесцветно-точные стихи,

Пригодные для телефонной книги.

Он нёс в себе свой сумрак и предел,

Как инквизитор, одержимый верой:

Ведь цензор-бог, который в нём сидел,

Его карал стократно высшей мерой.

 

Случался иногда упрямый стих! –

Тогда сдирая мелочей коросту

И сам себя на волю отпустив,

Писал он ярко, радостно и просто!

Но скучный бог, своё вернуть спеша,

Спешил убить живое дуновенье,

И снова засыпала в нём душа

До будущего чудного мгновенья...

 

Русские женщины на Пасху

 

Христос воскресе... Плакали и пели,

Убогим клали сласти и рубли,

Близь церкви умывались из купели,

Наполненной от матушки-земли.

 

И крестным ходом, со свечой из воска,

Брели под колокольный перезвон

В своих платочках, светлых и неброских,

Похожие на лики у икон... 

 

Я их – и пожилых, и помоложе,

Счастливых и у горя на краю

Несуетно хранящих имя Божье –

Немало повидал за жизнь свою.

 

И, чуждый этой веры от рожденья,

Я, выросший вдали от слова «Бог»,

Дивился связи силы и терпенья,

Чьего единства я постичь не мог.

 

И мне далось – не логикой, не мерой,

А будто взмахом удивлённых крыл:

Бог если был, то был силён их верой,

А если не был, всё равно он был.

 

Несли они не страх, не покаянье,

Но тихое величие своё,

И был их Бог – любви иносказаньем,

Прекраснейшей метафорой её.

 

Русские поэты на Украине

 

Поэтический труд – он всегда был не слишком доходен,

Но сейчас о другом я – о том, как живётся во мгле

Нынче русским поэтам меж двух не поладивших родин

На своей украинской, больной и несчастной, земле,

На земле, что пропахана чёрным отравленным плугом,

Докопавшим до сердца... А я её помню другой:

Был здесь русский язык украинскому братом и другом,

А теперь он ордынский и бог ещё знает какой.

 

Ребятишкам твердят о великой причастности к украм

И о диких монголах, засевших в российских кремлях.

А товарищ мой львовский из ящика с письмами утром

Вынимает листовки со свастикой и в черепах.

Текст обычный: в Украйне – такой европейской и новой! –

Навсегда мы развеем столетний москальский дурман;

Потому или пойте тарасовой ридною мовой,

Или – жить если хочется! – Рашка-вокзал-чемодан!

 

Сообщает товарищ мой иносказательно это:

Freedom и liberte! – но читается весь Интернет

Теми, кто озабочен контактами русских поэтов

На земле Украины – а вдруг он не просто поэт?

Вдруг он враг и шпион? Вдруг продаст он какую-то тайну

Москалям, отмечающим праздник Победы и Mай,

И коварно тогда проберётся в родную Украйну

И захватит её этот страшный кремлёвский Мамай!

 

Вновь утащат в полон черноглазых и пышных красавиц

И лихим запорожцам генсеков назначат опять!

И в борьбе за свободу уже отыскался мерзавец,

Предложивший всех русских здесь «русскоязычными» звать.

Чем не выход? Пусть детям учитель поведает в школе,

Что вторичен язык, а первичны чупрына и пыл!

Украинец Ахилл – тот по-грецки болтал поневоле,

На иврите, увы, украинец Христос говорил.

 

И меж прочих великих найдут украинцев немало:

И Толстой, и Ньютон, и Спиноза, и Кант, и Евклид,

И исчезнет проблема, как вовсе её не бывало,

И пусть славное «Хайль!» с украинским акцентом звучит...

 

С ума сошедший домовой

 

Блестит луна на дне колодца.

Над лесом тает волчий вой…

В такую ночь к избе крадётся

С ума сошедший домовой.

Как стал он портить харч и платье

И к злобе сделался охоч,

Хозяин cотворил заклятье

И выгнал домового прочь.

 

Но и без этого, однако,

Любой на домового лют...

Ни кот, ни лoшадь, ни собака

Его своим не признаю́т,

Не пустят рядом на солому

И нe поделятся едой –

Все помнят, как был тяжек дому

С ума сошедший домовой.

 

А он, вины cвоeй не чуя,

В ненастье, в холод, на жаре

По ближним рощицам кочует,

Полёвок ест и спит в норе.

И нет покоя домовому:

Рассудком тягостным не здрав,

Всё к дому тянется он, к дому,

Любовь и ненависть смешав.

 

 

Сегодня буду – красным...

 

И стану я сегодня всем, что красно!

Я стану цветом губ твоих опасных,

Осенним днём в багряном сарафане,

Рубахой, что алеет на цыгане,

Безумием сгорающей Сверхновой

И даже красно-рыжею коровой!

 

И будут мне понятными отныне

Смятенье красных пятен на картине,

Капризы лака на руках строптивых,

Потусторонность в розовых отливах

Полярного сияния, а утром

Купанье розы в чаше с перламутром,

И многое!...

 

Но я не перестану

Гадать и ждать: а чем я завтра стану?

Глотком воды? Воздушным ярким змеем?

Сомненьем, цифрой, радугой, жокеем?

Мгновением, безликим и безгласным?

Там поглядим...

Сегодня буду – красным!

 

Старость

 

В старухе жизни оставалось мало.

Старуха никого не узнавала.

Душа её, к иным готовясь срокам,

Блуждала где-то в тёмном и далёком.

 

В глазах, давно полуслепых и мутных,

Всплывали тени нужд сиюминутных:

Поесть, поспать и прочее такое,

Мешающее благости покоя.

 

Сын с дочерью и выросшие внуки

Притихли в ожидании разлуки

И ту, что длилась в исхудавшем теле,

Скорее не любили, а жалели.

 

Но редко и со временем всё реже

Старуха к яви обращалась прежней

И о былом, поднявшись на кровати,

Шептала детям – Данечке и Кате.

 

Она о самом важном говорила:

Как отстирать на галстуке чернила,

Как обменять кольцо на фунтик соли,

Как не попасться немцам на Подоле.

 

Мешались имена, места и даты...

Был  Данечка седой и бородатый,

А Катя всё пыталась помолиться,

И оба знали – чуда не случится.

 

Стихи Галатее

 

Ocтaвь Пигмалиона, Галатея!

Талантом, как недугом, одержим,

Над замыслом заоблачно немея,

Земному он становится чужим.

Он в мраморе свои виденья прячет,

Как будто бы надеется опять

Изведать богоданную удачу –

Любовь из невозможного создать…

 

Оставь его! Иди! Там ждут Афины!

Там целый мир! Hу, чтo жe ты? Иди!

Сильны мужи и юноши невинны…

Повелевай – округлостью груди,

Капризом бёдер, зовом лoнa, властью

Влечений, изгоняющих покой…

Ночной жасмин благоухает страстью,

И влажно дышит в сумерках левкой,

И роза зачарованно запела!

Иди же, Галатея!

                           ...А потом,

Когда поймёшь – душа окаменела –

Вернись для пробужденья в этот дом,

Где нежность – не разменная монета,

Где камню повелели – «Оживи!» –

И где любовь есть продолженье света,

А тело – продолжение любви,

Где вишнями колышется аллея,

Где за окном цикада голосит!

 

Вернись к Пигмалиону, Галатея.

Никто другой тебя не воскресит.

 

Стихи для детей

 

Когда с немотой нас поженит великая сводня,

Вам Завтра расскажет, какими мы были сегодня,

И вывесит ценник всех наших стихов и улыбок,

Ненужных побед и прекрасных, блаженных ошибок.

 

Из дальних пределов, при жизни, увы, недоступных,

Уже не исправить наме́рений, слов и поступков,

Но вы, молодые, явите чуть-чуть милосердья

К нескладным итогам излишне большого усердья!

 

Ах, как мы старались! Искрили мозги и суставы!

И правы мы были, когда даже были не правы,

И чушью задорной свои заполняли тетради,

А если и врали – то только лишь истины ради!

 

Но знали мы точно, что избраны веком и словом,

Что именно нам суждено прикоснуться к основам

Глубин и галактик! – и не было большего страха,

Чем тихо и сонно рассеяться горсточкой праха.

 

День близок к закату. Свои собирая котомки,

С улыбкой мы просим вас, дерзкие наши потомки,

В безвестное Завтра летящие под парусами:

Судите тогда нас, когда поумнеете сами!

 

И знайте, что ваши успехи, ошибки, тревоги –

Они не начало – они продолженье дороги.

Пройдите свой путь, оглянитесь и тихо вздохните,

И стих напишите, и детям его расскажите...

 

Стихи для забывчивой женщины

 

На излёте жаркого тумана

И ещё не размыкая рук,

– Я хочу стихов, чтоб было странно! –

Медленно она сказала вдруг.

 

Как-то непонятно поглядела,

Будто что увидела в окне,

Кружевное-смятое надела

И ушла. И грустно стало мне...

 

Я шагнул за дымчатые грани

Горизонта – в даль, где синева

Распускает по небесной ткани

Тайные, дремотные слова.

 

Я спустился в сумрачные глуби,

В гибельный, обманчивый уют, –

Там, где волн бесчисленные губы

Плачут и о вечности поют.

 

Я ушёл в подземные стихии,

В чёрные граниты, в белый мел –

И об этом ей писал стихи я,

Потому что я её хотел.

 

А она под вечер прилетела,

Лёгких тканей уронила прах

И уже под утро их надела,

И не вспоминала о стихах...

 

Стихи на могиле

 

Любовники, в желаньях страсти юной

Ища приют, где глаз ревнивых нет,

Садились на скамью, сгоняя лунный

Дремавший здесь голубоватый свет...

Т. Готье

 

Кладбище, заросшее печалью,

Тишиной, проталинами света...

На могиле абрис под эмалью

И стихи французского поэта.

Эхом вдалеке поющей ноты

Показались вдруг они тогда мне –

Эти в блёстках старой позолоты

Восемь строчек, высеченных в камне.

 

Не читал – угадывал, скорее,

Я их след, что был едва заметен,

Как однажды в тёмные аллеи

От людей, от зависти и сплетен

Двое убегали ночью лунной

Меж ветвей и завитков тумана.

Их и ныне на скамье чугунной

Роза ждёт, тиха и безуханна.

 

Я молчал и думал – вот могила,

Вот слова высокого значенья...

Жизнь их подле смерти сохранила

Для печали и для утешенья.

Всё она в них выверила мудро

Сердца и ума высокой мерой.

Ночь была бессонной, а наутро

Розы я принёс на камень серый.

 

Пусть тебе, ушедший, небо крышей

И земля покоем. Вечно свята

Лишь любовь! – и горше нет, и выше

Снов о ней, нам явленных когда-то.

А стихам – спасибо за уроки,

Явленные в буквах полустёртых...

 

Дай же Бог и нам такие строки,

Что достойны и живых, и мёртвых.

 

Стихи о смысле жизни

 

Кем-то созданы в день накануне священной субботы,

Мы очнулись и сразу за дело взялись нешутейно!

Мы придумали джинсы, компьютеры и луноходы,

Мы придумали Пушкина, Канта, Ньютона, Эйнштейна.

 

Мы придумали Бога. Он вышел, по правде, не бог весть

Как удачно! – но всё ж мы челом ему, веруя, били.

А потом мы придумали правду, свободу и совесть,

Но что делают с ними – об этом мы как-то забыли.

 

Мы придумали рабство, концлагерь, войну и расизм,

Вазелин и парады для гордых, обиженных геев,

И фастфуды для янки, и лейб-дураков для России,

И джихад для ислама, и вечный погром для евреев.

 

Мы придумали выборы, прессу, рекламу и бренды,

А потом – заодно уж! – как воду вычерпывать ситом.

И назло Голливуду, штампующему хэппи-энды,

Мы придумали байку о бабке с разбитым корытом.

 

Но зачем нам всё это? И мудрый Коэ́лет* в печали

Молвил – Всё суета! – и поник своим фирменным носом.

Я так думаю, те, кто когда-то и нас создавали,

Тоже никли носами над бездной простого вопроса.

 

Для чего мы живём? И неважно, кто выше и старше,

Если общая тайна незнанья над нами нависла:

Для чего мы живём? И да здравствует равенство наше! –

Наше горькое равенство разума в поисках смысла...

 

_____________________________________________

*Коэ́лет (иврит) – проповедник;

также название раздела Ветхого Завета;

греческая калька – Экклезиаст.

 

 

Стихи о смысле жизни

 

Кем-то созданы в день накануне священной субботы,

Мы очнулись и сразу за дело взялись нешутейно!

Мы придумали джинсы, компьютеры и луноходы,

Мы придумали Пушкина, Канта, Ньютона, Эйнштейна.

 

Мы придумали Бога. Он вышел, по правде, не бог весть

Как удачно, но всё ж мы челом ему, веруя, били.

А потом мы придумали правду, свободу и совесть,

Только что с ними делать – об этом мы как-то забыли.

 

Мы придумали рабство, концлагерь, войну и расизм,

Вазелин и парады для гордых, обиженных геев,

И фастфуды для янки, и лейб-дураков для России,

И джихад для ислама, и вечный погром для евреев.

 

Мы придумали выборы, прессу, рекламу и бренды,

А потом – заодно уж! – как воду вычерпывать ситом.

И назло Голливуду с букетом его хэппи-эндов

Мы придумали байку о бабке с разбитым корытом.

 

Но зачем это нам? И потомок Давида в печали

Молвил – Всё суета! – и поник своим фирменным носом.

Я так думаю, те, кто когда-то и нас создавали,

Тоже никли носами над бездной простого вопроса.

 

Для чего мы живём? И неважно, кто выше и старше,

Если общая тайна незнанья над нами нависла:

Для чего мы живём? И да здравствует равенство наше! –

Наше горькое равенство разума в поисках смысла...

 

Стойкий оловянный солдатик

 

Ах ты гордый, смешной, одноногий, влюблённый и смелый,

Верный воинской дружбе, уставу, присяге и чести,

Неизменно готовый погибнуть за правое дело,

Даже стоя на месте!

 

В мире, ржавчиной полном, есть давний закон оловянный:

Жизнь солдат коротка, но пока мы хоть капельку живы,

Не страшны нам ни тролль, ни сугробы, ни крыс окаянный!

Верь в удачу, служивый!

 

Кивер чист и блестящ – значит, был человек не на марше,

И параден мундир, и усы с выражением строгим!

Жаль, отливка с дефектом... Но ты же солдат, а не маршал, –

Проживёшь одноногим!

 

Дисциплина – вот главное! Скажут – пальнёшь из мушкета

И в атаку пойдёшь, ослепляя мундиром карминным!

И тебе улыбнётся танцовщица лунного цвета

С полки, что над камином.

 

Ах, не верьте, что в зале творится обыденный ужин,

Где семья с аппетитом припала к фасоли и крупам, –

Здесь на крыльях любовных солдатик с танцовщицей кружит

Над гороховым супом!

 

А потом над жарким, истекающим перцем и соком,

Жизнь прочертит полёт их, исполненный подлинной страсти!

Но положит камин окончание чувствам высоким

В красной огненной пасти.

 

Опечалятся все, а особенно бабки с дедами,

Те, что прожили век свой в мечтах и трудах непрестанных.

И становится ясно, как мало отличны мы с вами

От солдат оловянных.

 

Ведь и мы, и они держим гордыми лица и спины,

И в атаки идём, и влюбляемся страстно и робко.

А безжалостный рок нас потом отправляет в камины

Или прячет в коробку...

 

Танго

 

Я буду фланировать возле ажурных мостов

В белом костюме, надетом на смуглое тело.

Тонкая женщина – тоже, наверное, в белом –

Руку протянет мне, будто гирлянду цветов.

 

К нам донесётся, как тихий далёкий пожар,

Томный и розовый звук предзакатного танго.

И припадает ко мне золотая испанка,

И опускается солнца малиновый шар.

 

Танго зовёт нас – и вот уже он – небосвод!

Тёмные волосы искрами вьются по ветру.

Да, мы летим! Никогда в это я не поверю,

Нет, не поверю! – и всё-таки это полёт!

 

Дальше – волненье и чуткое тело её,

Нежность любви без запретов, где всё уже можно...

Утром будильник – «Вернись!» – позовёт осторожно,

А на полу, будто белые перья, бельё...

 

«Титаник»

 

Было всё – и кнут, и пряник... По ухабам вод

Дней моих плывёт «Титаник», на закат плывёт.

За кормою волн угрюмых чёрная гряда,

А на палубах и в трюмах люди и года.

 

Здесь воспоминаний стая – добрых и плохих,

Здесь и призраков хватает, и ещё живых.

Здесь я памяти-поклаже страж и рулевой.

Всё, что пе́режил и на́жил, – всё моё со мной.

 

Волны раздвигаю грудью, жилами звеня.

Знаю, айсберг, это будет: ты найдёшь меня.

Мы уйдём, двойник и странник, к разным полюсам:

Каждый сам себе «Титаник», айсберг – тоже сам.

 

Но за дымкой поворота, за пределом льда,

Может быть, ещё мы кто-то... Музыка? звезда?...

 

Фламинго

 

Фламинго был похож на нотный знак –

Как будто Бах в заношенном халате,

Склонив над партитурою колпак,

Черкнул пером на розовом закате.

 

Мне многое звучало на веку,

Но ни одна так музыка не пела,

Как эта, где благословил строку

Небесный ключ фламингового тела.

 

В изгибах шеи, в линиях крыла

Иных миров здесь царствовали меры,

И в их непостижимости была

Соединённость грёзы и химеры.

 

И столь полна возвышенных тревог

Казалась мне пернатая токката,

Что я подумал: это Бах и Бог

Играют вместе музыку заката!

 

А птичий клюв, гармонию презрев,

Зарылся, чёрный, в радужные пятна;

И был фламинго – как живой напев,

Как фуга, что светла и непонятна...

 

ЦИКЛ «КРАСКИ ПАМЯТИ»

 

1. «Едоки картофеля»

 

Встретил эту жуть Ван-Гога, где молчанье так убого,

Где его печально-много, я на зрелом рубеже.

Я вгляделся в эти лица, в комнату, где страх таится, –

И как в мозг вонзилась спица: видел, видел их уже!

 

Да, конечно же… Квартира где-то около Памира,

На краю большого мира: стены, стулья и комод.

Стол овальный, в центре плошка, в плошке дымная картошка,

Хлеба-соли есть немножко... Пятьдесят голодный год.

 

Тыща девятьсот заплечный, героический, увечный

И почти бесчеловечный – но ведь как-то вот живём!

Коммуналка – плачь и смейся! На приватность не надейся.

В каждой комнате семейство. Называется – наш дом.

 

Это ничего, что тесно. Это даже интересно!

Хуже то, что ждут ареста папа с мамой по ночам.

Дом – больничный, и из дому ночью взяли дядю Сёму,

Тётю Сару, тётю Тому… Плохо жить теперь врачам!

 

А ещё на той неделе все у нас они сидели.

Мы  картошку с хлебом ели, хоть не досыта, но всё ж…

За окном уже темнело. Громко радио хрипело

Про убийц в халате белом – и сгущались тьма и ложь.

 

И во тьме зеленоватой дом сжимался виновато.

Окон тусклые квадраты тихо тлели до утра.

Молча жили, молча ждали. Хлебовозки разъезжали,

Забирали, забирали, забирали, забира...

 

Потому-то и поныне на ван-гоговской картине,

Как в аду или в пустыне, я врастаю в эту жуть:

Жизнь – разменная монета, а вопросы без ответа,

И всё так же до рассвета папе с мамой не уснуть.

 

2.  «Сказка Королей»

 

Чюрлёнис, «Сказка Королей». Закат почти угас.

Провинциальный, как лото, наш городок затих.

А в старой книге у меня, к сиянью наклонясь,

Живут два добрых Короля в коронах золотых.

 

Пятидесятые года. Года как сон и бред.

Привычно страшен Левитан, и мир сгореть готов.

Дымится в генах страх войны – и я в свои шесть лет

Уйти мечтаю к Королям, похожим на богов.

 

Пьют инвалиды во дворе, отставив костыли.

В жену бутылкой запустил сосед по этажу.

Он одноногий и глухой. И всё жe Короли

Сиянье держат на руках, а книжку я держу.

 

А книжку – я. За этот день, что меркнет там, в окне,

Отец мой до того устал, что ест – и то с трудом.

Он говорит, что Бога нет, и непонятно мне,

Кто держит солнце, и луну, и город наш, и дом?

 

Давно нет папы. Нет страны. Закат почти угас.

Война крадётся по земле, где нынче мой ночлег.

Но книжка есть. Она цела. Так кто же держит нас?

 

Чюрлёнис, «Сказка Королей». И новый старый век...

 

3. «Купание красного коня»

 

Картина была, будто сон, глубока:

В мерцании летнего дня

В прекрасной стране, где лазурна река,

Мальчишка купает коня.

 

Ах, детство моё! – переклички и строй,

Вождей саблезубый оскал...

Не плавал я в реках с лазурной водой

И красных коней не купал.

 

И вот – пионер и последыш войны,

Заточен под веру и страх, –

Я встал перед вышедшей из глубины

Картиной в нездешних цветах.

 

Тень омута, розовый берег надежд,

Зелёный покой вдалеке,

И мальчику было не нужно одежд,

Как дереву или реке.

 

А конь был багряным, как ночью огонь,

И чуден был лик у коня.

Он был моим другом, и был этот конь

Сильнее и больше меня.

 

Осталось на холку спуститься руке,

Чтоб мы с ним – легки и вольны! –

Уплыли туда по лазурной реке,

Где нет ни смертей, ни войны...

 

Шаман

 

В намоленной старой яранге,

Гоняя тaбaчный туман,

Под бубен и ржавые банки

Весну выкликает шаман.

Давно ей пора бы явиться,

Ведь ждут с нетерпеньем её

И люди, и рыбы, и птицы,

И всякое в тундре зверьё.

 

И ради предвечного хора

Охоты, весны и любви

Стоградусный спирт с мухомором

Взыграют в шаманьей крови! –

И он, как аркан над оленем,

Над миром взметнёт волшебство,

Которое в ста поколеньях

Сплетали все предки его.

 

Закат опалённую рану

Упрячет в зазвёздную тьму,

Но небо ответит шаману

И боги помогут ему.

На позднем рассвете он выйдет

Голодным, усталым, худым

И в узкие веки увидит

Мир солнечным и голубым.

 

Он сядет на парке измятой,

А может, совсем упадёт,

Но в мае придут оленята,

И нерпа на берег придёт,

И ягель распадки обложит,

И рыбой наполнится сеть,

И мальчик родится, быть может,

Умеющий слышать и петь.