Марк Шатуновский

Марк Шатуновский

Четвёртое измерение № 5 (281) от 11 февраля 2014 года

евангелие от травы

 

из евангелия от травы

 

...Бог и трава понимают друг друга,

это им всё равно, как занять или выпить,

но трава шевельнётся волною испуга

и начнёт растопырено листьями рыпать.

это Бог припозднился с какого-то света

и теперь возвращается, полный предчувствий,

там Его принимают за мелкого шкета

по причине Его слишком редких присутствий.

ну, а здесь никого ни учить, ни стыдиться,

ни стоять на миру, как нашкодивший школьник,

разве прямо с земли вдруг шарахнется птица,

да и та нелюдимая, аки раскольник.

или встретишь на речке апостола павла

и пройдёшь потихоньку на цыпочках мимо –

это были когда-то гоненья и травля,

а теперь не суди и не будешь судимым.

а теперь вечный кайф всем безвинно убитым

со смешком вспоминать, как их страшно пытали,

для того, кто прошел унижение бытом,

это входит в привычные рамки морали.

так заныкано крепко последнее слово

и ещё так нагадят – ещё выше крыши,

потому что по кайфу и сказано клёво:

нет правды на земле, но правды нет и выше.

ну, а Он потихоньку на цыпочках мимо,

Сам с Собою немым говорком говорящий,

босичком по траве мимо третьего рима,

что вдали – как макет, куполками горящий.

и траву вслед за Ним не скатают, как коврик,

чем она и дерзит, не взирая на лица,

потому что её многоразовый подвиг –

каждый год у Него под ногами стелиться.

потому-то и нету послушней народа,

потому-то и нету страны поднебесней,

потому-то в отечестве нету пророка,

что нет твари, чья вера травы бессловесней...

 

в винительном падеже

 

когда мои пять чувств баюкает такси

и превращает в чаевые,

мне снится, что они – пять сельдей иваси,

раскисшие и трупно-пищевые.

что у меня душа – беспомощный протез,

устроенный в грудной хромированной клетке,

что в темноте судьба приобретает вес

несущейся под гору вагонетки.

что, может быть, талант – всего лишь антрекот,

который можно съесть под сенью цэдээла*,

 

что я могу лицом уткнуться в твой живот –

в архитектурный свод, вмонтированный в тело.

ты станешь целовать свиную замшу губ,

к тому же крашеных линючим анилином,

и прижимать к себе пустого тела куб,

под мышками пропахший нафталином.

склонив лицо к зрачкам и глядя в их круги,

выискивать во мне геометризм порока

и медленно вздымать две фирменных ноги,

сработанных под стиль барокко.

 

но косвенной стране дан герметичный стиль:

ландшафты в колбах окоёмов,

стоячая вода, текущая в бутыль

среди доходчивых объёмов.

преподает пейзаж наглядность языка,

завёрнута в простор подробнейшая совесть,

ладонью отклонив поверхность сквозняка,

читаю между строк неписаную повесть.

прижав к стеклу висок, стараюсь совместить

тебя, трёхмерную, с общегражданским фоном.

 

а небо разучилось говорить,

немея перед микрофоном.

 

---

*ЦДЛ – Центральный дом литераторов.

 

взгляд

 

я жду троллейбус, прислонившись к взгляду.

взгляд заштрихован, вырван из тетради,

заучен на морозе наизусть,

к нему подколоты: бульвар в витой ограде,

квитанция на разовую грусть,

и биография, и справка об окладе...

в три четверти я виден в этом взгляде,

который следует хранить в аптечной вате,

иначе в темноте способен он

вскрыть вены остывающей кровати

или швырнуть подушку за балкон

за то, что вся она в губной помаде.

взорвётся взгляд – и станет колоннадой,

но если перед сном ты выпьешь седуксен,

то за ночь выйдешь за пределы взгляда

в свой дом, болеющий склерозом стен.

здесь, в этом доме, жизнь уходит в никуда,

её сосёт ноздря пустого крана,

а там, где из него сквозь воздух шла вода –

зияет штыковая рана.

ты снова гладишь время утюгом...

 

попутчица

 

со мной ничего не получится,

не выйдет со мной ничего,

ко мне обратится попутчица

в одном из вагонов метро.

 

не то, чтобы там малолеточка

с броженьем гормонов в крови,

а только что взрослая деточка

со скукой своей визави.

 

её ненарочно зелёные

смотрящие влажно глаза,

слегка в никуда устремлённые,

как в дальнем скиту образа,

 

и психика суицидальная,

как надпись на гладеньком лбу, –

в чём разница принципиальная

в постели с такой иль в гробу.

 

а, может, в подъезде на лестнице,

шугаясь летучих шагов,

как делали наши ровесницы,

когда низвергали богов.

 

я не извращенец, не выродок,

я выкормыш ссученных лет,

их к псарне приписанный выводок

всей сворой ложится на след.

 

я выйду на мраморной станции,

а ей ещё ехать туда,

куда не пускают без санкции

скрепившего сроки суда.

 

мы с ней разойдёмся во времени,

в пространстве скользнув без следа,

влекомы в разнящейся степени

едрит его знает куда…

 

снегопад

 

отсебятину лепит зима,

дилетантски всё перевирая –

очертанья, скамейки, дома,

как картинки грядущего рая.

 

для чего этот святочный трёп,

благодушные эти обманы,

эти душные души взахлёб,

эти слезоточивые раны.

 

лишь бы только поверили мы,

что действительны наши поверья –

обереги сумы и тюрьмы,

заметельного лимба преддверье.

 

валит сахарной нежности ложь,

cтопорит коммунальные планы,

но растают снега, и поймёшь,

что с небес не просыпалось манны.

 

и не ждут нас ни сад и ни ад,

а совсем нелюдимая область,

и пуститься туда наугад –

это нам предстоящая доблесть.

 

нам по жизни гораздо родней

то, что в принципе непредставимо,

как глубинная память корней,

позатёртая нами голимо.

 

неизвестность заложена в нас

и беззвучно сквозь нас прорастает,

продолжается здесь и сейчас

и потом никогда не растает.

 

восьмидерасты

 

крылатые, как уши мандельштама,

за днями дни летят бесперебойно,

трагикомедией залеченная драма

играется почти уже не больно.

 

бульвар петровский в роли очевидца

два с лишним века по тому же склону

слоняется, без мазы отлучиться,

то в белом, то в зелёном – по сезону.

 

я здесь живу бесцельно и беспечно,

хожу в продмаг за водкой или пивом

и не гружусь, что слишком скоротечно

проходит жизнь отчаянным курсивом.

 

мои друзья – сплошные пофигисты,

в шарашках мелких числятся формально,

нас нехотя пасут менты или чекисты –

все без разбора квасят капитально.

 

пять-шесть из нас реальные поэты,

а остальные больше куплетисты,

троих шерстят в формате «литгазеты»

танцующие власть соцреалисты.

 

шестидесятники нас тихо ненавидят

и про себя зовут «восьмидерасты»,

их злопыхательство и мухи не обидит,

не то что нас – они не нашей касты.

 

ко мне завалится, к примеру, без дензнаков,

кося под вечный двигатель прогресса,

один из трёх и для заливки баков

портвейн предложит взять для интереса.

 

с другим мы в битцевском июльском лесопарке,

чтоб совместить культуру с оргвопросом,

пойдём бродить, а кончим по запарке

под вечер к гастроному дальним кроссом.

 

а с третьим состыкуемся чуть позже,

напишем книгу, не приняв ни капли,

ведь возраст драит, как мороз по коже,

и поджидают нас родительские грабли.

 

меня когда-то староста поэтов,

по совместительству блюститель в средней школе

алгебраических задачек и ответов,

свёл с ними и остался на приколе.

 

он вычислил меня на общей читке

в литстудии, идущей на гумфаке,

и как-то так сошлись его прикидки,

что он позвал меня участвовать в литдраке.

 

в цэдри на вечере схлестнулись две команды –

литинститутские на университетских.

была зима, и фонари, как гланды,

простужено цвели в ночах советских.

 

я шёл по мёрзлой улице к лубянке,

казалось, мир окоченел как цуцик,

и вдруг на пушечной увидел издалянки

одну из многих мини-революций.

 

толпа, стекаясь, пучилась у входа,

и кто-то на углу ловил билетик,

вверху над всеми реяла свобода

вне дохлых догм и мутных диалектик.

 

потом я там стихи прочел провально

и до весны писал стихи запоем –

вот так поэтами становятся аврально,

объяв себя до равенства с собою.

 

возвращение блудного гамлета

 

голодный ветер, обглодав дома,

пошёл рыгать по мёрзлым подворотням.

здесь некуда бежать, здесь дания – тюрьма,

а также франция, зимбабве и капотня.

 

и русский гамлет, возвратясь домой

без двух евреев – розенкранца с гильденстерном,

глядит в окно – по улице прямой

ночь катится полупустой цистерной.

 

в европе – холодно, в америке – темно,

а эмиграция – чем дальше, тем хирее,

так может распахнуть и как нельзя скорее

взять да и выпасть головой в окно?

 

нет больше заграницы как в кино,

а есть как в жизни – так же, но тупее,

застёгнут млечный путь на небе портупеей

и в генералы Бог произведён давно.

 

альтернативы нет, покоя нет и воли,

и в общаке отечества со всеми равной доли,

а что же есть? – квартира на четвёртом этаже,

безденежье и быт в частичном неглиже,

 

кухонное житьё, на мойке – тараканы,

обветрившийся хлеб, немытые стаканы...

вдруг – слышишь? – затемно, внезапный, как омон,

над гаражами колокольный звон.

 

но что же там в его тягучем отголоске,

что, кроме принужденья, что ни попроси?

вот гул затих – никто не вышел на подмостки,

здесь некому глазеть в бинокли на оси.

 

весна

 

в расстёгнутом воздухе птицы

расчертят проёмы пустот,

и смотрят слепые глазницы

дырявых апрельских высот.

 

и кажется, что распечатан

всем сущим лазурный проём,

что каждый зачуханный атом

в нём встретит радушный приём.

 

что там голубые дорожки

ведут по ступенькам наверх,

там встретят тебя без одёжки,

и это не ставится в грех.

 

ведь в той глубине голубиной

в незрячей немой вышине

наш прах – первородная глина,

тождественность мужа жене.

 

там главное вовсе не эта

резьба в сочленении ног,

а ветхое слово завета,

простое, как ржавый замок.

 

что он запирает – не ясно,

что там воровать – невдомёк,

и нет никакого соблазна

взломать и ступить за порог.

 

и что в том небесном амбаре?

поленница колотых дров

да утвари всякой по паре –

вил, кос, пил, лопат, топоров.

 

узришь раньше времени тайну

и сам себе будешь не рад,

впадая то в виру, то в майну,

а всё же живёшь наугад.

 

проекция

 

фрагмент души, разобранной на части,

среди болтов развинченной судьбы

валяется в траве, растущей у санчасти,

пригретый солнцем, сорванным с резьбы.

 

ещё хранит футболка форму тела,

продавленного кедою корейской:

прошёл футбол, оставив лужи мела,

и задышал озон кирзой армейской.

 

здесь чьи-то голоса ещё звучат отдельно,

на тонких проводах прикручены к забору,

и каждая деталь отчётлива предельно,

попав в наклонный взгляд, утративший опору.

 

но, весь пейзаж сложив в брезентовый мешок,

ты смотришь со спины на собственные уши:

на нежные хрящи, на вздыбленный пушок,

а на просвет они – рельеф девонской суши.

 

ты узнаёшь себя при взгляде со спины,

ты узнаёшь в своём лице чужие лица,

несёшь из булочной батон чужой вины

и прежде, чем забыть, ты должен отразиться

в разбитом зеркале, в заплаканных глазах,

в какой-то детской заводной модели,

на разный лад в бесполых голосах,

запутаться пушинкой в волосах

и всё глядеть в себя, и целить мимо цели.

 

и открывать себя, как перочинный нож,

жизнь складывать, как веер или ширму,

и зажигать свечу, входя в погасший дождь –

перегорели пробки, валяется крепёж

и ночь всосалась в спущенную шину.

 

поезд

 

1.

растения растут, раскачивая воздух,

и гонят по стволам свой водянистый сок,

синюшные птенцы кричат от скуки в гнёздах,

высовывая свой бумажный голосок.

 

состав, что под откос пустили партизаны,

сорвавшись с полотна и набирая вес,

бессмысленно скрипя и надорвав стоп-краны,

сминая заросли, вонзился в плотный лес.

 

как занавес, за ним задёрнулись растенья,

распространяя сон вдоль насыпи и рва,

и вот состав укрыт тяжеловесной тенью,

и поползла к нему тревожная трава.

 

в расколотый котёл, в утробу паровоза,

где от помятых труб ещё струился пар,

вползла трава, подняв со дна анабиоза,

свой водянистый мозг, бесшумный как радар.

 

и, плесенью скользя вдоль дымогарных трубок,

проникла в топку – уголь стыл, издавая свист,

и воздух, сжиженный его дыханьем грубым,

из топки подтекал – в нём плавал машинист.

 

он, падая, сгребал разрозненные части,

но вырос у него в гортани цепкий куст,

как сломанную вещь, он отшвырнул запястье,

и ртутным шариком оттуда выпал пульс.

 

помощник на спину был выброшен наружу,

и ветер шелестел листвой его бровей,

в низине глаз его зрачки расплылись в лужу,

полз, отражаясь в них, скрипучий муравей.

 

ну а трава уже бежала вдоль вагонов,

по ней шли волны, как в аэродинамической трубе,

в вагонах дул сквозняк отчаливших перронов

и пробегала рябь по зеркалам купе.

 

2.

в том тамбуре, где мы с тобою зажимались,

запёкся в воздухе помадный оттиск губ,

когда-то мы с тобой вступили здесь в катализ,

теперь здесь тишина образовала куб.

 

мы для того сошлись, чтоб после расставанья

друг в друге не узнать размытые черты,

но где нам было знать, что знаком препинанья

в дальнейшем станут нам две скобки пустоты.

 

похоже, нас с тобой, как воду, расплескало

в прошедшем времени, в реликтовых лесах,

но память всё ещё способна вполнакала

поддерживать во мне продолговатый страх.

 

и я теперь ловлю, как муху, сгусток стона,

прозрачную ладонь толкая, как снаряд,

я больше не хочу, чтоб вдоль окон вагона

скользил твой слепнущий, нас переживший взгляд.

 

ведь легче, умерев, бесцельно, но дословно

пересказать себя на языке травы,

и все её слова бесшумно и объёмно

соединятся в речь, затягивая швы.

 

но стоит отряхнуть остатки осязанья,

как станет эта речь понятной и немой,

доступная всему, ты разожмёшь сознанье,

оно вспорхнёт с руки и полетит домой.

 

потом, когда трава сюда вползёт сквозь щели,

как в вазе, прорастёт сквозь битый унитаз,

мне хочется, чтоб мы с тобою подсмотрели,

как всё займет трава, но не застанет нас.

 

и скроются в траве останки эшелона,

и в шелесте травы появится надрыв,

и будет сон травы стелиться повагонно

и дерево расти, красивое, как взрыв.

 

3.

так думала трава посредством разрастанья,

и мысль её была похожа на траву,

влюблённую в предмет и с первого касанья

держащую его в сознанье на плаву.

 

и в глубине души трава была довольна,

что, в сущности, она является травой,

ведь всё, что не трава, принадлежит невольно

периферии жизни мировой.

 

когда-то, в глади луж вглядевшись в отраженья,

трава, стремясь понять, что есть она сама,

прошла стихийный путь разумного растенья

от фотосинтеза до глубины ума.

 

и если б на траве тогда остановиться,

чтоб эволюция закончилась травой,

то шла бы жизнь без риска прекратиться,

себя доверив тяге паровой.

 

вот почему с волнением законным,

поняв бесплодность чуждых ей идей,

трава спешила к взорванным вагонам,

где по траве рассыпало людей.

 

и, встав на цыпочки, смотрелась с интересом

в болотца скользкие лишённых зренья глаз:

в них острия травы траве казались лесом

и эволюция, казалось, удалась.