В наших краях «воробьиной ночью» называют одну из ночей в последней неделе лета,
когда от вечерних сумерек до сумерек предрассветных одна за другой
вспыхивают в небе зарницы, но при этом нет ни раскатов грома, ни ливня.
По народному поверью, в такую вот ночь воробьи, ошеломлённые, сбитые с толку тем,
что вопреки их жизненному и биологическому опыту, молнии не сопровождаются
ни ударами грома, ни потоками небесной влаги,
устремляются навстречу зарницам – и гибнут.
В. Люлько
О чём говорят по ночам,
О чём на рассвете шепчутся,
Прислушиваясь к речам
Деревьев,
мужчины и женщины?
И старым и молодым,
Когда они полудремлют,
От нежности пьяные в дым?
На наш человечий язык,
Как запах узбекской дыни
И как петушиный крик.
«Вставайте!» – орут петухи.
На помощь мужчинам и женщинам
Приходят полустихи.
Ласковый полубред,
Мудрое полубезумие
Среди кладбищенских кустов
Где вдовам только плач в охотку,
Хохочет юная красотка,
Вкушая первую любовь,
Как пьяница вкушает водку.
Любовное готово зелье,
Вовсю
без ложного стыда
Ликуют солнце, воздух, зелень?
Тяжеловесно и степенно
Идёт, от скорби одурев,
Монументальный марш Шопена.
Вдовы, сироток и вдовца.
Он всей округе рвёт сердца:
Сердца, сердца –
не токмо души!
Для коей кладбище, что парк,
Глуша чужую скорбь, как водку,
Смолкает под вороний карк.
И втоптанную в грязь мечту,
Любовь – как разновидность спорта,
Скандалы, старость, нищету.
А май – цветущий и поющий.
Весенний воздух вездесущий
Пеплом голову посыпаю…
Всё, что будет потом, – неизвестно.
Но упрямо бессонная память
Невесёлую тянет песню.
сидящий в молитвенной позе,
Очумевший от чёрных пророчеств,
Древний старец в расцвете склероза
Полуплачет и полубормочет.
Дней давно отошедших невнятица –
И его учащённое сердце
В день вчерашний по-рачьему пятится.
И погромы, и революции,
И железные комиссары –
Те, что водочку дули из блюдца.
В самом деле
водяру в тарелках!
...Из местечка он ездил в Питер,
Где дворцы и чухонские реки.
Накрошив в неё хлебушек ситный.
И плыла матросня на лодочке,
Что качалась, – как вся Россия.
День вчерашний, библейская древность,
Сладость мёда и горечь перца,
Вековечная мудрость и бренность.
Им когда-то любимые женщины.
Их точёные белые выи,
Руки их белоснежно нежные.
Бесконечную думу додумать:
Начинить её мраком аль светом, –
В преддверье страшного суда
Какие речи говорила
Вышестоящая звезда
Нижестоящему светилу!
Рванулась молния – и клёны,
Со стоном потирая лбы,
Упали дружно на колени.
И холм пополз, как черепаха,
И возопила тьма: «Беда!
Обречена твоя эпоха».
Тугие синие спирали,
Мельканье следствий и причин,
Когда по кругу их гоняли.
Всё рос и требовал исхода.
Шатались рабские умы –
И тут явилась им свобода.
Ты произносишь, задыхаясь,
И знает разве только Бог,
О чем пророчествует хаос!
Я передам вам – безобманно! –
Иносказание дождя,
Мерцающий подтекст тумана.
На лбу праматери-природы:
Свобода – рабство наизнанку,
1965
Как резвится мороз:
он не ведает тяжких раздумий!
Сластолюбец отведал изюминку русской зимы:
Каждой чёрной тревоге показывать надобно дулю,
Избегая при этом соблазнов тюрьмы и сумы.
Как пугается лошадь больничной его белизны!
А на конских ресницах сверкают счастливые слёзы:
В лошадиных очах – все сокровища зимней казны!
Тополя что невесты: их иней украсил. И ты
На всю долгую ночь обеспечен чудесной бессонницей,
Ибо мир очумел от кощунств неземной красоты.
А у лошади ноздри так крупно и нежно дрожат.
Девьи губы цветут, словно розы на русском морозе,
С неизбежностью счастья и снега, и неба дружа.
Мимо смерти живу. Даже думать о ней не хочу!
Я строптиво, по-бычьи шею нагнувши, надеюсь,
Что однажды вкушу недоступное разуму чудо.
Фиолетовы сумерки, философична печаль…
Это мыслят снега, это память играет на флейте,
Каждый звук адресуя задумчивым женским очам.
Оттого так любезен пожар на любимых щеках –
На ланитах, что помнят: всем смертным по божеской смете
Предназначено лето с восторженным возгласом: «Ах!»
Только голые смыслы из кожи торчат, как мослы.
На дрожжах ожиданий растут мои чувства, как тесто,
Когда февраль теряет свой азарт,
Перебесившись и утихомирясь,
Без спроса в гости к нам приходит март,
Чья так туманна и печальна сырость.
Календарём приговорённый к смерти,
Ведёт себя в те дни, как сукин сын, –
Хоть верьте, хоть не верьте.
Он белым был, как сахар,
И, как щенок, имел холодный нос,
Но вдруг он вздрогнул,
потемнел, заплакал
И чушь вольнолюбивую понёс.
Нас потчуя простудами, ручьи.
Весенний воздух пахнет революцией –
Хоть смейся, хоть от ужаса кричи!
А по ночам опять ползёт туман.
Ручьи картавят, как товарищ Ленин, –
У всей России горе от ума.
Что будет завтра, знать я не хочу!
Моя душа ты снова неспокойна,
Пророча засуху и саранчу,
Голодомор и пиршества обжор,
И совести змеиные укусы,
И очи, очи овдовевших жён.
Дух и свобода требуют метафор.
Ведь на иносказанье нет суда,
Пересчитывая денежки,
Гений южного базара,
Углядев одну из женщин,
На одну минутку замер.
Под базарный гвалт и гогот
Целовать глазами шею
Лебединую и гордую?
И стыдливую певучесть,
Подыскал Господь ей имя,
Что решит земную участь!
Имя с сладостью халвы.
Лейла? Анна? Дина? Мира? –
Нет, не то, не то, увы!
Вытер, плюнув на халат,
Проклиная дев и девок
И себя: зачем женат?!
Значит, надо торговаться, –
Зазывая на товар
До торгового оргазма.
На торговлю нет суда!
Блажь сойдёт, как с перьев гуся
Сходит мутная вода.
Неземной хрустальный звук
Неизведанного таинства
У меня есть родина – французский язык
Альбер Камю
Вчера от тухлого яйца
Семёрка мужиков сбежала…
А днесь
у царского крыльца
Митинговало полдержавы.
Кладите мне
в ладони слово,
В котором острый русский ум
Зерно отвеял от половы.
приплясывая, врал офеня,
И все любовные хотенья
Являлись в льстивом пенье свах.
Что Русь копила по словечку
За многие свои века,
Под шум дождя и лепет печки
Мне сердце,
отверзая рот, –
Чтоб пел я,
словно дрозд-деряба,
У ваших запертых ворот.
Мой Бог и царь! И мой ЦеКа!
…Когда твои вкушаю сласти,
Я раб: я покоряюсь власти
Не сумасброд я! Не мессия,
Не златоуст, что за деньгу
Кричит о чёрном дне России
Я разве личность?
Сомнений ваших и обид.
Я не дорога – я развилка,
Стихи о ереси, шибанувшие в мою непутёвую башку в пустыне Негев
Льву Анненскому
Фанатик и богоборец
(типичный еврейский характер?),
Я вздрогнул от дикой боли,
Увидевши лунный кратер.
Был празднично изукрашен
От альфы до омеги
Строем колонн и башен.
Торсы дев и героев?
И смолк во мне сразу рокот
Древней еврейской иронии.
Трудились здесь ветры и воды?
А может быть, руки Хозяина
Вечности и природы?
Ко мне прикоснулась пустыня –
И на дыбы встали
Все кони еврейской гордыни.
Раскинув духовные крылья,
Сотканные из света
Израиля и России.
Чуточку в разуме тронутый,
Я закричал: «Помоги мне
Жить и дышать, прародина!
Каюсь:
не в силах отречься
От ядов российской истории
И мёда родимой речи!»
Мне намекнула пустыня:
«Древний еврейский опыт
В крови у твоей России.
Нечто древнееврейское
Аукнулось в Аввакуме,
Радищеве и Достоевском:
Пророческий наш темперамент,
И неукротимая совесть,
Что стены всех тюрем таранит
Это исконное
Иудейское богоборчество
Пустило глубокие корни
В российскую вашу почву».
Кровь на снегах на белых…
Россия! Антисемиточка,
Девочка моя бедная...
молишься!
Еврейская Богоматерь
Ведёт на святые подвиги
На Дерибасовской сегодня
Гуляют на пустой карман
Две проститутки, фраер, сводня
И безработный хулиган.
Пёр, как пьянчуга, на рожон:
Меня хмелил её чудесный
Юмористический озон.
Их приглашая в хоровод,
Одесский дождь, как проститутка,
Виляя бёдрами, идёт.
Самодержавно правит быт.
Тут муж, что в жёны взял торговку,
Опасней, чем иной бандит.
Он зацелует и разденет,
Снесёт все бебихи в ломбард,
Оставив девочку без денег.
И, распахнув для счастья душу,
Меняй иконы на гробы,
Златые кольца на рубли
Как от него душа болит!
А значит, нам нужны герои,
Одесса даст Сократу фору.
Ирония её, как порох,
Раввин и уличный философ
И даже боцман Колька Свист –
Лирический адреналин,
Когда он входит в наше тело,
Сопоставимое с оргазмом,
Когда, войдя в зенит кощунства,
Бесчинствует на воле разум?
За каждым поворотом смерть.
Но правда нам нужнее хлеба,
И потому земля и небо
Должны её уразуметь.
Шныряющих в ночи «марусь»
Не раз блатной одесский юмор
Спасал мою святую Русь.
Не сутенёр и не повеса,
Я буду верен до седин
Куда меня ведёшь,
хозяйка мыслей, рифма?
В какие дебри и какие бездны?
Какие флейты, барабаны, скрипки
Сейчас тебе, проказница, любезны?
Дабы извлечь из тёмных недр поэта
Тобой непредсказуемый сумбур
Надежд и ослепительного света.
Меняются законы бытия:
Отныне даже смерти неподсудны
Слова, которые пришли к тебе, шутя.
Без спросу взяв у тех, кто спит в могиле.
И потому мой несуразный стих
Не обречён, быть может, на погибель.
В их жилах пламень, мысли их разят.
Вы ухмыляетесь? Но тем не менее
Они мне побратимы и друзья.
И морщимся, и злобно материмся,
А Чаадаев поднимает бровь,
А Герцен горько славит материнство.
И Александр Сергеевич грустит.
Он видит сквозь опущенные вежды
Затерянный в сибирских дебрях скит.
Самим царём вручённые награды.
А часовые, как собаки, злы,
Но почему-то пахнет виноградом.
Но мы с ней не согласны: ибо в нас
Играет кровь, о рёбра бьётся сердце
И совесть обретает третий глаз.
Всевидящем упорствующем глазе,
В способности его сквозь беспросветность смерти
Увидеть все прельщенья и соблазны.
А лавровишня думает о том,
Что вот-вот к её девичьим персям
Бог припадёт своим безгрешным ртом.
Кружа вокруг поэтова чела
И мёд случайных истин собирая,
Ты рифма, объяснила мне вчера,
Была, словно табор цыганский,
Та осень печально пестра
И мнилось, что, вспыхнув, погаснет
Усталое пламя костра.
Вздул слабый любовный огонь,
И вздрогнул от дикого крика
Под всадником
загнанный конь.
Внезапно встаёт на дыбы:
То мне улыбается, плача,
Последний подарок судьбы!
Глоток молодого вина:
Свидания, письма и сплетки,
Испуганная луна.
Прозрачны и холодны!
Все тайны любовной науки
Не стоят испуга луны…
Но сам, задыхаясь от лжи,
Тебе покажу я пружины
Своей африканской души.
Когда смертоносна тоска,
Когда на душе чёрный камень
И ноша сия нелегка.
И мраморные черты
Испуганной и надменной
Возвращался барин из Парижу
В отчие края в морозный день
Под любезную родную крышу,
Где мила любая дребедень.
Никогда не сёк своих холопов –
Так велела мудрость (то бишь глупость)
Сердобольной матушки Европы.
С приоткрытой дверцей сладко греючись,
Он искал заветные словечки
Для беседы с Алексан Сергеичем.
Без больших чинов и орденов.
Но уж если гостю позавидует –
Быть тому в фаворе суждено.
Гений, не скупясь, осыплет ими
Модника, обжору, ловеласа,
Остроумца, франкмасона, циника.
Друга на словесные скрижали,
Обессмертит дух российской вольности
С горьковатым привкусом печали.
но… с прононсом.
И от думы вроде бы согрелся.
В лисьей шубе вышел на морозец.
Не мороз – а чистая агрессия.
Полицейские чины, холопы,
Свахи, перезрелые невесты
И ветхозаветные салопы…
Вы о чём печалитесь, лошадушки?
Иней под гусарскими усами
Серебрится.
Зачем луне реклама пива?
Зачем ей доллары и евро?
Зачем в такую ночь крапива
Ведёт себя так зло и нервно,
Совсем, как уличная стерва?
Встают, как кони, на дыбы,
И (верьте мне или не верьте)
Нет ничего разумней смерти!
Когда смола, полынь и мёд
Хмелят загробный этот воздух
И тот строчит, как пулемёт.
Тем меньше станет стервецов,
Политиканов, карьеристов,
Финансовых авантюристов.
Но почему не на себя –
На неумеху, побироху?
На то, что оттого вам плохо,
Что нету в голове царя?
Взывает к смертным Божий глас:
«Старуха Мировая Совесть,
К чёрту знамёна, погоны и гимны!
Будь проклят гений рябой!
Ведь нас хоронили
В братских могилах
Без музыки и без гробов.
Но всё-таки выжил,
Переупрямив старуху смерть.
За что же так подло тобой я унижен,
Пропагандистская медь?
Сумевшее стать поэтами,
Очевидцы событий, которые
Доселе сверкают, как хвост кометы,
На небосклоне истории.
Последними сухарями
И глотками ржавой воды, –
Но вам нужней пиротехника на экране,
Чем трупный запах военной беды.
Обитавшие в берлогах окопов,
Мы тишину принимали
За недоступную роскошь,
А артналёт, как нечто до скуки знакомое.
Если ум у солдата трусливый!
Была наша молодость обречена
На рыбьи рабьи извивы.
Шагал, как и все, на казенных парадах,
Цензура мне в глотку забила кляп, – но
Я всё же мычал крамольную правду.
Напрягаем память, как молотобоец жилы.
Мы уходим, уходим – и с нами уходят подробности,