Мария Луценко

Мария Луценко

Четвёртое измерение № 9 (285) от 21 марта 2014 года

Звезда Рождества

 

Звезда Рождества

 

Папе, с любовью

 

Взошла звезда.

Ты скажешь: «Ну и что!

Таких на небе – миллиардов сто!

Одна зажглась. За ней грядёт вторая.

А третью прикрывают облака…»

Да и желаний нет у старика –

перевелись, во времени сгорая.

 

Взошла звезда… Ты скажешь: «Я при чём?»

И гордо поведёшь своим плечом:

«Ни рая не прошу себе, ни ада!».

Но над душой твоей звезда стоит,

и жжётся, потеряв последний стыд,

как будто от тебя ей что-то надо.

 

Ты закричишь: «Что, смертный, я могу?

Она сама передо мной в долгу!

Всё есть у ней! Небесный китель модный…

Влюблённых воздыхателей толпа…».

А ей, звезде, хотелось вниз упасть

и стать твоей надеждой путеводной.

 

Ты скажешь: «Мне не нужен поводырь

в миру голодных, жадных, чёрных дыр!

Чего же ждёт упрямое светило?».

А ей в кромешной этой темноте,

в безжизненной холодной мерзлоте

хотелось нужной быть. Тебе светила…

 

Ты выпалишь: «Я света не хочу!

Плачу я за снотворное врачу!

Мне нужен сон! Я болен беспробудно!».

Глаза слепит нездешний синий свет…

А у неё другого света нет…

А этот приглушить звезде так трудно…

 

На крик сорвёшься, заорёшь: «Не лги!

Твой тонкий лучик сделан из фольги!

Под ней – каркас! Мне виден слой фанеры!

Вся жизнь – сплошной вертеп!»

– О, да…Увы…

Но по холмам уже бредут волхвы…

И нужен вечер, и немного веры.

 

Душа

 

Болит душа моя – великая Блудница.

Пусть говорят: «Решила девка приблатниться,

и перед публикой раздевшись догола,

на землю сбросила последнюю рубашку,

летит по белу свету – тайны нараспашку –

и заглушает криком все колокола!»

 

Пусть говорят: «Она безумна и блаженна!

Путей земных не разбирая совершенно,

меняет вехи, забывая имена...»

Ты с ней, Отец, одним небесным миром мазан.

Ты сверху видишь все её мытарства разом!

Признайся, Светлый, отчего душа больна?

 

В кого, скажи мне, удалась она такая?

Стоит, упрямая, и с небом пререкаясь,

орёт, что ей, душе, плевать на внешний вид.

И не распнёшь её, и не посадишь на кол!

Да ты и сам, припомни, сам беззвучно плакал

от недоверия, предательств и обид,

 

когда орали: «Бога нет в миру жестоком!»

Ни сном глубоким, ни таблетками, ни током

не излечить её упрямым лекарям.

Больная вон из кожи лезет, как из клетки.

Что ей, бедовой, седативные таблетки!

Ей нужен выход, то бишь – ключ к твоим дверям.

 

Припомни облачные складки полотенца…

Как ты держал в руках орущего младенца

и тайну мира не боялся оголять.

Припомни этот страшный Судный день, в который

кричали ангелы, обсиживая хоры:

«Душа – распутница и форменная ****ь,

 

валяться будет в преисподней на панели!

Её, продажную, узнаешь еле-еле:

ничья невеста и ничейная жена,

заражена грехом пустого лицедейства!»

Не верь им, Боже, ты ведь душу знаешь с детства.

Она всегда перед тобой обнажена.

 

Так не суди её.

А суд людской – не страшен.

Всё, чем бы ни был сгусток боли приукрашен –

прекрасным телом или пёстрым лоскутком,

душа оставит, как мешок тугой заплечный,

когда предстанет в наготе своей предвечной

перед тобой, не видя жалости ни в ком.

 

Перед памятником архангелу Михаилу в Киеве

 

Мой добрый архангел,

как страшно, как больно, как странно

тебя здесь увидеть, крылатого, в золоте дня.

В груди у столицы зияет смертельная рана,

но кажется мне, эта рана – в груди у меня.

 

А ты, невредимый, стоишь, как ни в чём не бывало,

защитник отечества, веры немой истукан!

Ты видел вчера, как мальчишек война убивала

и горлом девчонки кровавый ручей протекал,

 

ты слышал, как лопались тонкие, звонкие связки,

как тромбом в гортани спеклась украинская речь...

Как мог ты спокойно смотреть на щиты и на каски,

сжимая в громадной руке бесполезный свой меч?

 

Что стоило ангелу вышвырнуть снайпера с крыши,

прозрением собственным страшным обуглить дотла...

Неужто был отдан приказ командирами свыше

стоять на посту, не встревая в чужие дела?

 

Я знаю, архангел, ошибки верховных фатальны.

Кому их судить и в каком наднебесном суде?!

А раньше... ещё до тебя... здесь играли фонтаны,

и дети плескались в хрустальной, как слёзы, воде...

 

2014, 7 марта

 

Сыну

 

(стихотворение написано по мотивам верлибра А. Афанасьевой –

эпиграф печатается с согласия автора):

 

Нет у меня ни черта, ни зги, ни окурка, ни светлячка,

Чтобы тебе отдать…

 

Нет у меня ни пичужки, ни мотылька, а казённое – не раздашь.

Вот угораздило в мир этот вылететь в спешке, беспомощной и нагой.

Всё, что под утро поймает в щепотку рука, приручившая карандаш, –

всё рассыпается, бисерной пылью хрустальной становится под ногой.

 

Нет у меня ни монетки, ни кошелька, ни копилки на чёрный день,

чтобы разбить, и купить тебе остров, где чья-нибудь нас не возьмёт война,

только приносит мне некто шелка с сэкондхэндовской биркой: бери, надень,

есть и морская волна в гардеробе, и ветер с полей голубого льна.

 

Нет у меня ни кола, ни двора, не нажить к сорока – это срам и стыд,

строятся замки на белой бумаге, высокие с башенками дворцы.

В них тебя встретят и примут, как принца, ты будешь обласкан, обут и сыт.

Только поможет ли это на деле нам в жизни с концами сводить концы?

 

Нет у меня ни черта. Всё, владею чем, – плотно набитые вещмешки,

карта любви моей неразделённой, да беды, летящие косяком.

Ну а стишки, – спросишь ты меня, – чьи же ночами ты пишешь тогда стишки?

Может, другого поэта какого-то, в небо бредущего босиком.

 

Этот город

 

посвящается Одессе, городу моего детства

 

Этот город не хочет меня далеко отпускать.

Вьётся длинным портовым канатом его пуповина.

Он вцепился в плечо, как пугливая старая мать

в уходящего, взрослого сына.

 

Отгоняя врачей, отлучивших от нежной груди,

и упрямой волной, как рукой, под ребро подминая,

шепчет он: «Всё уже позади, всё уже позади.

Мы с тобой всё смогли». А рука от потуг ледяная.

 

Собирая меня по осколкам от старых любвей,

от истерик столичных, дурных, доводящих до комы,

он ведёт на Живахову, вверх, где растёт суховей,

по путям родовым, сквозь тугие свои катакомбы.

 

Где бы я ни была, и в какую бы глушь не вела

эта злая судьба, он всплывает в мозгу воспалённом

и раздев годовалую память, раздев догола,

нарекает прабабкиным именем горько-солёным,

 

что роднит с легендарной блудницей и Девой святой.

Этот город, как смерть. Он стоит на своём непреклонно,

глубиной поднебесной и страшной морской высотой

увлекая младенца назад, в материнское лоно.

 

Варраван

 

Шепни на ухо мне, что сам устал

от парадоксов мира несусветных…

Зачем возвёл на белый пьедестал

своих надежд нас, слабых, глупых смертных?

Великий ум с сомнением в тебя

ты людям дал. И вечность дал на время.

О праведной любви твоей трубя,

на брата брат идёт! На племя – племя!

О сколько войн принёс твой тяжкий крест!

Спроси, Господь, любого иноверца,

как много нынче праведников есть

что веруют, и не имеют сердца!

Кто с сердцем – нынче знает только нож!

Живые – лживы!

На слово не верь им!

Покуда трижды сам не провернёшь

заветный ключ под левым подреберьем!

Я – Варвар!

Нерв мой рван! Я – Варраван!

Но равен вам я, подлый, злой, паршивый!

Неужто я, мой Боже, виноват,

что оправдать меня толпа решила,

чтоб дать воскреснуть сыну твоему!

Зло тоже крест несёт и терпит муку…

Но если зло живёт не по уму,

спустись к нему, протягивая руку,

и вновь учись любви своей учить

того, кого ты вычеркнул из списка….

Здесь степь…

Мы в ней не в силах отличить

взгляд василька от взгляда василиска!

 

Горечь под нёбом

 

Наташе Романовой в рождественский вечер, с теплом

 

Горечь под нёбом. Над нею не властен мёд.

Горечь в гортани, в студёном воды глотке.

Странная горечь. Не жалуюсь, не поймёт

бабушка в церкви с иконками на лотке.

 

Горечь под нёбом, хоть патокой сверху мажь

чёрную корку – судьбы бородинский хлеб,

хоть выживай сомнения из ума

и покидай неверия жуткий склеп.

 

Горечь под нёбом. Причём тут густой глинтвейн?!

Щепоть корицы, гвоздика, лимон, анис...

Льются стихи в русла слипшихся мёртвых вен,

винным потоком струятся по древку вниз.

 

Горечь под небом. Под нёбом – полынный свет.

Свет и печаль, а над домом – звезда царей

всходит, оставив на лбу моём влажный след,

и говорит: «Поднимайся, вставай скорей!»

 

Я поднимаюсь. Тянусь, не жалея жил.

Руки немые, под мышкой ветра сквозят.

Помнится мне, так же Лазарь когда-то жил,

после того, как пронёс его Бог сквозь ад.

 

2011

 

* * *

 

Я ухожу.

Пока ещё жива.

В ультрамарин. Отчаянно и звонко.

Упрямым избалованным ребёнком,

примерить высь – обноски Божества.

 

Я ухожу.

Пока в моей груди

ещё есть место для такого вдоха,

что я способна выдохнуть эпоху,

и смерть свою на шаг опередить.

 

Я ухожу.

Одна. Не воскресать.

Не слёзы лить в о бедной женской доле.

Но в дикое, непаханое поле

своей любви, чтобы о ней писать.

 

Я ухожу.

Ручьи журчат в горсти.

В нечёсаной копне блуждают знаки.

Я – сеятель, и семена, и злаки.

Мой долг – сквозь эти комья прорасти.

 

Когда-нибудь

 

Когда-нибудь я стану паром.

На склоне лет, над летним парком

зависну тучей грозовой.

Потом прольюсь над стольным градом

случайным ливнем, крупным градом,

и тот, кто знал меня живой

 

не сможет уловить в стихии

мои стенания глухие

и праведный услышать гнев.

Останется одна отрада

ледышками по три карата

по стёклам бить, осатанев.

 

С утра солгут в столичных сводках,

что нужно уплывать на лодках,

что рушится небесный свод.

Но станет ярче куст жасмина,

и аромат прекрасный мимо

плывущих плавно поплывёт…

 

И сын, печалью окольцован,

любуясь облаком свинцовым

с моим изменчивым лицом,

прошепчет, глядя в небо прямо:

– Так может плакать только мама,

когда рассорится с отцом.

 

Янтарь

 

Р.С.

 

– Кем ты была, моя душа,

когда была мала?

– Текла я тихо, не спеша,

как древняя смола,

горячим соком по стволу,

по вековой сосне,

из тьмы – на свет,

и вновь во мглу,

как будто бы во сне.

 

– Кого любила ты, душа?

– Древесного жучка.

Мы целовались, не дыша,

у верхнего сучка.

Я становилась на заре

прозрачнее стекла.

Он полз по молодой коре,

а я за ним текла.

 

– Скажи мне, древняя душа,

а что стряслось потом?

– Потом случайный был пожар,

и с ним воды поток,

в лесу тогда погибли все:

и бук, и стройный тис,

а после жили на косе

Юрате и Костис.

 

– А кто принёс тебя в ломбард?

– Да был один кустарь.

Басил из рыжих бакенбард:

– Есть редкостный янтарь!

Отдам его за полцены,

мне хватит с головой,

взгляните, с левой стороны –

жучок, он как живой!

 

– И как же быть теперь с тобой,

янтарная смола?

– Возьми меня и брось в прибой,

где я слезой была.

А хочешь, просто подари

кому-то из друзей.

И есть музей, где янтари,

согласна и в музей.

 

Готовь любую западню –

оправе грош цена.

Лишь только тем, кого храню

у сердца, я ценна.

Что хочешь, то и мастери,

шлифуй любую грань,

но видишь, там жучок внутри?

Не тронь его,

не рань.

 

В шалаше тишины

 

С. А.

 

С той поры, как живём мы с тобой в шалаше тишины,

вдалеке от беды, от людской стоголосой молвы,

стала я тише тёмной воды, ниже первой травы

и покорнее самой покорной гаремной жены.

 

Не печалят меня отголоски дурных новостей,

не причалят сюда лодки диких голодных страстей,

к мегаполису прошлого тропы в кустах бузины

не видны. Мы с тобой спасены в шалаше тишины.

 

Можно пить здесь и петь, и весёлых растить малышей,

выходить из себя, продолжая сидеть в шалаше,

по болотам бродить и толкаться в толпе камышей,

и молчать, и шуршать, словом, жить, как угодно душе.

 

Можно вырыть колодец и погреб, построить сарай.

Говорят, нет здесь рая… Но что это, если не рай,

если рядом любые слова, и они не важны

и не значимы больше у нас в шалаше тишины?

 

Вопросы ракушке

 

Ты не стала помехой в ботинке у рыбака,

не стесалась, как сёстры и братья, о голыши,

ты забилась в белесый комочек известняка

и осталась надолго на донце его души,

 

как насмешка над планом Создателя – в пыль и прах

обратить всё отбывшее здесь, на земле, свой срок.

Ты прозрачна, пуста, и тебя твой покинул рак,

и какой ты, скажи, в этой вечности видишь прок?

 

И зачем мы, ракушка, себя сохраняем так,

чтобы кто-то другой нашу память унёс с собой?

Бьётся сердце в нагрудном кармане. Звенит пятак.

Но в отбитое ушко не слышен земной прибой.

 

Каштан зацвёл

 

любимому городу Киеву в морозные, революционные дни

 

Каштан зацвёл наперекор зиме

в столице снежной, на одной из улиц.

Дома шептались: «Он в своём уме?

В такие холода… И впрямь, безумец!

 

К чему он здесь, не ведающий сна,

зажёг свечу над безразличной бездной?

Быть может, перепутал времена?

Но кто оценит подвиг бесполезный?

 

Ведь он свой цвет погубит, а зима

охватит льдом худых ветвей запястья!

Каштан зацвёл… Зимой… Сходя с ума…

От горя? От немыслимого счастья?

 

Возможно, он о городе радел

и вспыхнул от невысказанной боли,

когда невежда, плут и бракодел

сносил домишко хилый на Подоле?

 

А может к Рождеству зажёг огни,

нарочно их в жестокой вьюге раня,

чтоб видеть все воочию могли

святую тайну самовозгоранья?

 

Нет, нет! Скорей, любил, как прежде, ту,

стоящую напротив, у скамейки!

Свечение струилось в темноту

и в споре с ним на небе звёзды меркли,

 

ветра из подворотен дули зло,

Соцветий нежный дым кружили смерчи.

Но цвёл каштан упрямо и светло:

влюблённым в этой жизни – не до смерти!

 

В конверте одеяла

 

…Много горя, много горя, горе без конца,

Да хранит святой Егорий твоего отца

А. Ахматова

 

Я помню хорошо твоё лицо.

Мой дом, где мы не очень уживались,

как маленькие платья ушивались,

и ты копил на первое кольцо.

 

Мы походили на карандаши,

лежащие бок о бок в тесной пачке.

На дом с прудом, и на крутые тачки

нам не хватало, сколько ни паши.

 

Я помню всё: как ты раскрытый спал,

разгул твоих ночных бескрылых оргий,

пускай хранит тебя святой Георгий

от памяти, которая, как спам

 

летит и забивает до краёв

не вычищенный ящик мой почтовый.

Так хочется на миг забыться, чтобы

приречный наш, раёшный наш район

 

вернул никем не вскрытое письмо,

нас, любящих, в полуторном конверте.

Я помню всё. Так звёзды после смерти

горят и ждут, авось пройдёт само.

 

Одесское

 

Р. С.

 

У качелей одно на уме, хоть скрипят о высоком.

Только сядешь, и вмиг рассекретят тебя облака.

Улыбается память, и бурым измазавшись соком,

обдирает о камни орехам зелёным бока.

 

Здесь впадает река моя в крайности, в райности, в детство,

оставляя пороги, сливается с новой водой.

В этот город впадая, так хочется сразу раздеться,

скинуть сумки, набитые мятой, лежалой бедой,

 

и по первому, самому древнему зову природы

стать по косточки в море, русалочью верность храня,

и входить так же тихо и нежно в солёные воды,

как однажды входил ты за тайнами жизни в меня.

 

Мы – Боги

 

Мы – Боги, но со смертью на хвосте.

Мы   – беглые рабы дурных привычек.

Ни дня бы мы не выжили без спичек

в грядущей, страшной, вечной мерзлоте

 

миров, где встречный встречному чужой.

Мы нашим одиночеством ранимы.

Над головами – царственные нимбы,

но – никого, как в детстве, над душой…

 

Мы – Боги, но лишь до тех пор, пока

война не постучится в наши двери,

не обнажит кровавого клыка,

тогда мы – в душу раненные звери.

 

В нас дремлет ярость неземных царей,

как дремлет волк под шкурою овечьей.

Одна любовь нас делает добрей

и Человечней.

 

2013, февраль

 

Песенка потерянного поколения

 

Стихотворение написано, как отклик на разрушение

памятника Ленину на б. Шевченко в Киеве в дни революции на Майдане

 

Потерять Украину – означает потерять голову.

В. И. Ленин

 

Ах, Владимир Ильич…

Всё мне кажется странным.

В нашей новой стране всё вдруг стало старьём.

Даже лампочка с тонким, изящным вольфрамом

как-то странно мигает в подъезде моём.

 

То ли новый тиран есть теперь у народа –

экономит народом проплаченный свет.

Толи Света конец, то ли старого рода,

то ли Вас больше нет. То ли нас больше нет.

 

Ах, Владимир Ильич, вспоминать нынче трудно

накрахмаленный стоечкой воротничок

и барашки кудрей, что вились златорунно,

украшая любой октябрятский значок.

 

Как любили мы Вас, несмышлёные дети

и, равняясь на знамя, учились на пять

Как от Вас получали по крупной конфете,

перед страшной командой: «Врага расстрелять!»

 

Как надежды алели на длинной аллее

день и ночь, день и ночь, под упрямым дождём.

Ах, Владимир Ильич, мы давно повзрослели,

но по тем же руинам в руины идём.

 

Спите, демон идей, в распиаренном склепе.

Всё на свете – зола, все идеи – мура.

Мы из новых вождей новых идолов слепим

под шумок революций и крики «Ура».

 

А история – новых господ содержанка,

перемоет Вам кости, врубив интернет…

Ах, Владимир Ильич,

Мне вас жалко… Так жалко

безголового детства,

которого нет.

 

Сыну войны
 

Андрею, мужу сестры,
убитому вчера на Майдане

(19.02.2014)


Не для того я, сын, тебя кормила
горячим материнским молоком,
чтоб ты попал в зловещее горнило
войны и стал горящим угольком.

Не для того, усталая, качала
я на руках младенца день деньской,
чтобы отдать тебя, родное чадо,
мой плод любви, слепой вражде людской.

Тебя распнут и распиарят, милый,
как некогда несчастного Христа.
И станет над распоротой могилой
зиять моя немая пустота.

И вознесут тебя посмертной славой
над безразличной к нам, чужой страной.
Побудь со мной сегодня, Боже правый,
в тылу любви, за каменной стеной!

Но ты уходишь в дым ночных пожаров.
И говоришь: «У каждого свой путь».
И боль, как семь серебряных кинжалов,
мне с двух сторон пронизывает грудь.

 

О любви

 

Ощущая в грядущем разлуку
не на день, не на год – на века,
ты сильнее сжимаешь мне руку,
смотришь взглядом больного зверька.

Но разлуки бояться не стоит.
Если души бессмертны, то в срок
всем любимым свиданье устроит
непременно всевидящий Бог.

Он закажет нам столик у входа
и заварит густой шоколад,
и расскажет, как много народа
и к нему попадает, и в ад.

Если ты – его первый подкидыш,
за подругу замолви словцо –
и меня непременно увидишь,
даже если утрачу лицо,

даже если тебя потеряю
в неосмысленной жизни иной
по дороге к забытому раю,
просчитай наш разрыв временной,

полети за неистовым светом,
и в глухом чужеземном краю
ты отыщешь по тайным приметам
беcтелесую душу мою.